- Инна, ты ли это?
Стояла передо мной подружка детства, соседка по мольберту из кружка рисования Московского района, учившаяся, по слухам, на искусствоведческом в Академии художеств Оля Москвина.
- У меня за углом каморка под лестницей в скульптурной мастерской знакомой моей, я в своем уголке статьи пишу да рефераты, переводами и киношными афишами подхалтуриваю да на миллиметровку летние кроки экспедиционные перевожу, там тихо, хорошо. Пойдем, чаю попьем. С ликером.
Мы болтали, пили чай в теплой каморке под лестницей, скульптурный лес фигур и голов белел безмолвно в двух соседних больших комнатах.
- А что это ты так романтично стояла посередь двора, заткнув уши? Голос вражеских радиостанций в сознании глушила? Ты мне не Би-би, и я тебе не си?
В детстве мы были близкими подружками, потом нас развело, как разводит танцующих в разные стороны сцены постановщик, без ссор и событий.
- Ты не думай, что я - городская сумасшедшая, со мной это впервые. Во дворе поросенок визжал, словно его режут, которого тут и быть-то не могло.
Она налила мне ликера в горячий чай.
- То есть вот как раз был, и резали, и визжал, и не один.
- Город ведь, не бойня, не село, мясокомбинат далеко… Ты здесь совсем маленькой жила, в том же доме?
- Жила. Кругом учреждения, крепость райисполкома, вагоностроительный завод, "Скороход", "Пролетарская победа", пищевой комбинат, "Электросила", ДК Ильича, фабрика елочных игрушек, коммунальная жизнь военизированного характера, гнездышки засекреченных военных заводов. Пожарная команда. Как они по утрам алые машины мыли! Красавцы в касках, водица петергофская, самсоны в робах… Каждое утро моего детства начиналось с заводских гудков. День перехватывал мелодию, оркестровав ее для отбойных молотков: то асфальт меняют, то трамвайные рельсы прокладывают. Московские ворота при мне восстанавливали. Когда их еще не было, я по картинкам из Публички вырезала под руководством Левина гравюру на линолеуме с вратами нашими Триумфальными во всей красе. Гравюра украшала программку праздничного концерта. Я гордилась, что мое имя значится в программке дважды: как автора гравюры и как одной из танцовщиц, я танцевала - догадайся кого? - Гадкого утенка! Ни у кого в городе не было такого детства, как у детей, обитавших при Московском проспекте! Тогда в центре было мало реклам, а в моих окнах сияли две неоновые красавицы, выключи свет - вся комната красно-зеленая: названия "Скорохода" и завода Егорова.
Поскольку район был заводской, время послевоенное, рабочие умирали от последствий войны, кто отголодал свое, кто не долечил старые раны, а кто просто был заслуженный трудящийся в летах; и постоянно проходили под окнами похоронные процессии. Чуть ли не каждый день похороны, оркестры похоронные духовые, марши с литаврами, трубы. Я с высоты своего пятого этажа постоянно видела желтые мумии в открытых гробах, то интересно, то страшно, в конечном итоге - постоянная деталь бытия. Шествия траурные. Теперь так не хоронят. А демонстрации у нас в районе начинались очень рано, в шесть утра, потому что демонстранты должны были к половине десятого торжественным шагом дойти до Дворцовой площади. Переклички через рупор, построение в колонны. Основные темы под окном - похороны и демонстрации. Но еще было одно толковище, когда гнали по проспекту в город пленных немцев. Народ бежал вдоль этих отрядов пленных, окруженных отрядами красноармейцев. Я, конечно, смотрела в свое окно, вид сверху, с птичьего полета. Когда-то тут шли победоносные войска с Балкан, ни ворот, ни заводского района, одна победа.
- А поросята при чем?
