- Теперь я знаю, кто такой кентавр. Это скиф.
Прервал молчание и Трофимов:
- Зачем все это? Для чего затапливать степь, курганы, деревья? Наши покойники, не оживая, превратятся в утопленников.
- Говорят, электростанция добавит краю энергии, - неуверенно отвечала я. - Для заводов… для производства… Ну… у людей в домах всегда свет будет гореть…
- Лучше б они при свечах сидели да лучину жгли.
Мы ехали на грузовике, я отказалась сесть в кабину, пришлось громоздиться туда Трофимову, сгибаться в три погибели. Я сидела в кузове на сенниках, которые везли в школу и в один из лагерей. Мне виден был весь круг, весь окоем пространства, и я не помню, как уснула, зачарованная, под небом голубым.
У Енисея и снился мне Енисей, отпечаток молнии на теле предгорий и равнины, с упрямой водою, гонимой на север (другая такая неведомая сила удерживала реки земные в берегах, только в редкие дни особого упорства рекам удавалось разлиться). Жили на его берегах древние племена: динлины, хунны, табгачи, сибирь, тюркюты, кидань; глядели на его волны осибиренные великороссы: чалдоны, марковцы, якутяне, карымы. Сталкивали салики с берегов тунгусы, бывшие на самом деле детьми эвенков и затундренных русских крестьян, беглого свободолюбивого или лихого люда.
Енисейский меридиан напоминал Лету. Все три его разнопородные части походили на три мира тувинского древа жизни: верховье, бьющееся в Саянах, вечно юное, заканчивающееся гибельным порогом (сколько могильных камней вокруг порога с именами тех, кто пытался пройти его, победить, но находил лодку Харона вместо своей разбитой в щепы лодчонки, хранили берега!), средняя часть, некогда озаренная неземным светом Туруханского (Тунгусского, как стали называть его в советские времена) метеорита, низовья, где запрокинуты в небеса озера загадочного плато Путорана, где ждет вас каторжная Дудинка, глядит на вас из-под руки издалека Норильск, в котором должны были сгинуть, да случайно выжили Косоуров, Козырев, Снегов, Лев Гумилев и другие счастливчики ГУЛАГа.
Летя над енисейским меридианом в нечеловеческом времени сновидения с высоты полета собирательной птицы, я успела разглядеть урановые рудники, смещающиеся к Байкалу, любимые множеством людей скалы под Красноярском, Красноярские Столбы, с которых (с какого именно? был ли то "Дед", "Прадед", "Большой Беркут", "Бегемот" или "Верблюд"? была ли то "Бабушка", "Внучка", "Китайская стена"? были ли то "Львиные ворота" или "Перья"?) махали мне руками, смеясь, подростки братья Абалаковы. Розово-золотые на закате камни, зелено-тусклое кедровое марево, точки рыжих белок.
Проносясь над Красноярском, я увидела запущенный городской сад с названием "Альгамбра"; на его пропыленной танцплощадке, именуемой "сковородкой", танцевали бедно одетые девушки и парни. На альпинистских сборах войск НКВД Абалакову попался на редкость собранный и исполнительный ученик по фамилии Альгамбров; и если читатели абалаковской биографии 2000 года подозревали - не без основания - на основе опыта двадцатого столетия, - что Абалакову пришлось обучать черта, затесавшегося в ряды наркомвнудельцев, сам альпинист рассмеялся и обрадовался, услышав фамилию его, то бишь, конечно, псевдоним, зная, что не в честь неведомого ему и бойцу Вашингтона Ирвинга, не в честь испанских мавров, не из дьявольской насмешки взята была им экзотическая фамилия, но в память о пыльном, неухоженном любимом парке 30-х годов.
