Казалось, эта зима не кончится никогда. Я схватила две двойки: по живописи и по композиции, жила, как во сне, читала почему-то бесконечные книги про исследователей севера. Одна из них называлась "Безвременно ушедшие". Безмятежность испарялась, исчезала из моей жизни, как туман-облако над цепью северных гор и лощин, опускающийся невесть откуда и взлетающий неизвестно куда колокол слепоты, антимир полярной ночи.
Я читала про серджи, паводковые или пульсирующие ледники, про ледяные иглы кристалликов снега в воздухе, не летящие, а парящие либо плавающие, придающие пейзажу подобие картинки ненастроенного телевизора (дрожь, вибрация, мир не в фокусе), про Море Мраков и мягкую рухлядь поморских охотников.
Плохо жилось мне в ту бесконечную зиму.
- Что с вами, Лукина? - спросил меня преподаватель истории искусств.
Прежде я была одной из его любимых всезнаек.
Однажды из заднего окна плутавшего в зимнем нон-стопе трамвая заснеженный проспект показался мне трамплином, с которого не просто летят, а летят прочь, кто куда. Интересно, что в отдаленном будущем большинство моих знакомых, живших на меридианной магистрали, постоянно вспоминали именно отъезды свои: в Пушкин, Пулково, Москву, Новгород, в Прибалтику с Белорусского и Варшавского вокзалов. Словно наша Царскосельская дорога исподволь внушала "тягу прочь". Вот и я, поселившись возле нее, обрела манию уезжать.
В зимние каникулы две мои подружки отправились в Белоруссию, под Витебск, к знакомым знакомых либо родственникам родственников; долго они собирались, приводили в порядок лыжи, звали меня; я раздумывала. На всякий случай дали они мне адрес, ежели вдруг запоздало соберусь я присоединиться к ним и в одиночку помчусь догонять их на деревню к дедушке.
Утром они уехали, днем разговорилась я с Наумовым, поведавшим мне, что Студенников убыл на дизайнерскую конференцию в Вильнюс. Прибежав домой и наврав с три короба (по легенде, должна была я отправиться к подружкам-лыжницам), нацарапала я в блокноте адреса деревни под Витебском и витебских маминых родных, наскоро собралась и укатила в Вильнюс искать Студенникова.
Путешествие, нелепого нелепей, осложнялось невероятным холодом, освещалось блистательным негреющим солнцем, отчужденно царящем на ярко-голубом небе. В Вильнюсе никаких следов дизайнерского слета я не обнаружила, зато один из студентов тамошнего художественного вуза, с завидным упорством писавший на морозе этюды (сама со школьных лет так мучилась, реалистка в митенках), высказал основанное на слухах предположение, что таковой происходит в Каунасе, куда он готов меня сопровождать. Разумеется, от сопровождения я отказалась (сопроводил он меня только в ближайшую кафешку, где давали чудный кофий со сливками) и поехала в Каунас одна. Но и там полное фиаско меня ожидало, хотя и Вильнюс, и Каунас могли бы стать подходящими декорациями моего намечтанного, сочиненного, почти происходящего, да все не дающегося в руки романа: краснокирпичный костел св. Анны, у входа в который безумная нищенка бросила мне под ноги фантик, браня меня на непонятном языке; стрельчатые окна домов в стиле модерн; кованые ограды, обведенные снегом; чугунные совы одной из парадных, деревянная на воротах музея Чюрлениса, чьи фантасмагории завораживали.
Находившись и намерзнувшись вдосталь, я с трудом сообразила, как и куда мне ехать, и загрузилась в общий вагон поезда на Витебск, куда должна была прибыть затемно, ни свет ни заря. В вагоне нас было двое: проводник и я. Выпив предложенного проводником горячего чая с рафинадом, я улеглась в одном из пустых открытых купе, укрылась двумя одеялами и всю ночь, то просыпаясь, то засыпая, видела одну и ту же чюрленисовскую звезду в окне, ледяную, зимнюю, без названия, думаю, то был Сириус, собачья звезда каникул. Иногда мне становилось страшно, я боялась воров, насильников, хулиганов, раскрыв взятый без разрешения у брата большой перочинный нож, я положила его под подушку; но ни на одной станции в вагон никто не вошел.
