Митя ждал вечера. Вечером он побрился, надел костюм и расположился в кресле. На диване напротив лежал телефон. На столике между диваном и креслом стояли бутылка все того же "мукузани" и два бокала. Должен был позвонить Ваня. Марина не говорит с ним по телефону. Все ограничивается стандартной формулой "мама передает тебе свои поздравления". Поэтому - два бокала. Чтобы добавить правдоподобия, Митя разлил вино по бокалам, посидел на диване, и на старой обивке остались складки и впадины - словно кто-то только что оттуда встал. Выпьет он только тогда, когда поговорит с Ваней. И это жиденькое поддельное вино, двумя одинаковыми пульками рдевшее в продолговатых бокалах, покажется совсем другим, настоящим.
В такие минуты он начинал вспоминать Левана. Как, ослепнув, тот сидел под старой шелковицей, караулил весну. Как говорил кому-то, кого память не сочла нужным запечатлеть: "Ласточки, знаешь ли, трава, вино. Крррасное, как кровь". Митя чувствовал, что каким-то образом два эти разделенные бездной момента, два ожидания, зачем-то теперь соединены. Гораздо прочнее, чем сегодняшний вечер соединен с завтрашним утром.
Ваня любил парки. Митя успел рассказать ему, что в детстве тоже любил парки. Это он успел. Интересно, в Осло есть приличные парки? Когда они с Ванечкой остались одни и переехали из общаги, у них появился свой парк - по дороге в Ванину школу. Получалось длиннее, чем напрямик через рынок, но Митя старался водить его в школу этим путем. Они выходили из дому заблаговременно. Уходили подальше от проезжей части и медленно шли по аллее. Ваня сходил с дорожки, забирался в гущу опавших листьев. "Шуршанем, пап?" Митя становился рядом, и они шли, раскидывая ногами шумную сухую листву. Хорошо, что Ваня ходит в школу через этот парк. Хорошо каждое утро встречать на своем пути большие деревья. Он тоже ходил в школу мимо больших деревьев, мимо чинар, у которых летом сквозь зелень не разглядеть верхушек. После ливня с них еще долго срывались одинокие крупные капли и стекал дурманящий лиственный запах. А осенью под чинарами выстилался густой рыжий ковер. Проходя мимо, можно было срывать со стволов темные коричневые корочки, похожие на те, что срываешь с болячки на колене или локте, не дождавшись, пока отвалится сама. Теперь рядом с ним шел его сын. Деревья другие. Но иногда случается тот самый дурманящий запах.
- Пап, а мальчишки вчера в туалете нехорошие слова говорили.
- А ты?
- Я нет. Я им сказал, как ты говорил: что такие слова нельзя говорить, а то изо рта будет вонять и все скажут: не рот, а урна.
- Молодец, правильно.
- Один мальчик меня обозвал и в живот ударил. Я убежал.
Митя хмурился и молча гладил сына по голове.
- Пап, а долго в школе учиться?
- Я же говорил, одиннадцать лет.
- Это долго?
Листва шумела под ногами, иногда наверху в ветках торопливо шаркал оборвавшийся лист и прыгал в золотистую пустоту аллеи. В ростовском аэропорту, там, где они прощались перед отлетом, тоже было дерево, нарисованное. Огромный сочный дуб на рекламном щите. Реклама банка. Сначала Ваня не хотел встречаться с матерью, не хотел лететь с ней в Москву. Светлана Ивановна была категорически против. Грозилась трупом лечь на пороге. Но Марина очень просила, звонила по несколько раз в неделю. Обещала устроить сыну праздник по поводу начала учебы. Митя взял с нее слово, что она вернет сына. И на всякий случай взял слово с Вани, что он вернется. Ваня тогда посмотрел непонимающе.
- Конечно, вернусь, пап.