- Понимаешь, к проспекту обращен был официальный заводской фасад, жилые дома начальства и фабричных, а внутри жил особый город сообщающихся дворов с сараями. Такие бесконечные, иногда двухэтажные коммунальные сараи с галереями, проходимыми насквозь, куда выходили дверцы индивидуальных клетушек сарайных. "Город Сараево", как мы его звали, кажется, не подозревая о Балканах, Гавриле Принципе, эрцгерцоге Фердинанде. Чахлая зелень, пыльные вечно юные деревца, белье на веревках, высокая трава, кривые столы доминошников, забивавших козла. А натуральных забиваемых время от времени поросят держали в сараях. Когда собирались порося зарезать, вся детвора стояла вокруг сколоченной из неструганых досок плахи, куда мужики должны были взгромоздить обреченную тварь; животное с перерезанной веной гадило, ножом соскабливали из-под хвостика последний навоз, кровь яремная лилась по самодельному жестяному желобу в лоханку. Мы обмирали, вскрикивали, зрители доисторического жертвенного спектакля для первобытных едоков. Гуси орали, петух кукарекал, куры квохтали почем зря, собаки лаяли, подвывали, натуральный греческий хор поминальный по свиному козлу отпущения. Кур и гусей было полно. Последние романтики держали голубятни, чувствуя явное превосходство над птичницами и скотоводами. Теперь мне кажется: вся наша страна - сараи за фасадами, с тех пор, с послевоенных лет. Мальчишки постарше (а мы были самые малявки, детсадовские) где-то нашли склад оружия без бойков и курков, пробирались на склад, воевали на пустырях с настоящими автоматами, та-та-та-та-та, хенде хох! Но особой нашей любовью были арапки-кочегарки. Центрального отопления, в отличие от домов в центре (но и в центре в придачу к батареям в квартирах еще стояли работающие печи-голландки, камины, буржуйки), у нас на окраине не имелось, - отдельные котельные. Во дворах то там, то сям возвышались конусообразные шварцвальды, кучи угля. Мы кувыркались с этих гор, катались на заду, осыпь вместо салазок, женщины-истопницы нас ругали за то, что мы раскатывали, рассыпали уголь, орали на нас, ведьмы чумазые, аж эхо по дворам шло. Но эти крикливые арапки всегда пускали нас в кочегарки погреться, особенно зимою, а еще пускали жильцов помыться в свои душевые (ванны в домах считались величайшей роскошью, редкостью, районные бани за пожарной командой переполнены, да к тому же платные), каждая квартира мылась в свой день и час по расписанию. За здоровье истопниц, если они еще живы! За упокой души, если их уже нет!
Мы, вполне навеселе, чокнулись.
- У нас в Мухинском, - сказала я, - все лучшие люди работали в кочегарке. Иногородние, в частности, кто с первого раза не поступил.
- Вообще-то я влюблена, - сказала я. - А он женат.
Как всегда после рюмочки, стали мы петь, пели дуэтом, на два голоса, скульптуры, неподвижные, глухие, немые, гипсовым антихором стояли вокруг.
Приди, милый,
стукни в стену,
а я выду,
тебя встрену.
Маленький, еле различимый прямоугольник фотографии, обведенный металлической рамкою, маячил в простенке между окнами за разномасштабными статистами статуй, притягивая меня. Я прошла между неравновеликими спортсменками, пионерами, вождями, поэтами; то была фотография очередного белого арапа с альпенштоком.
- Между прочим, это фото из архива Веры Игнатьевны Мухиной, хозяйка мастерской очень им дорожит.
- Скульптура Мухиной?
- Нет, это работа ее любимого ученика, очень известного альпиниста. Там на обороте наклейка.
"Е. Абалаков. "Альпинист"", - прочла я.
- Фантастика!
- Ты о нем слышала?
- Я не знала, что он был любимый ученик Мухиной. Надо же. Художественный вуз. Почти родственник. Почти однокурсник.
- Подруге рассказывали о нем две приятельницы Мухиной, старушки, они его прекрасно помнили. Он ведь погиб молодым.
- Утонул в ванне…
- Почему именно утонул? Погиб в ванной комнате чужой коммуналки вместе с сослуживцем, тоже альпинистом. По легенде, отравились газом из-за неисправной колонки. Жильцы обнаружили утром два трупа.
- А жильцы почему тем же газом не отравились? Нешто у них ванная была загерметизирована?
