- Все, что ты мне рассказала, следовало бы рассмотреть подробно, вопрос за вопросом… речь идет не об одном грехе, а о бесконечной цепи грехов, одни касаются тебя лично, другие - самых разных людей… Но поговорим о тебе, понимаешь ли ты, что совершила великое множество тяжких грехов?
- Да, понимаю, - прошептала я.
- И ты раскаялась?
- Думаю, что да.
- Если твое раскаяние чистосердечно, - продолжал он доверительным и покровительственным тоном, выдававшим любителя поговорить, - ты можешь, конечно, надеяться на отпущение грехов… Но, увы, дело касается не только тебя… тут замешаны и другие лица, с их грехами и преступлениями… тебе стало известно о величайшем злодеянии… ведь был убит человек, и убит столь жестоким образом… не испытываешь ли ты побуждения во всеуслышание объявить имя виновного, чтобы он понес заслуженную кару.
Таким образом он внушал мне мысль донести на Сонцоньо. Как священник, он был по-своему прав. Но это предложение, произнесенное таким голосом и в такую минуту, лишь усугубило мое недоверие и мой страх.
- Если я скажу, кто он, - прошептала я, - то и мне не миновать тюрьмы.
- Люди, как и всевышний, - ответил он сразу же, - оценят твою жертву и твое раскаяние… закон не только карает, но и милует… и, пройдя через муки, которые ничто в сравнении с агонией невинной жертвы, ты восстановишь столь жестоко попранную справедливость… слышишь ли ты голос жертвы, тщетно молящий убийцу о пощаде?
Он продолжал наставлять меня, подбирая с явным удовольствием соответствующие выражения из лексикона, присущего его сану. Но меня охватило одно-единственное желание, превратившееся почти в навязчивую идею: поскорее уйти. И я торопливо сказала:
- Мне еще надо подумать… я приду завтра и сообщу вам о своем решении. Завтра я вас застану?
- Конечно, я буду здесь целый день.
- Хорошо, - смущенно заключила я, - а пока я прошу вас передать в полицию этот предмет.
Я замолчала. После короткой молитвы он снова спросил меня, действительно ли я раскаялась и твердо ли решила переменить образ жизни, и, получив утвердительный ответ, отпустил мне грехи. Я перекрестилась и вышла из исповедальни; в это же самое время он отворил дверцу и очутился передо мною. Те опасения, которые внушил мне его голос, сразу же подтвердились, как только я увидела его. Он был невысок, и его слишком большая голова клонилась набок, будто у него был прострел. Я не стала долго разглядывать его, так не терпелось мне поскорее уйти и так велик был ужас, который он внушил мне. Я лишь мельком увидела его смугло-желтое лицо с большим белым лбом, глубоко посаженные глаза, широкий курносый нос и огромный бесформенный рот с извилистой линией синеватых губ. Он, видимо, не был стар, а просто не имел возраста. Сложив руки на груди и покачивая головой, он произнес печальным голосом:
- Почему ты не пришла раньше, дочь моя? Почему? Сколько ужасных грехов ты избежала бы.
Я чуть было не ответила то, что думала: видно, бог не хотел, чтобы я сюда приходила, но удержалась и, вытащив из сумки пудреницу, сунула ее ему в руку и горячо проговорила:
- Прошу вас сделать это побыстрее. Не могу вам передать, как мне мучительно думать, что бедняжку держат в тюрьме из-за меня.
- Сегодня же передам, - ответил он, прижимая пудреницу к груди и покачивая головою с благочестивым и скорбным видом.
Я тихо поблагодарила его и, кивнув на прощание, быстро пошла к выходу. Он так и остался стоять возле исповедальни, скрестив руки на груди и покачивая головою.