В первый из двух оговоренных дней, когда Митя ждал от них звонка, никто не позвонил. На следующий день он ждал, тупо глядя в телевизор, потом в плешивый ковер с черно-желтым ромбовидным узором, потом падал в черный квадратный колодец без дна и подскочил в три часа ночи с тошнотворным ужасом: "Не вернется".?Митя проснулся закоченевший. В открытое окно дышал мороз. Нужно было проделать несколько простых действий. Он встал, закрыл окно, выключил свет, убрал с дивана телефон и лег, не раздеваясь и не расстилая постели. Повернулся набок и смотрел на винные бокалы, впитавшие темноту и плоско блестевшие кромкой. Сначала обреченно ждал, когда начнется тоска, но тоски почему-то не было. Как не было и драматической жалости к себе, такому одинокому в день рождения. С внезапным удовольствием прислушиваясь к тиканью часов и глядя на силуэты бокалов, он думал, что хорошо было бы, если бы рядом лежала Люся, смачно поглощая сновидение, что он сейчас мог бы просто слушать ее дыхание, как слушает часы. Но вдогонку этим живым мыслям привычно складывались фразы, которыми он расскажет ей, как они посидели с мамой и Мариной, поедая сациви, а потом мама ушла, и они добили вечер, сидя перед телевизором, а он вспоминал о ней, о Людочке, и даже собирался украдкой позвонить, пока Марина ходила в душ, но тут ему позвонил старый университетский приятель.
Наутро он выглядел обесцвеченным и помятым, вполне как человек с крупного бодуна. На работе его встретили одобрительными замечаниями: "Видать, вчера было хорошо". Дарить подарки у них заведено не было. Митя покивал многозначительно, Толик посоветовал ему попить водички.
- Но лучше всего, конечно, рассола. Пива ведь нельзя.
На это, пожалуй, следовало бы ответить: "Где я тебе, на? рассола достану?" - но ему было непреодолимо лень играть в охранника.
- Мы с братом на прошлой неделе набодяжились знатно, - сказал Вова сапер. - Братец весь двор облевал. Даже собачке бедной досталось.
- А ты? - заинтересовался Толик.
- А что я? Я вообще никогда не блюю.
- Ни разу в жизни? В натуре? Ни разу в жизни не блевал?
- Нет.
- В натуре, ни разу?!
- Нет, ну, конечно, если отравиться, бывало, а так, чтобы от водки, - нет, никогда. Я же как? Всех впускать, никого не выпускать.
- А как ты определишь, от водки это или нет?
Вова принялся рассуждать, как можно безошибочно определить, от чего блюешь, а Митя отправился на вход менять вчерашнюю смену. На ступеньках стоял новенький, чье имя Митя никак не мог запомнить уже вторую неделю, с вчерашней щетиной на щеках и красными от плохого сна глазами. Вообще-то спать ночью разрешалось: банк все равно сдавался на сигнализацию, - но запрещались раскладушки, матрасы и использование в качестве лежанки столов в кабинетах. Учитывая запреты, для сна оставались лишь составленные вместе стулья и мягкие кресла в операционных залах. Новеньким обычно несколько первых месяцев приходилось довольствоваться стульями. У остальных в укромных закоулках - нычках, - как то: в пожарных щитах, за шкафами, под лестницами - давно было припрятано что-нибудь мягкое. Вне зависимости от того, что именно смягчало ночные часы - сохранившийся с армейской службы бушлат или настоящий матрас, - называлось это "шкурка". Но, как и в тех, настоящих казармах, свою "шкурку" и нычку еще нужно было заслужить.
- Иди, - кивнул Митя новичку, как раз проявлявшему бдительность в направлении подъехавшей к перекрестку "Газели" с затемненными стеклами: из машины никто не выходил, двигатель оставался включенным.
Указав подбородком на "Газель", новенький еще плотнее сдвинул брови и хотел сначала что-то сказать, но потом, видимо, сообразил, что гораздо эффектней будет обойтись без слов. И Митя, наверное, поведал бы ему, что "Газель" эта хорошо известна, заезжает за директором магазина, что живет в соседнем доме, - если бы не эта экзальтированная серьезность, не этот ко всему готовый ковбойский взгляд. Никому не позволено разочаровывать человека, с такой страстью несущего службу. Сделав, как он, бровями, Митя еле заметно кивнул, согнул колени и, чуть отведя в сторону левую руку, плавно, основанием большого пальца, расстегнул клапан на кобуре.