Белые пароходы, нареченные именами композиторов ("Григ", "Глюк", "Глинка", "Рахманинов", "Балакирев", "Гречанинов") торжественно плыли по реке Иоаннесси, по Улуг-Хему, река делила Азиатскую часть Евразии пополам, вбирала в себя малые и большие притоки, разбивалась на множество рукавов, превращалась в Сорок Енисеев, пульсировала, собиралась в мощный поток, зажатый горловиной Саян, мчалась через впадину Хан-хо-Хан, где у Большого Порога Хемчика спускал в воду свою лодчонку Грач, чтобы перевернуться в бешеной воде, полчаса бившей его головой о камни и отпустившей, щебеча, пожить еще десять лет. "Не садись в лодку мертвых, начальник!" - с этим воплем я и проснулась от того, что грузовик тормознул перед вечерней деревянной школой, где предстояло нам переночевать, прежде чем мы доберемся до станции. Просыпаясь, выплывая из забытого тотчас сна, я успела проскочить через вечно ремонтируемую комнату моего питерского изобретателя-адресата и прочитать в левом верхнем углу его газетной коллекции надпись на транспаранте, украшающую центр фотографии зимней похоронной процессии: "Могила Ленина - колыбель всего человечества".
Моими соседями по купе оказались два археолога разных отрядов и молоденькая девушка с перевязанной рукой.
Ученые мужи безостановочно спорили о внутреннем смысле сцен терзания хищниками оленух, козлов и лошадей, являвшихся одной из любимых тем золотых и бронзовых изделий скифов.
- Основные темы всех изображений, как известно, - борьба и победа.
- На самом деле главное - семантика сцены терзания. На конференции, о коей идет речь, рассматривались астрономический аспект, тотемический, магический; разумеется, говорили и о реально наблюденных моментах, но они, как мы с вами понимаем, дело десятое.
К вечеру меня замутило от этого терзания, будь оно неладно, от исполнителей, золотых дел мастеров, от заказчиков-живодеров и от соседей по купе.
Когда я рассказала Наумову - посмеиваясь, пожаловалась - о своем трепете перед бесконечными спорами наученных работников о сценах заедания, раздирания когтями и проч., он выслушал меня без улыбки.
- Стало быть, в людях проснулось ветхозаветное сознание древних кочевников. Мало ли их было в двадцатом веке, сцен терзания? От Освенцима до Магадана. Сцена терзания России партийными работниками. Платиновая бляшка с инкрустациями из якутских бриллиантов. Автор неизвестен. И то ли еще будет. Терзание множится, силы сякнут. Еще и до комсомольских работников дело дойдет, эти вовсе без стыда и совести, отцы их хоть в собственное вранье истово верили, а эти лжецы лукавые, врожденные. Терзание Руси комсомольскими работниками - подходящий сюжет для диадемы или гребня содержанки либо жуткой жены.
Сбежав от спорщиков ужинать в вагон-ресторан, я заказала яичницу, ковырялась в ней вилкою; тут подсел ко мне странный дяденька в летах, полумонголоид, полускиф, говорящий с таким акцентом, что казалось - он его только что изобрел и репетирует для фильма.
В руках держал он нарды в инкрустированной, подобно шахматной, доске.
- Твоя играет? - обратился он ко мне. - Моя играет. Ничья вагоне не может играть.
- Играю, - отвечала я.
- Играй твоя-моя! - вскричал он.
Меня научили играть в нарды тувинские мальчики. "Ду, исся". - "Ек, пендж". Им нравилось, как я кричу в полном счастье: "Чок чогар!" Они вскрикивали, передразнивая меня: "Шеш беш, Алтын-кыс!"
Проиграв ему для приличия - хотя играл он хорошо, - я вернулась в купе. По счастью, археологи выходили мне навстречу в тамбур покурить.
Девушка с перевязанной рукой допивала чай; мы разговорились.
- Меня Грач домой в Ленинград отправил, - пожаловалась она. - Я руку повредила. Правую. А я у него в отряде художницей была. Так что придется мне ему осенью кроки и обмеры в городе сдавать.
Не было такой художницы ни в нашем отряде, ни в соседних. Задав самозванке пару наводящих вопросов, я выяснила, что отряд был мой, но тот, да не тот, время и место вроде бы совпадали, а действующие лица - не вполне. Мою подружку она помнила, например; помнила Трофимова, Витю, повариху… вот только ее повариху звали Лена, а мою - Лора.
Всплыли в памяти моей слова торговца кошками о ветвящихся мирах; неужели же и это его вранье было правдой?!