Очутившись на улице, я попыталась хладнокровно все обдумать. Теперь, отбросив первые неясные страхи, я понимала: следует опасаться священника, он может нарушить тайну исповеди; и я старалась выяснить, на чем основаны мои опасения. Я знала, как знают все, что исповедь - таинство, и поэтому она священна. Каким бы подлым ни был духовник, он почти никогда не нарушит этого закона. Однако, с другой стороны, его совет донести на Сонцоньо навел меня на мысль, что, если я этого не сделаю, он может сам сообщить в полицию имя человека, совершившего преступление на улице Палестро. Но больше всего меня пугали его голос и внешность. Обычно я руководствуюсь больше чувством, нежели рассудком, и, подобно животным, инстинктивно чую опасность. Все доводы рассудка, за которые я цеплялась, чтобы успокоиться, не стоили ничего по сравнению с этим подсознательным предчувствием.
"Правда, тайна исповеди нерушима, - рассуждала я, - но все равно только чудо может помешать этому священнику донести на Сонцоньо, на меня и на всех остальных".
И еще одно обстоятельство усиливало предчувствие смутной надвигающейся беды: то, что на месте моего первого духовника оказался другой человек. Очевидно, французский монах был не падре Элиа, хотя он и принимал меня в исповедальне, обозначенной этим именем; но кто же тогда он? Я пожалела, что не спросила о нем у настоящего падре Элиа. И одновременно я боялась, что вдруг бы этот уродливый священник ответил, что он ничего не знает о том красавце, и тогда образ молодого монаха, живший в моей памяти, станет еще более призрачным, В самом деле в нем было нечто таинственное: и то, что он отличался от всех прочих священников, и то, как он внезапно появился, а потом исчез из моей жизни. Я начала уже сомневаться, видела ли я вообще его когда-нибудь, вернее сказать, видела ли наяву или все это мне почудилось. Теперь я вспомнила, что он несомненно похож на Христа, каким его обычно изображают на фресках. И если это было так, если Христос действительно явился мне в тяжелую минуту и выслушал мою исповедь, а теперь вместо него меня исповедовал уродливый священник, то нет ли в этом дурного предзнаменования? Выходит, в самую тяжелую минуту бог покинул меня. Подобное разочарование, наверно, испытывает человек, который, открывая сейф с золотом, обнаруживает там вместо до зарезу нужных ему денег пыль, паутину и мышиный помет.
Я вернулась домой все с тем же предчувствием беды, которая должна последовать за моей исповедью, и тотчас, не ужиная, легла спать в твердом убеждении, что провожу дома последнюю ночь перед арестом.
Но я уже не испытывала ни страха, ни потребности избежать своей участи. Когда прошел первый испуг - как почти все женщины, я слабонервна, - то на душу мою снизошло если не успокоение, то желание покориться своей судьбе. Это была самая высшая степень отчаяния, и я почти упивалась этим состоянием. Мне казалось, что я ощущаю себя мишенью, избранной несчастьем; и я с какой-то радостью думала: нет ничего страшнее смерти для меня, но теперь я и ее не боюсь.
Однако на следующий день я напрасно ждала появления полиции. Прошел один день, другой, и не произошло ничего, что подтвердило бы мои страхи. Все это время я не выходила из дома, даже из своей комнаты. Наконец мне надоело думать о том, что может произойти из-за моей неосторожности. Я снова начала мечтать о Джакомо, мне захотелось повидаться с ним хотя бы еще раз, прежде чем донос священника - а в том, что он пойдет в полицию, я все еще не сомневалась - принесет свои плоды. К вечеру третьего дня я почти механически поднялась с постели, тщательно оделась и вышла на улицу.