- Странная история, согласна. Говорят, они были в подпитии.
- Двое погибших или вся коммуналка? Как ты себе все это представляешь? Пришли в чужую квартиру помыться, мылись до утра, пока не померли? Какой это был год? Где это было?
- 1948-й, Москва. Насчет того, чтобы у кого-то мыться, я не удивляюсь, я тебе только что рассказывала, как мы всем домом мылись в душевой у истопниц. Но вот вдвоем влезть в ванну… может, они были педики?
- Если вдвоем влезли в ванну, тут и газ не нужен. Нужно невзначай рюхнуть в воду включенный электроприбор, - например, рефлектор, настольную лампу, электробритву, фен, что угодно. И - привет, два хладных трупа. До утра вся квартира совещается, что делать, и ломает колонку.
- Кто-то подруге в Москве намекал, что их ядом отравили, а потом инсценировали отравление газом. Страшная история про происки НКВД. В частях которого, кстати, во время войны состояли на Кавказе оба погибших. А сам Абалаков обучил альпинизму все отряды особого назначения Кавказа.
- Нелепая инсценировка, правда?
- Думаю, на правдоподобие ее никто не проверял и не оценивал.
- Как в дурном сне, - сболтнула было я, осеклась, вспомнив свой сон про коммуналку, двух умирающих за стеной, шаги на лестнице.
В окно - мастерская находилась на первом этаже - со двора стучали.
- Открывайте, цыпочки, не то сам войду!
- Войдите, если не дьявол! - произнесла Ольга, сбрасывая дверную цепочку, откидывая крючок.
- Это она? - спросил вошедший, указуя на меня.
- Нет, это моя подружка, - отвечала Москвина, пояснив мне: - Я ждала натурщицу, но она не пришла.
- А чем эта наша кралечка не натурщица? - осведомился вошедший, разматывая шарф и нагло глядя на меня. - Хоть одетую, хоть обнаженную пиши, можно и лепить, можно художественное фото. Кудри рыжие, коленки круглые, мушка на плече.
У меня вправду была родинка на плече, под свитером и жилеткою, я залилась румянцем, схватила шубейку, которую, пользуясь моим замешательством, вошедший нахал у меня отобрал. Не знаю почему, я не могла отбрить, отшить его, как обычно легко отшивала не в меру дерзких напористых ухажеров.
- Что пьете? - он потирал озябшие руки. - Нн-у-у, ликер, фу, леденцы на спирту. Переходим на коньяк, ставлю, достань еще рюмашку, полухозяюшка.
Я ненавидела его с первого взгляда, что мне совершенно было несвойственно и пугало меня.
- Коньяк не пью.
- Пьешь, пьешь, не ломайся.
- Ольга, скажи ему.
- Она коньяк не пьет. И вообще - что ты к ней пристал? И в частности - что это ты расселся? Натурщица обманула, мне надо реферат писать, хозяйка должна прийти с форматором, иди, куда шел.
- Ну, ладно, ладно, ухожу, дай хоть рюмку хлопнуть для сугреву.
Я почувствовала, что пьяна, голова пошла кругом, меня качнуло, Ольгин визитер подхватил меня под локоток. Я вырвалась, отстранилась.
- Ты не в настроении?
- Что ты ко мне привязался? Ты кто?
- Я торговец кошками, - отвечал он, дерзко, с ухмылкою глядя на меня, приблизив ко мне лицо свое.
- Какими кошками?
- Ты и вправду не знаешь? Не помнишь какими?
- Нет.
- Ну, ты и врунья.
К великому удивлению Ольги, я влепила ему пощечину.
Он расхохотался.
А я расплакалась и, шапку в охапку, руку в рукав, убежала в метель.
И в каждом дворе, через который я бежала, кошки перебегали мне дорогу.
На троллейбусной остановке стояла пожилая сестра художника, улыбнувшаяся мне.
- Гуляете?
- Нет, еду в Москву, - улыбка ее была радостной, она понизила голос, прошептав, хотя некому было слушать нас в метели, - за письмом брата…
Когда впервые зашла я в ее жилище, меня поразило количество книг в комнатушке и репродукций Шагала на стенах. Для пожилой дамы сей выбор был не характерен, они обычно предпочитали реалистов всех времен и народов.