Я поведала девице с соседней ветви бытия (привет вам, птицы!), что была в хакасском отряде Грача прошлым летом, выведав, что она тогда об экспедиции и не помышляла. Разговор наш стал естественным и оживленным, мы болтали о горе Туран, о Каменке, тагарской культуре, все шло хорошо, пока на следующий день под вечер речь не зашла о чабане и его кобылке. Мой рассказ о скинувшей меня лошади был встречен моей попутчицей с превеликим удивлением. "Да ведь лошаденка его, рыжая Халда, худущая, старая, еле таскалась". Масть лошадки, свойства рознились изрядно. Да и мой тихий узкоглазый Васка-чабан не был пятидесятилетним, то ли войну, то ли лагеря пережившим, покалеченным, одноглазым пастухом из девушкиного мира. "А как звали пастуха?" - "Василий Пантелеймонович Абалаков". - "Не может быть", - сказала я, похолодев. "А медные колеса, - спросила девушка, - ваш чабан на Туране искал?" - "Нет…"
- Пойду поужинаю, - сказала я.
Руки у меня дрожали, когда я застегивала ремешки на босоножках, пудрила нос, причесывалась.
Любитель игры в шеши-беши уже сидел в дальнем углу. Он помахал мне рукою. Мы стали играть, азартно бросая тавлейки. Он закричал что есть мочи, усмехаясь: "Чок чогар!", как мальчики кричали, меня дразня. Все посетители повернули к нам недоуменные лица свои. Тут он встал, сделал жест дирижера:
- Ваша продолжай свое ужинай. Наша нарды играй-играй.
После трех партий я засобиралась в свое купе, мой партнер заказал себе рюмку коньяка, мне - бокал шампанского, я запьянела моментально, что придало мне некий кураж, как завзятому пьянчужке.
Ученые беседовали о каменных бабах. Девушка читала журнал и обрадовалась мне. Проводник принес горячий чай в бряцающих в подстаканниках граненых стаканах. Шурша оберткой рафинада, девушка спросила:
- А вы пели у костра?
- Ну, - отвечала я на сибирский лад вместо "да".
- А какая была ваша любимая песня?
- "Пират, забудь про небеса". Ее пели даже чаще, чем "С деревьев листья опадают, ёксель-моксель".
- А мы все время пели "Когда я заболею".
Тут она запела. Знала песню и я, неожиданно к нашему дуэту присоединились и оба археолога, под звон ложек и подстаканников мы пели квартетом, как идиоты: "Когда я заболею, к врачам обращаться не стану, обращусь я к друзьям, ты не думай, что это в бреду: постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье повесьте упавшую с неба звезду".
Одна из еще не упавших звезд наперегонки с мусульманским месяцем летела с нами по сибирским просторам в окошке вагонном.
"Я шагал напролом, никогда я не слыл недотрогой, если ранят меня в справедливых и честных боях, забинтуйте мне голову русской лесною дорогой и укройте меня одеялом в весенних цветах".
- Любимая песня Адыга, - сказал археолог постарше.
- Чья?
- Адыга.
- Кто это такой?
Тут они втроем воззрились на меня.
- Грач, - удивленно ответил археолог помладше. - Его прозвище. А. Д. Г. - анаграмма, "Адыг" - по-тувински медведь. Александр Данилович ведь ходит чуть косолапо, как мишка, да к тому же еще начальник, самый главный. Странно, что вы не знаете, если в прошлое лето работали в его отряде, его все Адыгом звали.
- Как-то мимо моих ушей пролетело.
Я то проваливалась в сон, то выплывала, всю дорогу до Ленинграда снотворческие альпинисты спускались с горы, со своей акмэ, спуск был гибелен и страшен, как всякий альпинистский спуск, высота мстила людишкам, они отмораживали руки и ноги, падали в трещины, их заносил снег, гробил мороз, сметали сели, сносили в ущелья ледопады и камнепады.