Я знала адрес Джакомо и через двадцать минут оказалась возле его дома. Но как только я подошла к подъезду, я вспомнила, что не предупредила Джакомо о своем приходе, и меня охватила робость. Я боялась, что он неласково встретит меня, а то и вовсе прогонит прочь. Я замедлила шаги, сердце мое сжалось от боли, и я, стоя у витрины какого-то магазина, спросила себя, а не лучше ли вернуться домой и ждать, пока он сам придет. Я отлично понимала, что именно в первые дни наших отношений следует вести себя осторожно и предусмотрительно и ни в коем случае не показывать, что влюблена и жить без него не могу. С другой стороны, горько возвращаться домой ни с чем еще и потому, что после исповеди на душе у меня было тревожно, и, чтоб успокоиться, мне надо было повидаться с Джакомо. Мой взгляд упал на витрину магазина, возле которого я остановилась. Это был магазин мужских галстуков и сорочек; и я вдруг вспомнила, что обещала купить ему новый галстук. Влюбленный человек никогда не рассуждает, и я решила, что подарок явится прекрасным поводом для моего прихода, не понимая, что именно он-то и свидетельствует об унизительности и безнадежности моего чувства к Джакомо. Я вошла в магазин и, перебрав с десяток галстуков, остановила свой выбор на самом красивом и самом дорогом сером галстуке в красную полоску. Продавец с профессиональной назойливой любезностью, с какой обычно торговцы пытаются всучить свой товар, осведомился, кому предназначается галстук, блондину или брюнету.
- Брюнету, - ответила я тихо и почувствовала, что произнесла это слово мягким, взволнованным голосом. Я даже покраснела при мысли, что выдала продавцу свои чувства.
Вдова Медолаги жила на четвертом этаже старого и мрачного дома, выходившего окнами на набережную Тибра. Я прошла восемь лестничных пролетов и позвонила, так и не успев отдышаться. Дверь почти тотчас же открылась, и на пороге появился Джакомо.
- А-а, это ты? - удивленно произнес он.
Вероятно, он кого-то ждал.
- Можно к тебе?
- Да… заходи.
Через темную прихожую он провел меня в гостиную. Здесь тоже было сумрачно: свет проникал сюда сквозь толстые круглые красные стекла, какие бывают в церкви. В комнате стояла мебель черного цвета, инкрустированная перламутром. Посредине находился овальный стол со старинным графином и рюмками для ликера из голубого хрусталя. На полу лежало несколько ковров и даже шкура белого медведя, правда весьма потертая. Все вещи казались старыми, но кругом была чистота и порядок, а глубокая тишина, казалось, с незапамятных времен царит в этом доме. Я прошла в другой конец гостиной и, сев на диван, спросила:
- Ты кого-то ждал?
- Нет… а зачем ты пришла?
Откровенно говоря, слова эти прозвучали не очень-то любезно. Но Джакомо, видимо, только удивил, но не рассердил мой приход.
- Я пришла с тобой попрощаться, - улыбнулась я, - потому что думаю, мы видимся в последний раз.
- Почему?
- Не сегодня-завтра меня заберут и отправят в тюрьму, я в этом уверена.
- В тюрьму… что за чертовщину ты несешь?
Он изменился в лице, и по его тону я поняла, что он испугался, может быть, даже подумал, что я донесла на него или каким-то образом выдала его, проболтавшись о его политической деятельности. Я снова улыбнулась:
- Не бойся… тебя это ни в коей мере не касается.
- Да нет, - быстро перебил он, - я просто не понял… как так в тюрьму? За что?
- Закрой дверь и садись сюда, - сказала я, показывая на диван.
Он закрыл дверь и сел рядом со мной. Тогда я очень спокойно рассказала ему всю историю с пудреницей, включая и исповедь. Он слушал, наклонив голову, не глядя на меня, и кусал ногти, что служило у него признаком внимания. В заключение я сказала:
- Я уверена, что этот священник непременно сыграет со мной какую-нибудь скверную шутку… а ты как думаешь?
Он покачал головой и, глядя не на меня, а на оконные стекла, сказал:
- Не может этого быть… я уверен как раз в обратном… пусть этот священник самый отвратительный урод, это еще ничего не значит…
- Видел бы ты его!.. - живо перебила я.
- Если хочешь знать, ужасен не он сам, а его ремесло… но всякое может случиться, - добавил он торопливо и улыбнулся.
- Итак, ты утверждаешь, что мне нечего бояться?
- Да… тем более что теперь уже ничего не поделаешь… это от тебя не зависит.
- Тебе хорошо говорить… люди боятся, потому что им страшно… это сильнее нас.
Внезапно он по-дружески обнял меня, встряхнул меня несколько раз за плечи и сказал улыбаясь:
- А ты ведь не боишься… не правда ли?