- "Первый" скоро выходить должен.
Митина шутка, конечно, осталась непонятой.
- Машина во дворе, - продолжил новенький. - Ворота так и не починили, так что открывать вручную. Они посигналят, вот так… - И он изобразил, как именно просигналит водитель, когда Рызенко выйдет к машине. - Постоять с тобой?
Это было уже слишком.
- Иди, иди, - сказал Митя тем голосом, каким в кино говорят: "Я вас прикрою".
Тот поддернул оттянутый кобурой ремень и ушел, а Митя, вдохнув пару раз студеного, пахнущего выхлопными газами воздуха, вошел вовнутрь, в крохотный мраморный вестибюль. Здесь, в углу, который гирляндами по три штуки сплошь закрывали аж шесть батарей, он вполне мог рассчитывать на несколько минут уютного одиночества, когда тепло и можно ни в кого не играть, не делать ковбойского лица. Такие минуты, особенно в таком месте - батареи, седой от грязи дверной коврик, резная дверь, вблизи заметно испещренная мельчайшими трещинами, - могут быть очень трогательны. Уют на бегу, сочиненный в первом подвернувшемся месте, солдатская любовь наспех, сотни различных оттенков вокзального чувства.
По каменной лестнице с третьего на второй этаж стучали торопливые молоточки, неизменно почему-то замедлявшиеся, переходя на паркет. За внутренней стеклянной дверью начинался банковский день. Операционистки, не замечая ранних, раздражающих, как утренние мухи, клиентов, переговаривались сквозь них через весь зал. Клиенты слонялись по залу в ожидании, когда все программы на компьютерах будут запущены и девушки утихнут, улыбнутся и рассядутся по местам. "Югинвест" работал в обычном ритме элегантной погони за прибылью. Дорогими духами пахло от всех. От операционисток, чьи зарплаты давно стали тем, что нужно скрывать, как кривые ноги, пахло не хуже, чем от их начальниц.
Дела банка давно не шли столь блестяще, как когда-то на старте. Многое изменилось. Зарплаты не повышали, как тогда, каждый квартал на десять-двадцать долларов, не платили каждый квартал премию в размере только что повышенного оклада, банк не обедал в ресторане гостиницы "Ростов": котлеты по-киевски, кофе-глясе. Многое изменилось с того легендарного времени, когда зарплаты начальников и рядовых "банкоматов" отличались на двести-триста долларов и говорить начальнику "ты" было хорошим тоном. Случился дефолт. Банк зажил по-новому. Начальникам отделов зарплату подняли в два раза, а рядовым в два раза снизили. Всех начальников вызвали на особое совещание наверх. После того совещания наверху и стали повторять в каждом отделе главный лозунг новой - по-другому новой - жизни: "Не нравится - увольняйтесь". Был еще один вариант: "Почаще сравнивайте свою зарплату с зарплатой рабочих Сельмаша". Но требования к элегантности никто не отменял, и поэтому от всех сотрудников (кроме охраны) пахло дорого. И если кто-нибудь под нажимом обстоятельств вдруг пренебрегал этой негласной парфюмерной заповедью или начинал одеваться нескрываемо дешево, начальство смотрело на него хмуро.
Сзади дуэтом застрочили торопливые каблуки.
- Там в кассе шмотки принесли. Я такой бюстик классный видела.
- Какой?
- Здесь вот так, а там сразу туда. Мне как раз такой надо.
Обернувшись с ироничной физиономией на разговор у себя за спиной, Митя громко кашлянул, но проходящие на его присутствие никак не отреагировали. Пожалуй, если бы он или какой-нибудь другой охранник вошел сейчас в кассу, где происходил осмотр белья, принесенного постоянной поставщицей, работающей в разнос, точно так же никто бы на него не отреагировал. Продолжали бы растягивать на пальцах кружевные трусики и бюстгальтеры, вертеть, рассматривать на свет. Подобное отношение иногда смешило Митю. Охранников - в большинстве своем видных самцов - не воспринимали здесь как мужчин. Их это задевало.
Митя вытянул спину вдоль батарей, прикрыл глаза и представил себя сидящим за столиком "Аппарата".?Он поставил перед каждым порцию водки с тоником и сел. В "Аппарате" было шумно. Музыкальный центр качал армянскую музыку. Гуляли родственники Арсена: у его троюродного племянника в Ереване родился сын. Блюз их интересовал мало, хотя Арсен уверял, что можно будет играть обычный репертуар. Стали просить шансон, но шансон ребята не играли принципиально - так решили, "чтобы не пополнять список безликих кабацких групп", как сказал Генрих, - и после нескольких исполненных мелодий музыканты сошли в зал. По той же самой причине - чтобы не пополнять список безликих - группа до сих пор не имела названия.
- Сегодня я пью, - заявил Стас. - И если они попросят сыграть, имейте в виду, я играю только "Собачий вальс".
Он выглядел огорченным: вряд ли Арсен заплатит им за те две или три вещи, что они успели сыграть.
- Может, все-таки поработаем? - предложила без всякого энтузиазма Люся.
- Да брось ты! - отмахнулся Стас. - Сказали же тебе: что-нибудь понятное.
- "Мурку" давай, "Мурку", - огрызнулся Витя-Вареник, намекая на сцену из фильма "Место встречи изменить нельзя".
Люся вопросительно кивнула в сторону парочки, усаживающейся за самым неудобным столиком напротив подиума. Судя по тому, как удивленно осматривали они зал и пустой подиум с закрытым пианино и зачехленной гитарой, эти двое пришли слушать блюзы.
- Для них? - Стас прищурился, всматриваясь в посетителей сквозь низкий свет и табачное марево. Мужчина как-то излишне аккуратно раскладывал на столе сигареты, зажигалку, ставил пепельницу строго в центр. Женщина, приподняв подбородок, вертела головой: здесь приносят или надо самим подходить?
- Не-ет, - заключил Стас, изучив их. - Любовники от скуки. Они меня не возбуждают.
Генрих поставил локти на стол. Видно было, что в нем шевелится какая-то мысль, вовсе ему не безразличная, и это само по себе настораживало. С Митей он спорил каждый раз, когда выдавался на то случай. Если рядом была Люся. Да, так оно и было: Генрих решил поспорить.
- А все-таки ты не прав, - обратился он к Мите.
На него зашикали все разом, даже Витя-Вареник, развалившийся в глубине ниши, в знак протеста мотнул головой.
- Бросьте, - взмолилась Люся. - Все равно ни до чего не договоритесь.
Обычно во время таких споров она уютно садилась возле Мити и сидела, не говоря ни слова. И было трудно понять, слушает ли она или просто наблюдает за спором, как наблюдают за огнем или за чужой работой. Но Генрих был настроен на битву, Генрих выставил палец вверх.
- Минуточку! Я хочу разобраться.
- Как тогда, в Питере? - сказал вдруг Витя-Вареник, качнувшись на стуле.
Его реплика притормозила затевающийся спор.
Все знали, о чем идет речь. Витя-Вареник вспомнил о той поездке на Фестиваль блюза, когда они влипли в историю с толстолобиками и когда он, собственно, и стал Витей-Вареником. Тогда в гостинице после того, как Генрих решил выяснить у больших ребят, занявших их забронированный номер, почему они так себя ведут, как-то очень естественно, как вспышка зажигалки после просьбы прикурить, началась драка, больше походившая на избиение младенцев. В самый критический момент из распахнувшегося лифта с огромным подносом свежевылепленных, присыпанных мукой вареников на вытянутых руках вышла гостиничная повариха. Что занесло ее на этаж, куда и откуда она направлялась с парой сотен сырых вареников, осталось загадкой. Ей бы обратно в лифт и деру, но она, как была, с подносом, шагнула к побоищу и очень строго крикнула:
- А ну, перестать!
Толстолобики в этот момент добивали музыкантов. Генрих истекал кровью, Витя пытался выползти из-под перевернутого дивана, которым его накрыли, но тщетно: стоявший над ним габаритный тип прыгал на диван и вновь вгонял под него Витю. Один Стас кое-как отбивался сорванной со стены репродукцией "Девочки с апельсинами", разбрасывая вокруг слетающие с нее осколки стекла. Зычный окрик поварихи заставил всех обернуться и замереть. В этот-то миг Витя выскочил из своего диванного плена и, выхватив у поварихи поднос, атаковал им врага. Вареники полетели фонтаном по холлу, взмыло мучное облако, и поднос замелькал, как щит Ахилла.
- В лифт! - кричал Витя. - В лифт!
Они спаслись бегством. На улице Витя остановил проезжавшую мимо машину, наклонился в салон и спросил, с трудом переводя дыхание:
- Шеф, на вокзал?
Но водитель молчал, глядя на Витю широко раскрытыми глазами.
- На вокзал, - настаивал тот.
И тут Люся, услышав топот ног у гостиницы, крикнула, торопя его:
- Витя, вареник! - и указала на его лоб, по которому от виска до виска был размазан вареник.?Видимо, каждый из музыкантов вспомнил ту историю - их первую и последнюю попытку войти в высшее общество.
- Да, Витюш, - сказал Стас. - Он тогда здорово разобрался. Саксофона жалко.
Но Генрих не стал отвлекаться на анекдоты.
По тому, как он вальяжно устраивался на стуле, как оставил, будто напоказ, правую руку на столе, вытянув ее от плеча до холеных ногтей, как смотрел исподлобья поверх голов, - словом, по каким-то совершенно отвлеченным деталям было ясно, что вновь все затевается главным образом из-за того, что за столиком сидит Люся. Генрих не спеша отпил из своего стакана. Водка-тоник - непременная смесь во время их битв. Стоит разгореться очередному спору, как кто-нибудь говорит: "Стоп. Я пошел". Или встает молча и направляется к бару. И спорщики ждут, как разведенные по углам боксеры. Сегодня это была четвертая порция, но спор забуксовал и утих, а Генрих не может бросить дело не законченным. Генрих - революционер без революции. В каждом его жесте и выражении лица просвечивает критическое недовольство окружающим его миром. Ему бы в пекло, на рожон, сквозь стену. Но он играет блюз.
- Вот ты говоришь, все из-за того, что мы лишены культурной традиции, так? - Генрих по-дирижерски повел рукой. - Что советское-де схлынуло, а русского под ним не обнаружилось.
- Верно, - коротко подтвердил Митя, будто отвечал на вопрос учителя. - Говорю.
А все-таки, хоть и был Генрих пианист и даже иногда композитор, хоть и сиял харизмой и отшлифованными ногтями, Люся сидела не возле него, а возле охранника Мити.
- В чем же она, русская традиция? Кто и когда ее щупал?
- Я, - встрепенулся заскучавший было Стас. - В прошлую субботу. И, верите, опять до половины третьего. Сам себе удивился. Такая тр-р-радиция, знаете, мощная? - Он изобразил эту мощь растопыренными локтями.
Но Генрих бровью не повел. Он четко держал цель. На Люсю не смотрел. И поскольку то было единственное направление, которого избегали его непривычно возбужденные глаза, Стас и Витя, восполняя этот пробел, вместо него посматривали на Люсю после самых удачных его реплик. Но Люся, казалось, больше не слушала их спор. Она наблюдала за торжеством по поводу рождения в далеком Ереване мальчика, которого нарекли Георгием. Как раз сейчас гостей обходили с подносом и они выкладывали на него эффектными, как бы пританцовывающими жестами купюры.
- Справься у Радищева по поводу русской традиции, - говорил Генрих. - Перечитай Бунина. "Деревню" его, например. Пьянство на обочине катастрофы - вот в чем она, русская традиция. В отсутствии традиций. Разве катастрофа может быть традицией?
- Ну, уж нет, - запротестовал Стас, почему-то обращаясь непосредственно к Люсе. - А матриархат? А община? А граф Лев Николаевич?!