Продрав глаза, соседи от сцен терзания животных перешли к пламенным долгим обсуждениям тризны; я слушала о часах и сутках пития, курения конопли, о пытках и убийствах (тоже терзаниях…) рабов, пленных, наложниц, лошадей, собак, чьи кости потом обводили белым каре блистательный смертный дом "золотого царя" номадов. Я убегала играть в нарды, покуда игрок, приехав куда надо, не исчез: официант передал мне от него в подарок доску с нардами и завернутую в синий лоскут бляшку мертвого золота, изображавшую коня в прыжке.
На пути назад я не видела реки Урал, ее зеленая вода спряталась от меня.
За Москвой август стал репетировать сентябрины, мы въехали в осень, хмурую, дождливую. Едва ступила я на ленинградский перрон, как почувствовала: пуст город, пуст, Студенникова в нем нет.
О его северной - длительной - командировке через день или два сказал мне Наумов.
Поскольку работу экспедиционной художницы мне зачли в качестве практики, в колхоз меня не отправили, мне снова предстояла пытка праздностью, свободным временем; долгий, не занятый занятиями сентябрь ждал меня, точно западня.
Дожди прекратились, стояло полное солнца, бездумного осоавиахимовского неба блистательное, чуть холодноватое питерское бабье лето. Никто не крутил мной напропалую, как в модной песенке, я пропадала напрасно.
Перед сном я мысленно репетировала встречу со Студенниковым, во сне мы с ним бродили по Фонтанке, я просыпалась, чтобы вообразить, что засыпаю на его плече или чтобы написать несколько строк в бесконечном письме к нему (начала у письма, кажется, тоже не было): "Веришь ли, я словно нахожусь с тобой постоянно; если бы мы жили вместе, вряд ли твое настоящее присутствие было полнее воображаемого". Конечно же, как вся моя правда, это была ложь.
Я отнесла в Эрмитаж свои кроки, обмерные рисунки скелетов с находками в могильниках на розово-рыжей миллиметровке. Грача не застала, передала для него бумаги с запискою, узнав по случаю местное его прозвище - Бабник. "Да почему, почему? Само собой, дам он очаровывал в первую голову, да он всех очаровывал… Думаю, у него амуров было меньше, чем у многих". - "А потому, что он каменных баб изучал и подробнейшую работу о них написал. Вы разве не из тувинской его экспедиции?" - "Не совсем, - отвечала я. - Ехала в Туву, попала в Хакасию…" За соседним столом обсуждали положение женщины в кочевых племенах, дескать, она наравне с мужиками скакала в седле, воевала, убивала ("Девушка, - заметил один из собеседников, - не могла выйти замуж, пока не убьет врага. Так иные в старых девах и ходили: по кротости, слабодушию или телесной слабине да неповоротливости"), хоронили ее с почестями и не умертвляли после смерти мужа для компании. Стало быть, и диалог ожившей предо мной пары из страны-без-причин-и-следствий был ложью? Вранье оплетало меня сияющей осенней паутиной.
Напротив устрашающего Парка Победы, разбитого на месте служившего в блокаду крематорием кирпичного завода, сада на пепле и прахе с аллеями на костях, со ртутно сияющими фосфором близнечными прудами, прозванными местными жителями "очками" (иные говорили: "два очка"), на пустыре обнаружила я еще не уехавший цирк шапито, окруженный спальными вагончиками, маленьким цыганским городком бродячих артистов. Написав два этюда, я купила билет на цирковое представление.
Шарманщик, похожий на хозяина сурка с картины Ватто, дрессировщик белых собачек с зеленым говорящим попугаем на плече, велел попугаю вытащить из жестянки записочку "на счастье", а собачонке на задних лапках поднести эту цидульку мне вместе с бумажной гвоздикой. Все аплодировали. Я развернула записку, прочла: "Помни себя".
Его сменили двое гимнастов на роликах, он и она, она улыбалась сияющей улыбкой Дины Дурбин, неслись ее локоны, звенели ролики, сверкали блестки.
Потом появился иллюзионист, чье выступление, как все престидижинаторские номера, напоминало сон. Его сопровождала некая "Латерна Магика", витали в воздухе голуби, городские крыши, Исаакиевский собор возникал из ничего.