- Вы так любите Шагала?
- А вы? - спросила она несколько настороженно.
- О, это наша любовь! Все наши студенты его любят!
- Знаете ли вы, кто я такая? - спросила она.
- Ну… вы библиотекарша…
- Милая девушка, не знаю почему, но я вам доверяю. Вы принесли мне письмо от брата.
На конверте, мной принесенном, значилась фамилия отправителя: В. Розов. Драматург?
- Вы сестра драматурга Розова?
- Я сестра Марка Шагала.
Сначала я не поверила ей. По моим представлениям, она должна была умереть в лагере или жить за границей.
Весточки от брата получала она через бывавшего время от времени в Париже драматурга Розова; иногда их доставляли близкие друзья драматурга.
- Вы понимаете, если это откроется, у них будут большие неприятности…
Она искренне полагала, что за переписку с братом ("без права переписки" лиловело штемпелем волнистым в сознании людей ее возраста) ее станут преследовать, "почтальонов" повыгоняют с работы. "Их могут вызвать в Большой дом". Само по себе это было, по ее понятиям, ужасно, вроде вызова в ад.
Она стояла в хлопьях снега, бедно одетая, со старенькой хозяйственной сумкой, счастливая, уезжала на один день в Москву за письмом любимого брата. Троллейбус подходил, мы попрощались.
Едва дошла я до следующей подворотни, как из нее выскочил, влекомый приседающей, мчащейся в бесконечность лохматой черной псиною, полупомешанный ученый-пенсионер в обмотанных разноцветными нитками и изолентою очках.
Говорил он безостановочно, едва только появлялся на горизонте потенциальный собеседник.
- Я тебя люблю, безумец! - кричал он Косоурову в коммунальном коридоре. - Я сам сумасшедший! Ведь ты астроном? Я как раз пишу статью о своем последнем открытии. Приходи завтра, я тебе ее прочту. Видишь ли, все планеты - бывшие солнца, они остыли, только внутри, в центре пламень остался. И Луна была солнцем. Земное эхо солнечных бурь - центр Земли. Солнце, которым мы были, еще светит нам из недр Этны и прочих летков домны нашей.
- Он свихнулся в шарашке, - сказал Косоуров Студенникову.
Через два дня свихнувшийся вернул ему реплику (которой физически слышать не мог) вскричав при встрече:
- Ты сам шараш-монтаж, шарашкина контора! Рыбак рыбака видит издалека! Узнаю брата Колю!
Подле блистательного "Архитектурного Излишества", парящего в снегу от цоколя до кумиров на крыше, все рабочие и колхозницы стояли как вертухаи на страже покоя жильцов, - встретилась мне Балерина.
Она шла, всеобщая Прекрасная Дама, милый кумир безвоздушного пространства одной из наших душных эпох. Ее ножки в трико, ее сыгравший в "замри!" души исполненный полет подстерегали поклонников и поклонниц, балетоманов и балетоманок на блестящих черно-белых открытках Союзпечати.
Чем-то эта очаровательная женщина с патологической походкой балетной гейши была сродни статуям на крыше, множеству статуй, освоивших аллеи парков культуры и отдыха уездных и столичных городов нашей необъятной страны. Статуи были театральны, напоминали статистов фильмов про несуществующую идеальную, вымечтанную неудачниками-вождями и холуями-кинорежиссерами жизнь.
Наталья Дудинская, которой дали квартиру запытанного или расстрелянного Николая Вавилова, позвонила его вдове и сказала:
- Мне так неудобно, здесь стоит ваша мебель, здесь книги Николая Ивановича, приезжайте, заберите.
Телефоны прослушивались, балерина рисковала.
- Ничего, ничего, - отвечала вдова, - Николай Иванович был большой ваш поклонник, пусть мебель стоит и книги тоже, ему было бы даже приятно.
У Балерины из "Излишества" мерцала в руках ветка сирени, ее пытался запорошить снег, но не успел: массивные двери, обрамленные слонопотамскими ассиро-вавилонскими колоннами, закрылись за всеобщей нашей Одеттой, она же Одиллия и проч.
И плохи были в ту ночь сны мои, да и перемежающие их часы бессонницы никуда не годились.
Я ходила на кухню, босиком, неслышно, чтобы не разбудить своих, пила воду, смотрела в форточку на зимние звезды и заснеженные дали меридианной околицы, из форточки тянуло гарью, вокзальным запахом раннего детства, забвенным паровозным дымом: горело ли что? или ветер из прошлого приносил заплутавший станционный воздух?
Наконец в четвертом часу мне удалось провалиться в страну бедекера-сонника, где уже спал в мастерской, коей служила келья одного из расстриженных московских монастырей, скульптор-альпинист в окружении белых гипсовых фигур, - маленький, поджавший ноги на неказистом топчане, уснувший не раздеваясь великий восходитель молодой Страны Советов по прозвищу Бурундучок (в детстве, круглолицего, сибирские друзья-мальчишки, спутники по лазанию на Столбы, звали его Луной). Снился ему дед, качавший головою и повторявший: "Ну, ты беглец". Снилась матушка, которой жизни стоило его появление на свет, вот та молчала, смотрела нежно, беззвучно, голоса ее он не знал, а фото видел, прекрасную фотографию предыдущей эпохи.
Мы глядели, как он спит, стоя с Косоуровым перед большим застекленным окном, как наблюдатели за допросами в кино, и эта келейка со статуями и спящим напоминала инсталляцию Этнографического музея.
- Почему "беглец"? - спросила я.
- Они все были беглецы, пытавшиеся дать деру из новой эры, - с готовностью объяснил Косоуров, - причем совершенно бессознательно. Туда, туда, в родные горы. Переправляясь через воды (у них с братом в молодости были невероятные по протяженности, сложности и внешней бессмысленности маршруты), они двигались, следуя руслам бесчисленных рек на самодельных саликах, ночуя под взятой с собой вместо одеяла и палатки клеенкой. Да тогда множество народу рвануло в горы, в веси, на Крайний Север (впрочем, некоторые следовали по этапу, за казенный, так сказать, кошт), в стратосферу, даешь дирижабль, на воздуси, поближе к марсианам. Их не просто поощряли, альпинистов новоявленных, в преодолении вершин, взятии высот; за ними шли РККА и НКВД, караваны покорителей Туркестана, регулярные войска, усмирявшие басмачей, попутно разыскивая месторождения олова, никеля, медной руды, нефти, урана. Куда ж сбежишь, пути назад нет, а с самых высоких гор придется спуститься.
- Я недавно случайно узнала, что он был в особых частях НКВД, сначала в финскую войну, потом во Вторую мировую.
- Да, - отвечал Косоуров, - он за брата отслужил.
Тут исчезла мастерская в келье, спящий, застекленное окно в полстены, мы с Косоуровым.
В белом молоке тумана звучало нечеловеческое - синтезатор? - "он за брата отслужил, он за брата отслужил".
Я кричала, брат будил меня, тряс за плечо.
- Эй, рыжая, ты меня звала? Я тут.
За перекрестком в голубени ранней, в знобком воздухе проложена была тропа утренней косоуровской пробежки. Пробегая мимо, увидел он меня и остановился.
- Как себя чувствуете?
Я пожала плечами.
- Вы мне снились, поведали мне, что Абалаков в НКВД за брата отслужил.
- Брат его был арестован в тридцать седьмом году. Что еще я вам поведал?
- Вы любезно объяснили мне, почему он - беглец.
Он внимательно смотрел на меня.
- Вы мне не нравитесь.
- Ничего, зато вы мне нравитесь. Вот мой трамвай, я поехала, счастливо оставаться, пишите письма.
Глядя в заднее окно трамвая (веером расходились перспективы под взглядом моим), я напевала сквозь зубы:
Гедройц-Юраго,
Георгиади,
Георгенберг,
Девлет-Кильдеев,
Вайнштейн, Вальяно,
Гудимов, Гром.
И косилась на меня кондукторша.