- Я же тебе говорю, что боюсь.
- Нет, ты не боишься, ты смелая.
- Уверяю тебя, я ужасно боялась, до того боялась, что легла в постель и два дня не вставала.
- Да… а потом пришла ко мне и все подробно и спокойно рассказала… нет, ты еще не знаешь, что такое страх.
- А что же я должна была делать? - спросила я с невольной улыбкой. - Не кричать же мне от страха.
- Нет, ты не боишься. - С минуту мы помолчали. Потом он спросил меня с какой-то особой интонацией, удивившей меня: - А этот твой друг, назовем его так, этот Сонцоньо, что он собой представляет?
- Такой, каких сотни, - неопределенно ответила я.
В эту минуту я не нашла более точного определения.
- А каков он из себя… опиши его.
- Уж не собираешься ли ты сам на него донести? - спросила я весело. - Запомни, что тогда и я угожу в тюрьму. - И потом прибавила: - Он блондин… небольшого роста… широкоплечий, лицо бледное, глаза голубые… в общем, ничего особенного… единственно, чем он выделяется, так это своей силой.
- Как так силой?
- С виду даже и не подумаешь… бицепсы у него прямо стальные.
Видя, что он слушает с интересом, я рассказала ему о ссоре Джино и Сонцоньо. Он не прерывал меня и, только когда я замолкла, спросил:
- А как ты думаешь, преднамеренным ли было преступление Сонцоньо… я хочу сказать, готовился ли он заранее, а потом хладнокровно исполнил задуманное?
- Какое там! - ответила я. - Никогда он ничего не замышляет заранее: за минуту до того, как он свалил Джино на землю ударом кулака, он, вероятно, и не собирался его бить… так же и с ювелиром.
- Тогда зачем же он убил?
- Так… это сильнее его… он как тигр… то он спокоен, а через минуту наносит удар лапой, и неизвестно почему.
Я рассказала всю историю моих отношений с Сонцоньо, о том, как он меня бил, и добавила, что в темноте он, конечно, мог бы убить меня; потом в заключение сказала:
- Он ни о чем таком и не думает… им вдруг овладевает какой-то неистовый порыв, и это сильнее его воли… тогда лучше держаться от него подальше… я уверена, что он пошел к ювелиру затем, чтобы продать пудреницу… а тот его оскорбил, и Сонцоньо убил его.
- Словом, это одна из разновидностей садизма.
- Называй как хочешь… возможно и так, - прибавила я, пытаясь разобраться в чувстве, которое внушает мне самой неистовство Сонцоньо-убийцы, - ведь нечто похожее толкает меня к тебе… Почему я тебя люблю? Одному богу известно… Почему на Сонцоньо иногда накатывает желание убить? Тоже одному богу известно… Мне кажется, что подобные вещи вообще необъяснимы.
Джакомо задумался. Потом он поднял голову и спросил:
- А как ты думаешь, что толкает меня к тебе? По-твоему, я способен любить тебя?
Я боялась услышать от него, что он меня не любит. И, зажав ему рот рукой, я взмолилась:
- Ради бога… не говори ничего о чувствах, которые ты ко мне питаешь.
- Почему?
- Потому что для меня это не имеет значения… я не знаю, как ты относишься ко мне, и знать не желаю… мне достаточно самой любить тебя.
Он покачал головой и сказал:
- Это ты по ошибке любишь меня… на самом деле тебе следовало бы любить такого человека, как Сонцоньо.
Я удивилась:
- Да ты что?! Любить преступника?
- Пусть он даже преступник… зато он способен на те порывы, о которых ты говорила… Я уверен, что, раз Сонцоньо испытывает желание убивать, ему доступно и чувство любви… самой простой любви без всяких выкрутасов… я же…
Я оборвала его:
- Не смей даже сравнивать себя с Сонцоньо… ты это ты, а он преступник, злодей… и потом ты неправ, ему недоступна любовь… такой человек не может любить… ему лишь нужно удовлетворить свою чувственность… со много или с любой другой женщиной - все равно!