Вынул он напоследок из цилиндра маленького позлащенного божочка (даже личико измазано было бронзою) в золотых доспехах, сияли поталью складки, шлем, сапоги, лилипут-ребенок стоял у мага на ладонях, маг поставил его на арену, крошка идол, мини-божок войны едва доходил ему до середины голени; однако, подскочив, это существо из старой сказки воинственно стало потрясать золотым кукольным мечом, принимать позы разгневанного гладиатора, неудержимо бегать под музыку, сделав заключительный круг почета по бортику манежа.
Когда представление закончилось, я устремилась к дому Косоурова, идти было недалеко, я почти бежала, прокручивая про себя вранье торговца кошками (бывшее, надо думать, правдою): каждый раз, перемещаясь во времени, возвращаешься в другую ветку древа событий! Он искушал меня, - и я поддалась искушению.
Косоуров открыл мне дверь, тихий, мрачный, в черном свитере. В глубине квартиры его семейство переговаривалось у телевизора.
- Пожалуйста… прошу вас… мне очень нужно… пустите меня в ваш "лифт"… я никуда не удеру, я хочу попасть в завтра… в другое завтра…
- Инна, ведь это не игрушка.
Я расплакалась.
Он нахмурился.
- У меня вообще-то для вас письмо, но я не заставала вас по телефону, оно у меня дома.
- Мы были под Лугой. От кого письмо?
- От сибирского курьера.
- Он сам вам его отдал для меня?
- Он погиб. Я нашла конверт в его книге случайно. Это не все. Я была… в вашей "стране счастья"… В стране без причин и следствий. Там очень страшно.
- Где вы ее нашли, страну счастья?
- В могиле. В могильнике трехтысячелетней давности. В раскопе. Я потом расскажу.
- Ладно, - сказал он. - Идемте.
В "лифте" - руки ходили ходуном - я набрала завтрашнее число. Стоп-кадр, легкий звон в ушах. Ничего. Я помедлила, открыла дверь в коридор. Косоуров, ждавший меня, проводил меня на лестницу, на сей раз был он не в черном свитере, а в белой рубашке, приложил палец к губам - тс-с-с; я ушла молча. У кого-то из соседей по радио куранты били двенадцать, грянул гимн. Улицы были пустынны, цвет фонарей поменялся, стал желтее, последний троллейбус привычно домчал меня до перекрестка с Благодатной, я порысила домой, на минуту помедлив у старой узкоколейки, где прошлой зимой стояли мы со Студенниковым. Дома все спали, кроме кота; я уснула, едва голова коснулась подушки.
Вода поднималась, наступала, подневольная гневная вода превращала в дно сушу. Исчезал на глазах бинарный остров, отделявший наш ерик от Енисея, вот пропал домишко бакенщика (знаменитого тем, что в дни настающего по сюжету осложненной путями сообщения торговли сухого закона останавливал он пароходы на Енисее, подлетал к ним на утлой, ушлой задирающей нос моторке своей и покупал водку не у пассажиров, так у команды), зыбь поднялась над кронами дерев, вот заплескалось у нашего брошенного впопыхах лагеря, лизнуло набегающей волной дорогу. Я карабкалась по склону горы. В пещере стучала пишущая машинка, голос Грача диктовал невидимой машинистке: "Терзание хищником породы кошачьих травоядного копытного животного, - та-та-та-та-та-та, джик, - …право на жестокость… - та-та-та-та-та-та-та, джик, после стука отъехавшей каретки я была уже под пещерой; он продолжал диктовать: - погребения… повторяли размещение реальных людей в реальных жилищах… Рассматривая проблему аналогичности смерти и сна, великий русский ученый Мечников приводит соображения ряда исследователей, сводящиеся к тому, что сон является следствием самоотравления организма либо в связи с накоплением в мозгу продуктов истощения, уносимых кровью во время сна, либо в связи с накоплением в организме кислоты, или щелочи, или ядовитых веществ. "Аналогия между сном и естественной смертью, - указывает Мечников, - позволяет предположить, что последняя настает также вследствие самоотравления. Оно гораздо глубже и серьезнее того, которое вызывает сон…" Погребения скифских времен отражают комплекс представлений, получивших в этнографии наименование идеи "живого мертвеца", то есть живого трупа…"