В ознобе недоспавшего существа грелась я вокзальной витебской бутербродной котлетою с желудевым кофе, ожидая, когда рассветет, рассвело, нашлась и улица, и квартира родных с фикусами да геранью. С одной из фотографий чинно смотрели на меня молодые прадедушка с прабабушкой. Старый хозяин ходил по половикам в валенках, старушка щеголяла в вышитой телогрейке, они обрадовались мне так, словно всю жизнь только меня и ждали, говорили, перебивая друг друга, расспрашивали, в русской их речи мелькали белорусские и польские слова, очень огорчило их мое намерение двигаться дальше, они решили, что я явилась на все каникулы.
На следующий день, экипированная старушкиными валенками и оренбургским платком, я уже брякала кольцом калитки в заснеженной деревне, оголтелый лай был мне ответом. Мне обрадовались, и тут, хотя подружки поначалу отсутствовали, они уже успели, бросай-курить-вставай-на-лыжи, уйти в неизвестном направлении с не совсем понятной хозяевам целью. Часа через полтора они с визгом восторга обнимали меня. Нашлись лыжи и для меня, мы провели великолепную сельскую неделю все на том же морозище. Вечерне-ночные выходы в зимнюю (на перемычке между сенцами и коридором в сарай-сеновал, коровник, курятник да чуланы) уборную были почти гоголевским приключением, поскольку в сенцах на вбитом в потолок крюке висела туша заколотой свиньи, на которую мы регулярно с воплями ужаса наталкивались в потемках.
Через неделю я предъявила зимние лыжные фотографии. Мама так никогда и не узнала о моей литовской эскападе. Зато брат нашел у меня каталог музея Чюрлениса.
- Откуда взяла?
- Сын соседей деревенских подарил, - ответила я, заливаясь румянцем. - Он в Литве в художественном институте учится.
- Что это ты так покраснела, рыжая? Уж не роман ли с ним крутила? Может, даже целовалась? Русь, ты вся - поцелуй на морозе?
- Так то Русь, а мы в Белоруссию ездили.
Мы пили какао, он включил радио, пели "Гори, гори, моя звезда", я вспомнила звезду в окне пустого ночного вагона и опять залилась краскою.
- Пора тебе замуж, - сказал брат, - у тебя комплекс невесты.
Я дала ему подзатыльник, он умчался на службу.
- Как дети себя ведете, - сказал отец.
В один из дней резиновой зимы довелось мне доставить письмо Студенникову. Дважды подходила я к его передней, уходила, возвращалась, я не хотела видеть его, я не могла его увидеть, я не знала, что мне делать. Мне пришлось подняться к его двери, на которой не было почтового ящика, позвонить. Он тотчас открыл мне.
- Для чего было столько раз ходить взад-вперед по двору? - сурово спросил он меня.
- Сколько раз хочу, столько раз и хожу, - отвечала я.
Он был в светлой рубашке, верхняя пуговка расстегнута, как всегда, взгляд мой увяз в легкой тени между его ключиц.
Тут настала моя очередь спрашивать, я спросила, был ли он на конференции в Вильнюсе или в Каунасе.
- Откуда информация? - спросил он, улыбаясь; перед появлением улыбки вздрагивали брови и углы рта.
- От Наумова.
- Под Вильнюсом в доме отдыха проводили. Очень интересно, только холод собачий, мороз крепчал.
- Я в курсе, потому что я, в отличие от конференции, побывала и в Вильнюсе, и в Каунасе. Да здравствует Чюрленис.
С этими словами, чтобы не разреветься, я быстренько вымелась на лестницу, хотя уходить не хотелось. Он вышел на площадку, молча смотрел мне вслед.
В конце марша я почувствовала, что голос мой больше не дрожит, и спросила его, почему он так быстро открыл мне дверь.
- Я дожидался, когда ты письмо принесешь, смотрел в окно, посматривал, поглядывал, увидел тебя.
- Откуда вы знали, - мы привычно говорили то на "ты", то на "вы", - что я письмо должна принести?
- А я его сам написал, - сказал он, дверь захлопнул, цепочкой звякнул.