Кажется, он не согласился с моими доводами, но ничего не возразил. Воспользовавшись молчанием, я засунула пальцы под рукав его сорочки, стараясь дотянуться до локтя.
- Мино, - шепнула я.
Он вздрогнул:
- Почему ты называешь меня Мино?
- Это ведь уменьшительное от Джакомо… разве мне нельзя тебя так называть?
- Нет, нет… можешь… просто так меня зовут дома… вот и все.
- Тебя так зовет твоя мать? - спросила я и, оставив его руку, просунула пальцы под галстук и коснулась сквозь разрез рубашки его груди.
- Да, так меня зовет мама, - подтвердил он с каким-то раздражением. И спустя минуту он прибавил странным тоном, в котором звучали одновременно и гнев и насмешка: - Впрочем, не только это роднит тебя с моей мамой… у вас почти на все одинаковые взгляды.
- Например? - спросила я.
Я была так возбуждена, что почти не слушала его. Расстегнув сорочку, я гладила его худое и милое мальчишеское плечо.
- Например, - ответил он, - когда я тебе рассказал, что занимаюсь политикой, ты сразу всполошилась и испуганно закричала: "Но это запрещено… это опасно…" - словом, сказала то же самое и тем самым голосом, как сказала бы мама.
Мне льстила мысль, что я похожа на его мать, во-первых, потому, что это была его мама, а еще потому, что она была настоящая синьора.
- Вот дурачок, - сказала я мягко, - что же тут плохого? Это значит, что твоя мать любит тебя так же, как и я… ведь заниматься политикой и вправду опасно… Я знала одного юношу, его арестовали, и вот уже два года он сидит в тюрьме… а потом, что толку? Ведь они намного сильнее, и, если ты будешь рыпаться, они упекут тебя в тюрьму… мне кажется, что можно прекрасно прожить на свете и без политики.
- Мама, вылитая мама! - восторженно и насмешливо воскликнул он. - Именно так говорит моя мама!
- Не знаю, что говорит твоя мама, - возразила я, - но, что бы она ни говорила, она желает тебе добра… брось политику… ведь ты по профессии не политический деятель… ты студент… а студентам полагается учиться.
- Учиться, получить диплом и добиться положения, - прошептал он, как бы говоря сам с собой.
Я ничего не ответила, а, приблизив к нему свое лицо, подставила губы. Мы поцеловались, но мне тут же показалось, что он раскаивается в том, что поцеловал меня: он смотрел на меня смущенно и неприязненно. Я испугалась, что он обиделся на меня из-за того, что я прервала наш разговор о политике поцелуем, и торопливо прибавила:
- Впрочем, поступай как знаешь… я в твои дела не вмешиваюсь… и поскольку я уж все равно пришла к тебе, дай мне тот сверток… я его спрячу, как мы договорились.
- Нет, нет, - быстро возразил он, - боже сохрани, не надо… Ты водишь дружбу с Астаритой, а он может у тебя увидеть его.
- Ну и что? Разве Астарита так опасен?
- Это один из самых страшных людей, - ответил он серьезно.
Мне почему-то захотелось подшутить над ним, задеть его самолюбие, впрочем не злобно, а дружелюбно.
- В конце концов, - заметила я с невинным видом, - ты никогда и не собирался доверить мне этот сверток.
- Зачем же я тебе о нем говорил?
- Просто так, извини меня и не обижайся… думаю, ты решил просто похвастаться передо мною… показать, каким серьезным, запретным и опасным делом ты занимаешься.
Он рассердился, и я поняла, что попала не в бровь, а в глаз.
- Вот глупости, - воскликнул он, - ты просто дурочка! - Но потом, внезапно успокоившись, он неуверенно спросил: - Но почему… почему ты так подумала?
- Не знаю, - ответила я улыбаясь, - весь твой вид… вероятно, ты не отдаешь себе в этом отчета… но ты не производишь впечатления человека, способного всерьез заниматься таким делом.
- Но в действительности это очень серьезно, - сказал он таким тоном, будто издевался сам над собою.
Он встал и, вытянув вперед руки, продекламировал с пафосом звонким голосом: