Входите узкими вратами - Бакланов Григорий Яковлевич 19 стр.


Однако время прошло, все вроде бы улеглось, с чего это Грибачеву заново подымать волну? Случайностей тут не бывает. А главное, на Мосфильме как раз на следующий день должны утверждать план запуска фильмов в производство, среди них - режиссерский сценарий по этой моей повести. Неужели специально подгадано? И подумалось: будь что будет, а вот я возьму за это да и брошу сегодня курить, хоть какая-то мне польза. И бросил. Несколько лет спустя рассказал я об этом Алексею Суркову, был какой-то прием, стоим мы с ним рядом у шведского стола, набираем себе в тарелки, и я рассказал, как бросил курить. "Хоть этим Грибачев послужил литературе!" - не упустил Сурков случая, у них с Грибачевым давние были счеты.

И вот - "завтра", сидим в кабинете директора Мосфильма Сурина, один утверждают сценарий, другой. Подходит очередь "Пяди земли". Ждал я этого момента, но не один я ждал. Сразу же встает парторг Шавкуненко, заходит за директорский стол, как за трибуну:

- Товарищи!

Ах, не знаем мы своего будущего. И полугода не пройдет, как дочь его, дочь парторга главной киностудии страны, останется в Италии, совершит позорнейший по тем временам антипатриотический поступок, не совместимый с гордым званием советского человека. А вскоре Шавкуненко будет тяжко умирать от рака, рак горла уже съедал его, когда он, перенапрягая гортань, произносил свою страстную речь.

А произносил он ее, как могло показаться, в мою защиту, киностудия, мол, должна защищать своих авторов. Вот выпустили фильм по повести Казакевича, а критика разнесла его. Так давайте не торопиться запускать фильм в производство, пусть автор еще и еще поработает, если уже раздалась критика.

Какая критика? - вскинулся Сурин, придремавший было под привычный поток слов.

Кто критикует? Где? Да вот же! И из пачки непрочитанных газет на столе достает вчерашнюю "Литературку". Вот, пожалуйста. Николай Матвеевич Грибачев. Грибачев?

Грибачев!

И, развернув, Шавкуненко показывает всем первую полосу газеты, да еще вслух, с выражением, с поглядом, какое впечатление производит, читает избранные места. И кладет газету перед Суриным, как кладут обвинительное заключение, пристукнув по нему костяшками пальцев. Вот тут действительно настала тишина. Сурин читает, а Шавкуненко жестикулирует, что-то говорит, но будто с выключенным звуком. И странное спокойствие на меня снизошло, худшее случилось, я уже не волнуюсь.

Только вот курить хочется до смерти. Конечно, не судьба мира решалась, всего-то судьба одного фильма, но когда тебе сапоги тесны, какой толк, что мир обширен?

Долго читал Сурин. А может, и не читал: глядел в статью, соображал. Потом вздохнул, взял ручку, зачем-то поглядел на кончик ее, на шарик в пасте, и расписался: подписал фильм в производство. Могу свидетельствовать: не один я был изумлен. Почему он решился, служивый человек, когда не только парторг, но и "свободные художники" молчанием своим в его кабинете подсказывали ему другое, привычное решение, - не могу сказать. Знаю только одно: я ему благодарен.

О Сурине говорили разное, и, надо полагать, был он разным в разные времена, иначе бы не занимать ему этот пост. Трудный пост, опасный пост, если учесть, сколько знаменитостей снималось на Мосфильме, сколько из них обласкано было и любимо вождями еще от сталинских времен. И депутаты они, и лауреаты не по одному разу, а кто-то имеет доступ к высочайшему уху, кто-то в старческую постель.

Сурин же и не депутат, и не лауреат, встань поперек - и головы не сносить, если профессией твоей сделалась руководящая должность.

Как раз в ту пору создавалась на Мосфильме гигантская экранизация романа "Война и мир". Рассказывают, консультант картины профессор Гудзий сказал после просмотра: "Я думал, Бондарчук не понял романа. Теперь я убедился: он его и не читал". И еще говорили, что на съемках этого фильма было сожжено дворянских усадеб больше, чем погибло при нашествии Наполеона. Вся студия работала на него, все трепетало, а если что и доставалось другим съемочным группам, так из остатков, из обносков. И вот приехала высокая министерская комиссия освятить своим посещением государственную важность того, что созидается, и в кабинете Сурина задан был вопрос: "Ну что, помогает вам студия?" Благодарственный ответ предполагался заранее. "Нет, ничем не помогает", - сказал Бондарчук. И взгляд его, рассказывают, был ясен, и голос жертвен и тих, как в лучшей его роли в фильме "Тарас Шевченко", за которую Сталин из заслуженного сразу произвел его в Народного артиста СССР, сделав неприкасаемым.

Такая служба была у Сурина, ошибаться ему было нельзя, а вот почему-то решился.

Фильм с его благословения снимали молодые в ту пору режиссеры Андрей Смирнов и Борис Яшин. Спустя годы Смирнов скажет мне: фильм ваш мы пропили. И это, к сожалению, была правда. А актеры собрались хорошие, достаточно одного Урбанского вспомнить. Такого могучего человека природа создает, наверное, для того, чтобы самой полюбоваться: вот ведь на что я способна, не оскудела, могу! Но сцена, когда он в последнюю атаку подымает свой батальон, прижатый к берегу, никак что-то не удавалась. А все это с нами было на плацдарме, когда немцы пытались сбросить нас в Днестр. Но в фильме сцена не получалась. Позже Урбанский рассказал мне, что в лагерях его отец, когда замерзали в бараке, поднял обессиленных, уже покорившихся людей, заставил в лютый мороз валить лес и тем спас их. "Вот то и нужно было играть", - сказал я. Возможно, что-то в рассказе об отце не совсем точно, но переспросить уже не у кого: Урбанский погиб.

И вот интересное совпадение: на первый мой фильм, вернее - фильм по моему сценарию, называть его не буду, фильм плохой, приглашена была на главную женскую роль красавица Дзидра Ритенбергс, на мужскую - Урбанский. Он был занят, не смог, но от судьбы, видимо, не уйдешь: встретились они не в фильме, а в жизни и поженились. Редкостная была пара.

А погиб он, по рассказам, так: на съемках у него украли деньги. И вот, чтобы заработать, привезти жене, он начал сниматься без дублера, проделывал то, что должен совершать каскадер. Машина перевернулась, он сломал шейные позвонки.

Режиссеры, молодые в ту пору, сами войны не видели, и консультантом был приглашен генерал-лейтенант в отставке, в прошлом - командующий артиллерией армии. Человек скромный, преклонного возраста, он смущен был всей этой вольницей, особенно же - присутствием молодых актрис. А молодежь веселилась, при нем в автобусе по дороге на съемку рассказывали "генеральские" анекдоты, как, например, пообедав, генерал вдруг вылил себе на голову кисель. "Товарищ генерал, это же кисель!" - "Да? А я думал - кефир…" Он словно не слышал за шумом мотора, только лысая голова краснела. А тут еще актрисы разузнали, что наедине с собой любит он пропустить перед обедом стопочку армянского коньяка: для аппетита. И, подкараулив момент, учинили набег, с весельем, с шумом выпотрошили его чемодан, где хранилась-таки пара-тройка бутылок: как можно красивым женщинам отказать?

И вот пришел первый отснятый материал, в просмотровом зале потушен свет, замелькало, замелькало, и я увидел на экране… А увидел я траншеи, обшитые первосортнейшим тесом, землянки, как вековые курганы, способные выдержать прямое попадание бомбы. У нас на плацдарме, если и были землянки в три наката над головой, так все три наката, как говорилось, кукурузные. Надо было срочно ехать на съемки.

Войну я закончил лейтенантом, лейтенант - это тот, кому меньше взвода не дадут, дальше фронта не пошлют. А тут - генерал, командующий артиллерией армии… "Иван Васильевич, - говорю ему в некотором смущении, - разве такая была война? И где это на передовой траншеи обшивали тесом?.." А он, будто Иваном Тимофеевичем Козловым проинструктированный, объясняет: "Так то - война, а это - кино, люди смотреть будут, нельзя! Я хотел как лучше". И из глаз его поблекших, уже слезою подернутых, такая преданность долгу светится, что, как на солнышко, больно глядеть. Весь этот материал пришлось переснимать.

А режиссерам, недавним выпускникам ВГИКа, забавно казалось, что у них в подчинении генерал-лейтенант. На фронте артиллерией целой армии командовал, а здесь - "Иван Васильевич, надевайте китель". В Кишиневе, в гостинице, собрались мы обедать, а ресторан в обеденную пору закрыт на обед, и швейцар в галунах сидит за стеклянными дверьми для порядка. Иван Васильевич, впитавший в плоть и кровь привычку подчиняться старшим по должности, надевает кремовый чесучовый китель, на нем яркие орденские колодки от сердца до пояса, и во всем параде идет первым, за ним - остальные. И швейцар распахивает двери, и в пустом ресторане начинают обслуживать нас одних.

Снимали фильм на местах бывших боев, и я узнавал и не узнавал наш плацдарм: столько лет прошло, молодой лес поднялся. Но самое поразительное, каким узким казался мне теперь Днестр. А тогда, под огнем, многих жизней не хватило, чтобы его переплыть. По контуру прежних, времен войны, заплывших окопов рыли окопы заново, чтоб все было натурально. И в одном из них отрыли скелет. Он сидел. И был это, возможно, мой ровесник, зубы все молодые, не съеденные. И, может быть, видел я его в бою, знал. И вот мне уже - за сорок, целая жизнь, вторично подаренная мне, прожита после войны, подарено было мне детям радоваться, а он все так же сидел в окопе, засыпанный землей…

Когда фильм вышел на экраны, я получил от Виктора Некрасова письмо:

"4. 1.65.

Дорогой Гриша!

Вчера посмотрел "Пядь земли" и сразу же захотелось написать тебе, что это очень, очень славный фильм, многое во мне всколыхнувший. И ребята, и выцветшие гимнастерки, и вся эта бессюжетность, недекларативность, правдивость - все это очень хорошо. "Живые и мертвые" я, например, проспал (правда для этого были и другие основания кроме качества фильма), но второй раз не пошел… Кстати, я в этих местах тоже воевал и тоже на пятачке - у Ташлыка, поэтому я должен быть особенно придирчив, а вот и не к чему придраться. Очень рад! А кто эти ребята - режиссеры? Мотовилов? Молодец! Пацан, а ведь здорово сделал лейтенанта тех лет…

Даже (не дай Бог!!!) немного взгрустнулось, что прошли те "пламенные" годы.

Впрочем, просто моложе и веселее все мы тогда были.

Вот так-то, Гриша. Передай всем привет и мои поздравления. Заодно и тебе. Заодно и с Новым Годом!

Сейчас еду с мамой в Дубулты - говорят, там сейчас тихо и можно хорошо поработать.

Обнимаю. Твой В. Некрасов.

А где Володя Тендряк? Я уж забыл, как он выглядит? Он, кажется, твой сосед по Пахре. Зайди к нему, передай привет и выпей 100 гр., хотя ты, кажется, этого не любишь…"

Запятые Вика, случалось, и забывал расставлять, а насчет 100 грамм, был бы он жив сейчас, я бы сказал: обижаешь. И вот интересно, и не мной первым это замечено: Симонова, который был моложе его по годам, мы ощущали человеком совершенно другого поколения, другой иерархии, а Виктор Некрасов словно бы ровесник был наш и не только по войне. А ведь ни одна книга не повлияла так на всю нашу литературу о войне и на каждого из нас, как его повесть "В окопах Сталинграда", исповедь мужественная и честная.

Дорого мне это его письмо. Он фронтовик, я понимаю, что могло ему понравиться в фильме. Правда войны там была, для проверки я попросил режиссеров вмонтировать хронику в сцены боев, ее было не отличить. Но вот искусства в фильме, к сожалению, не было.

В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО

Западные интеллектуалы, к ним у нас относят и американцев, живущие в обстановке относительно комфортной, а бытовые удобства способствуют и душевному уюту, привыкли до последней возможности "не допускать мысли". Уже и Гитлер пришел к власти, а все "не допускали мысли", и Сталина, рябого изверга, повидав вблизи, Фейхтвангер все же написал бог знает что, книгу его - "Москва 1937" читать мерзко. Тому, разумеется, была причина, не о ней сейчас речь, но факт остается фактом. С нас спрос не меньший, но другой: это спрос с тех, кто либо сам побывал в пыточной камере, либо ожидал своей очереди в нее, а уж как ожидание калечит душу, на что способно толкнуть человека, известно хорошо. Молодые же просто были отравлены слепой верой.

Но вот, чтобы дальнейшее понять, попытаемся представить себе нечто вовсе уж невероятное: состоялась беседа Томаса Манна с Гитлером. И говорит ему Томас Манн:

"Я удручен Вашими многочисленными антисемитскими высказываниями и действиями…

Мы восхищались Вашими ораторскими способностями. Мы ценим Ваш глубокий вклад в ликвидацию безработицы. Но написанное Вами в книге "Майн кампф" и Ваши публичные высказывания могут быть использованы для интеллектуального обоснования идеологии ненависти, ведут к массовым убийствам. Вам следует пересмотреть свои взгляды…"

Томаса Манна нет. Вслед за своей собакой сдох Гитлер, успевший прежде погубить миллионы и миллионы, об одном он только жалел перед смертью, что с ним вместе не погибнет немецкий народ, который оказался не достоин своего фюрера. Где-то хранится у нас, если еще хранится, волчья его челюсть, по которой и опознан был труп обгорелый.

А теперь от Томаса Манна, от великого, спустимся с той нравственной высоты в дни наши. Вот - письмо. Не Гитлеру, разумеется, но тоже антисемиту, правда, куда меньшего масштаба: возможности пока что у него не те. Открытое письмо И. Р.

Шафаревичу. Под ним - четыреста пятьдесят подписей американских математиков, среди которых три бывших и нынешних президента Американского математического общества, 24 члена этого общества, 14 членов Национальной академии наук США. Они пишут:

"Мы удручены многочисленными антисемитскими высказываниями в Вашей книге "Русофобия" и в Ваших публичных заявлениях по поводу текущей политической ситуации.

Мы восхищались Вашей борьбой за права личности в тяжелый период недавней русской истории. Мы ценим Ваш глубокий и фундаментальный вклад в математику. Разум, которому открыта красота науки, который способен ее развивать, должен быть так же способен видеть пустоту и безосновательность теории заговора, сторонником которой Вы являетесь.

Поддержка Вами давно скомпрометировавших себя суждений о роли евреев в мировой истории и в особенности в русской истории способна только повредить Вашим взаимоотношениям с математиками-евреями и неевреями, а также улучшившимся в последнее время связям Востока и Запада. Написанное Вами может быть использовано для интеллектуального обоснования идеологии ненависти, приведшей в прошлом и способной привести в будущем к массовым убийствам.

Мы призываем Вас пересмотреть свои взгляды и публично отречься от Вашей антисемитской позиции".

И - четыреста пятьдесят подписей…

Все очень интеллигентно, цивилизованные люди, цивилизованный разговор. Да для него улучшившиеся связи Востока с Западом - нож острый, как это не понять?

Россия под колпаком, санитарным кордоном отделенная от мира, - вот его идеал.

Есть бактерии аэробные, есть неаэробные, одни без воздуха жить не могут, другие только в безвоздушной среде и живут и чувствуют себя прекрасно.

Интересно, как же он "пересмотрит свои взгляды", "публично отречется от антисемитской позиции", когда это - его промысел, который он за Божий промысел выдает? В той самой книге, в "Русофобии" (я убежден, только русофоб и мог ее написать), он же заявляет, что, не опубликуй он ее, не влей этот яд в сознание людей, не смог бы он спокойно и в могилу слечь. Какой извращенный ум! "Мы восхищались… Мы ценим глубокий…" Ах, интеллектуалы, интеллектуалы! Правильно сказано: гром не грянет, мужик не перекрестится. Так ведь грянул уже. Или, в самом деле, история ничему не учит?

Однажды я наблюдал этого человека по телевизору… В тот раз он говорил о Ельцине и Горбачеве, о том, что они принесли России бед несравнимо больше, чем татарское нашествие. У нас теперь для этого смелости не надо, дозволено говорить все, и кто прежде жаловался на вынужденную немоту, на тяжкий гнет цензуры, они-то первыми теперь и клянут тех, кто дал им возможность говорить. Но не то важно, что он говорил, это и старухи яростные на улицах любому корреспонденту в микрофон кричат, хоть бы и иностранному корреспонденту, от которого прежде шарахнулись бы в ужасе, гораздо важней было, как он говорил, лицо его в этот момент. Это было лицо человека, неизлечимо больного ненавистью, она сжигала его, исходила с экрана. Бледный, искаженный, пиджак перекошен, сполз с одного плеча, ненависть была такова, что даже взгляд временами казался безумен.

В Израиле вот уже чуть ли не три года тянется суд над одним из самых жестоких палачей Треблинки, Демьянюком. Четыре с лишним десятилетия разыскивали его, ловили, привезли и вот судят. Какая долгая жизнь подарена ему, уничтожившему столько жизней. Я как-то присутствовал при разговоре об этом процессе, возник даже небольшой спор. Было это в Беэршева, в милой семье киевлянина, переехавшего в Израиль, собралось у него несколько семей.

У Демьянюка в Треблинке был не то чтобы подручный, а мальчик, выполнявший что ему прикажут, еврей по фамилии Эпштейн. И вот разгружают очередную душегубку, в которой газом отравлены люди, и под голыми телами, где все же сохранился воздух, осталась жива двенадцатилетняя девочка, без сознания, но жива. Тоже голая, полумертвая, она ожила на свежем воздухе. И Демьянюк приказывает мальчику: "Снимай штаны!" И тот вынужден снять, он боится, в страхе живет. Но сделать с ожившей девочкой то, что от него требуют, не может от ужаса. Поняв, что не удастся, что тот физически не способен, Демьянюк взял дрель и при помощи дрели… Тут женщины закричали: "Хватит! Это невозможно слушать".

Эпштейн жив, он свидетельствовал на суде, приехал с женой, с детьми. Он сказал, что не хочет никакой мести, его месть в том, что вот живут его дети, а Демьянюка судят. Ну, а та девочка? А пепел сожженных в печах Треблинки?

В Иерусалиме, в Яд вашеме, каждую минуту голос произносит детское имя, день за днем, год за годом. Из шести миллионов евреев, уничтоженных фашистами, полтора миллиона - дети. И, может быть, самое страшное - детский зал. В сплошной темноте горят пять свечей, отраженных множеством невидимых зеркал, и ты словно в центре Вселенной, в центре мироздания, где витают души; над тобой, под тобой, повсюду - бесчисленные звезды - огоньки во тьме космоса: душа человека - свеча Господа. И голос, отсчитывая минуты, произносит и произносит детские имена.

А у Демьянюка в его камере - цветной телевизор, библиотека, и во дворике, на свежем воздухе растит он и поливает цветы: суд не кончился, процесс длится, адвокат затребовал новые документы.

Но в конце концов, что такое демьянюки вместе взятые? Исполнители. Их руками творилось зло, и одни творили его с садистским наслаждением, другие - от страха за свою жизнь. Но чтобы все это оказалось возможно, началом всего было слово.

Словом надо было отравить сознание людей, пробудить ярость, сказать: дозволено.

И прежде чем атомная бомба взорвалась, было сказано слово. Без него не сбросили бы ее на людей.

Назад Дальше