Мне надо было вернуться.
Но я ушла.
И стала зима сворачивать манатки.
Сдуло тучи, поменялся свет, небо взлетело.
В Москве открылась на ВДНХ международная промышленная выставка, всех желающих отпускали на нее с занятий, даже бумагу в студенческое общежитие на Соколе давали, только дорогу оплати - и отправляйся. Со стайкой студентов примчалась в Москву и я. Москва встретила нас подтаивающим снегом, сияющими небесами. На ВДНХ снегу было еще больше, чем в городе, то там, то тут пересекали путь ручьи.
Голодные и счастливые, завалились мы в ресторанчик второго этажа одного из павильонов.
ВДНХ с позолоченными статуями, разномастными стилями республик показалась мне воплощенной (а потому страшноватой, фальшивой, сюрреалистичной) мечтой нищего восточного мальчишки, которому свезло на джинна из бутылки.
В ресторанчике было тепло, тихо, мы мазали горчицей хлеб, мясо казалось вкуснейшим в мире, мы пили дешевое красное сухое вино. Обернувшись на взгляд, увидев за одним из соседних столиков смотрящего на меня Студенникова, я расплескала свой бокал на скатерть.
Мне налили еще, я пошла к его столику с бокалом в руках.
Вслед мне заахали.
- Лукина-то, недотрога наша, наконец кого-то подцепила. И ничего себе мужик, вполне голливудский, прямо Грегори Пек.
- Он Пек или Пег?
- Тот не знаю, этот не пегий, скорее, вороной.
Мы болтали, смеялись, вышли на сияющий солнцем проседающий снег. Он был в осеннем пальто, как мой брат, в очень красивых перчатках, шарф в черно-рыже-зеленую мохеровую клетку, меховая каскетка. "Небось жена приодела. Или сам выбирал?"
- Ты похорошела, почтовая голубка, за последние три месяца.
- Ты хочешь сказать: если твоя мегера будет чистить мне рыло почаще, я стану писаная красавица и выскочу за принца Уэльского?
- Она не мегера, - сказал он. - А ты и так как маков цвет.
Мы были в чужом городе, никто не подкарауливал нас тут, ни один дом не держал магнитом. Я думала: мы сейчас уйдем вместе, навсегда, в другую жизнь, все переменится.
Но он сказал:
- Я через три часа уезжаю.
- Куда?
- В Питер.
- Врешь.
Он достал бумажник, показал мне билет.
- Я никогда не вру.
- Я думала, мы погуляем.
- Мне еще надо за портфелем заехать, командировку отметить. В другой раз погуляем. Прощаемся.
- Ты, должно быть, вредный.
- Ох, боюсь, что не я! И так встретились, как по заказу. Тебе не угодишь.
Он смеялся.
Пришлось и мне улыбнуться.
Мои сокурсники тихонечко заулюлюкали, заподвывали, когда я к ним вернулась.
- Как ты похорошела, Лукина, поболтав со своим Грегори из Голливуда! Лови его на улице почаще, бегай за ним регулярно, катайся к нему в столицу, станешь первой красоткой Питера!
- Он сам из Ленинграда.
- Тогда о чем речь? Счастье под боком! Хорошей неустанно! Выскочишь за Нородома Сианука!
- За подпольного миллиардера!
- Или миллионера, ладно уж.
- Нет ли у тебя богатого папика на примете?
- Есть, - отвечала я, старательно уводя весь выводок подальше от Студенникова.
- Он кто?
- Папик? Он Мумификатор. Оплот Мавзолея.
Общий восторг.
- Какой кайф, Лукина! Сам жрец, все холуи жрецы. Холуев-то много?
- Целый институт номерной.
Радио так и надрывалось на Выставке достижений народного хозяйства, только поспевай за романсом от столба к столбу, от одного серебряного матюгальника к другому. Ноги мои промокли, сапоги протекли, солнце село. Я готова была бежать на вокзал, чтобы попасть в один поезд со Студенниковым, но групповой наш отъезд назначен был на завтра, я медлила, сумерки сгущались, загорались фонари, его поезд ушел.
В Москве мне и снилось, что я в Москве. Сновидение-столица манипулировала часами виртуальных суток, наступала ночь сразу после дня, время шло по-свойски. Львенок пика Сталина, снежный барс, встретился мне в невечернем переулке, сказал мимоходом: "Ты на Новодевичье-то зайди ко мне, не забудь". Провал, лакуна, и вот мы со Студенниковым уже на Новодевичьем.
- Разве оно не в Ленинграде?
- Ну конечно же, в Москве!
Белая, белее сахара Каррары скульптура на могиле - альпинист, взявший тайм-аут. Как всякое реалистическое изваяние, стремился он ожить и пошевелиться. И увенчалось, он переместил ледоруб. Мы бежали с кладбища - уж не к поезду ли? или от оживающей, точно в комедии дель арте, статуи? Мы выбежали за ограду, солнце встало, безлюдье. Деревья, пруды подо льдом, мы бежали по снегу в приступе беспричинного неуместного веселья, какое иногда охватывало нас наяву.
Назавтра, находившись по златоглавой, на общежитейской койке уснула я в сумерки, мы продолжали бежать с ним по снежному лугу, смеясь, вставай, пора, опоздаешь, я неслась по перрону, только вскочила в вагон, как поезд тронулся. Все мои попутчики, давно расположившиеся на полукупейных местах своих, посмеивались: ну, ты даешь, Лукина. Небось бегала за героем своего романа, Грегори, как его там.
Навстречу подъезжавшему к Ленинграду поезду нашему уже мчался, лязгая-брякая, по Московскому проспекту трамвай Весны.
Мы подъезжали, железная дорога шла параллельно меридианной трассе, где-то там в утренней мгле маячили дом с мастерской любимого моего, мой дом, Парк Победы, я пыталась увидеть хотя бы цепочку фонарей, но глаза мои натыкались на темные избы, заборы, сугробы полей, ветви садов, бесконечно долгий подъезд, а потом вдруг сразу - Московский вокзал.
Я выходила из вагона. Кто-то сказал мне в затылок:
- В то же время весной незадолго до гибели приехал из Москвы в Ленинград Евгений Абалаков.
Я обернулась: сзади плелась полусонная старушенция с хозяйственными сумками, с недоумением на меня посмотревшая, тащились два заспанных мужчины, брели три бабы с узлами.
Представить не могу, почему в количестве корреспонденции всегда царило подобие прибоя: волны множества писем, пауза, провал, снова волна посланий, морские приливы и отливы.
Волна заказной корреспонденции с уведомлениями о вручении вынуждала меня общаться с адресатами лично, собирать их подписи.
Получив два автографа Наумова, я пожаловалась, что меня преследует образ погибшего альпиниста, являющийся мне в сновидениях регулярно.
- Значит, надо пойти в церковь, за упокой его души записочку подать.
- Вы шутите?
- Этим не шутят.
- Хорошо, пойду. Пойду прямо сегодня. Считайте, уже пошла. Счастливо! Пишите письма!
- Что у тебя за поговорка? - сварливо спросил Наумов. - Пишите письма. Тушите свет.
- Пойте с нами, - ответствовала я, удаляясь, - шейте сами.
Я не знала, где найти действующую церковь, и, хоть совет Наумова казался мне странным, я ему верила, записку подала, но не скоро.
Большой конверт пришел одному из наумовских соседей, пожилому мрачному, заросшему щетиной человеку в вечной наполеоновской газетной треуголке. Я думала прежде - он профессиональный жилконторский маляр. Зайдя в его берлогу, я поняла: он занят перманентным ремонтом собственных апартаментов.
- Сейчас помою руки, распишусь. Ждите.
Весь его скарб: шкаф, стол, два стула, железная кровать, сундук - задвинут был в угол. Лампочку на шнуре прикрывал крылатый кулек с титром "Правда".
Комната была оклеена газетами, мне надоело ждать, я стала, двигаясь по периметру, читать газеты, обнаружила статьи и фотографии довоенных времен, военных, послевоенных Я стояла перед своеобразным архивом, который можно было читать, забравшись на стремянку или сев на корточки. Я читала о проблемах посевной, о финской войне, о съезде писателей, о врагах народа, о достижениях советского спорта. Похоже, оклеивая стены, хозяин архива создавал тематические подборки: плинтус науки, притолока Хрущева, угол космонавтики; неподалеку, сантиметрах в сорока, ждали меня газетные портреты Абалакова. Под одним из них прочла я: "Евгений Абалаков на побежденной вершине". Газетный текст на пожелтевшей бумаге (в уголке пометка: 1934): "Сидя в своей палатке, Горбунов задумчиво рассматривает мертвенно-белые, отмороженные и окровавленные пальцы своих ног. Мы тщетно допытываемся у него подробностей героической победы.
- Когда-нибудь, - говорит он, - пусть хоть немного уляжется весь этот сумбур впечатлений…
Но Абалаков!.. Абалаков - это герой восхождения… Храбрость и спокойствие… Ему мы обязаны успехом и жизнью!
В соседней комнате неподвижно лежал А. Гетье. Он все еще не мог принимать пищи и с трудом выдавливал из себя только отдельные слова:
- Абалаков… феномен… железный человек… машина…
Так описывал встречу восходителей в ледниковом лагере участник экспедиции, журналист и кинорежиссер Михаил Ромм".
- Зачитались?
- Как у вас интересно!
Он расписался на почтовом квитке. Я медлила.
- Если хотите, читайте еще. Вы мне не мешаете. Я буду подоконник циклевать. Не продолжить ремонт, пока не отциклюю.
- Давно вы его циклюете? - спросила я для поддержания разговора.
- Завтра год.
В стене с окном нашлась для меня заметка с двумя фотографиями Студенникова: на одной из них, слегка улыбаясь, приделывал он крышку к макету некоего напоминающего кассовый аппарат прибора, на другой - дальний план - запускал в безымянном поле бескрылого летуна.
- Я приду к вам с бритвой, - сказала я. - Мне нужна вот эта заметочка с портретом моего знакомого, я ее уворую.
Он кивал, польщенный.
- Зачем же с бритвой? У меня еще такая есть. У меня все с дубликатами. Даже и не с одним. Я для вас такую подыщу. А еще лучше - сами искать приходите. Если не найдем, бритва тоже без надобности. Мой обойный клей особый. Я, барышня, придумал клей, при воздействии на который горелкой с определенного состава продуктами горения при сравнительно слабом нагреве можно пять слоев газетных один от другого без повреждения газетного текста отделить. А второй мой клей испаряется на свету. Тут есть и с ним квадратные метры; я их в полной тьме наклеивал. Предварительно по содержанию подобрав. Я уже разослал описания своих изобретений в палату мер и весов и в Академию наук. Жду патента и признания. Когда обо мне напишут в газетах, я наклею свои фотографии между окнами. Вот тут и тут.
Некоторые газеты наклеивал он не целиком, подбирая статьи, срезая заголовки. "Пожалуй, если произвольно вырезать их в размере листа для пишущей машинки или книжной страницы, они сошли бы за письма", - подумала я.
- Вам, случайно, не газету в большом конверте, что я принесла, прислали?
- Конечно, газету. Вы не проходите мимо, справа от двери все о нашем районе.
- "Когда архитектор В. Д. Кирхоглани, - прочла я вслух, - работал над проектом Парка Победы, он искал образ героический, смотрел, в частности, офорты Рембрандта. Но в то время для воплощения его идей не нашлось посадочного материала. Валериан Дмитриевич писал в дневнике: "Вместо героических дубов, увы, сажают лирические березы"".
"Как бы мне, лирической березе, - думала я, поднимаясь по лестнице с уныло-голубыми стенами, - к тебе, героическому дубу, перебраться? Китайская, право слово, песня".
Выше этажом жил слесарь-сборщик с номерного завода, переписывавшийся со всем белым светом. Наумов называл его "письменник".
- Он пишет Фиделю Кастро, Мао, де Голлю, в ООН, королеве английской, французским докерам. Он пишет в газеты, в журналы, в ЮНЕСКО, во Всемирный комитет защиты мира. И так далее, список бесконечен, ибо растет.
Тут Наумов задумался.
- Как только его не посадили? Вот уж воистину блаженны блаженные.