– Моя доченька, – жалостливо пропела мать, – да чего же ты не упредила! Степушка бы встренул. Да к нашим не зашла, они бы привезли. Умучалась, моя хорошая.
Тут начались ахи да охи, расспросы да рассказы, и утренняя ругня, конечно, забылась.
Аннушка освоилась быстро. К бабке прилипла, вернее, к прабабке. Та с ней за горохом сходила; и теперь они шелушили зеленые стручки, сидя рядышком на лавке.
– Бабушка, а у тебя зубы тоже от конфет отпали?
– От конфетов, моя хорошая, – засмеялась бабка, – осталось вот, куснуть нечем.
– И у меня от конфет два отпало.
– Кыш, проклятые, – шумнула бабка на кур, которые к самым ногам подобрались.
– Бабушка, можно я их тоже прогоню? – попросила Аннушка.
– Гоняй их дюжей, моя сладкая, весь двор позасрали.
Степан, услыхав эти слова, усмехнулся и на Ольгу глянул.
Та виду не подала. Аннушка, с бабкиным батожком наперевес, пошла вперед.
– Ш-ш-ш, – шипела она, а потом, остановясь, спросила: – Бабушка, а они не кусают?
– Не боись, моя сладкая, не тронут.
– Пойдем-ка в сад, искупаемся, – предложил Степан жене.
– Правильно, сходите. Обмоешься с дороги, моя доча. И Анюшку возьмите, пройдитесь семейно.
Бабка поднялась, сказала:
– Мне надо итить гусей глядеть. Кабы в ячмень не зашли.
– Бабушка, можно я с тобой пойду?
– Пойдем, моя помощница, – довольно улыбнулась бабка. – Собралися стар да млад…
Они пошли через улицу, у холма остановились.
– А она не кусает?! – о чем-то звонко спросила Аннушка.
– Не боись, моя хорошая, не тронет.
Степан с грустью смотрел им вслед. Ах, как стара была бабушка! Согнутая, с каким-то горбом за плечами – откуда он взялся и когда! Голова ее клонилась к земле, хорошо, хоть батожок помогал.
Мать поняла Степана.
– Старенькая у нас бабушка становится, – вздохнула она, – прям никудышная.
Тут на крыльцо вышла Ольга. Она переоделась в легонький открытый сарафан, полотенце взяла. Степан поглядел на жену, улыбнулся. Они жили пять лет. А Ольга вроде не менялась. Даже хорошела. После родов как-то налилось ее тело, чуть располнев. Стало по-настоящему женским. Округлились плечи, руки. Бедра и грудь потяжелели и стали волновать Степана как когда-то, в первые дни.
Ну, пошли, – сказал он, коротко хохотнув, потому что Ольга поняла его взгляд, да и мать, кажется.
– Идите, мои детки. Не грех на люди показаться.
А Степан вдруг вспомнил Полину. Вспомнил – и снова хохотнул, снисходительно, на мгновение поставив ее рядом с Ольгой. Такое сравнение, конечно, было смешным и жалким.
После купания и обеда спали. Долго, часов до четырех. А когда поднялись, то увидели: мать с бабкой картошку моют. Порядочно намыли. Картошка была крупная, ровная, без чернинки. Аннушка тоже старалась, возле нее тазик стоял.
– Ой, сколько, – удивилась Ольга. – Да хорошая какая… – нагнулась она. – У нас, считай, сейчас никакой. Гниль одна. А на базаре по пятьдесят копеек.
– По пятьдесят! – ужаснулась мать. – Вот люди деньги гребут! Вот бы набрали да на базар, как умные люди делают. Вот и копеечка б была.
– А зачем ее моете?
– Спроси у Анюшки, – засмеялась мать. – Расскажи, внучка, папке с мамкой. Они же в крестьянстве не понимают.
– Будем киселек варить, – серьезно объяснила Аннушка. Она картофелину мыла старательно. Платье было мокрым.
Ольга к дочери подошла, присела и, будто помогая, тронула рукой воду. И тут же потянула Аннушку к себе.
– Не мешай, – вывернулась Аннушка.
Степан понял Ольгу и спросил:
– А вода не холодная, ты не простынешь, дочь?
– И-и, – сказала мать, – жара невозможная, а ты… простынешь.
Степан все же воду потрогал. Вода была из колонки, холодная.
– Подожди, – сказал он и, забрав таз, выплеснул из него и пошел к бочонку, который возле база стоял. Там вода с утра наливалась.
За Степаном следили. И мать, и Аннушка, и Ольга.
– Горячая, – засмеялась Аннушка, когда он с гретой водой таз принес.
Мать промолчала.
– Какой кисель? – спросил Степан. – На крахмал, что ли?
– На крахмал. Завтра хотим Гришу попросить. Он перегонит. А то чего такая страсть божия погибнет!
Степан к погребу подошел, заглянул в него и охнул.
– О-ой, вот это да… Это вы накопали?
– У матари, – довольно улыбнулась мать, – у матари всего много. Матаря твоя… Осенью надорвалася – таскала.
– Откуда таскала?
– С полей. Работали на картошке. Каждый день и в обед несешь, и вечером. Надорвалася. Бригадир ничего не говорил. Молодец. Огрузилася картошкой. Уже весной в колхоз сдавала, на ячмень меняли. Немного продала. И все равно пропадает.
– Больше тащи, – сказал Степан. – У тебя же своей не хватает. Две деляны всего. – Он даже закурил с досады. – Ну вот, правда, зачем ты ее брала? Или для чего ты горбатишься, здесь ее садишь? Теперь вот пропадает.
– У матари не пропадет. Крахмалу намоем, – ответила мать. – Люди, мой сынок, помногу крахмалу делают. Вот Тарасовы в тот выходной на подводе привезли. Мешков двадцать, наверное, перегоняли. Во какая страсть…
– У тебя этого крахмала фляга, по-моему, стоит, гниет. Он тебе нужен, этот кисель… Скажи уж, привыкла: надо не надо, а можно, значит – тяни. Пожалела б себя.
– А как же, мой сынок, я не понесу! Люди поглядят, скажут: не хозяйка, ничего ей не нужно, не заботливая. Люди, мой сынок, все примечают. А у матари ничего не пропадает, матаря все обработает.
– Цыганов больше Бог не пошлет, – подняла голову бабка. – Надысь приезжали. Приходют и просют, подай им. А она: чего я вам подам? Хлеба нам не везут. Картошки берите. Они рази откажутся.
Мать не выдержала, перебила бабку:
– Я говорю, надо, так лезьте в погреб, сами и берите, я не полезу. А они: сколько дашь, сестра? Я им: сколько утянете. Они не верют. Мешок, говорят, возьмем. Я говорю – берите, Христа ради, хоть два.
– Они ей потом, – встряла бабка, – счастья тебе будет, сестра, счастья… Поглядишь, вот скоро будет счастья… какая счастья? Загалдели одно: счастья да счастья.
– И ты гляди! – всплеснула руками мать. – Ведь не обманули! Вот мой сынок приехал! И моя доча! И Анюшку привезли… – всхлипнула мать. – Выходит, правду сказали. Вот и пригодилась картошечка.
– Хватит тебе еще из-за этого слезы лить, – подошел Степан к матери.
– Как же, мой сынок, не плакать… Отец был бы живой, поглядел бы на вас, порадовался… Не привел Господь.
– Ладно, ладно… Давай-ка сено начнем складывать. Бросай свою картошку. А то до ночи не управимся.
– И правда, мой сынок, – поднялась мать, и тут же глаза ее обсохли. – Надо складать. Я его уже перетрухнула. Оно хорошо провенулось. А то как бы дождя нам Господь не послал.
Ольга присела возле корыта, начала картошку мыть. Она всегда была молодцом.
– Не грязнись, моя доча, – сказала ей мать. – Пойдите с Анюшкой в сад. Там ягода спеть начинает.
– Не-ет, – отвечала Ольга. – Мы сейчас втроем. Да? – Поглядела она на дочь и на бабку.
– Ну гляди, моя хорошая, – в голосе матери слышалось удовлетворение, угодила невестка.
А Ольга не угождала (Степан-то знал), она была такой.
5
Вот и пришел последний день. Проснувшись, Степан долго лежал в постели. И Ольги не было, и Аннушка поднялась. Никого. Он поворочался, заохал. Поясница ныла, и почему-то шея и ноги побаливали. Три база почистить – не шутка. Кобыла, на которой навоз в огороды вывозили, и та, сердечная, к концу второго дня на передние ноги припадать стала, уработалась. Два года базы не чистились.
Он все же поднялся, кряхтя и постанывая.
Ольга возле дома стирала, мать на кухне хозяйничала. Степан по двору прошелся, у ворот козьего база стояк пошатал – надо бы сменить. И конек на сарае собирался сделать – не успел. Крышу на кухне возле трубы поправить, нижнюю ступеньку у крыльца… Не вышло. Взял он кувалду и пошел к погребу. Там крючок навеса выпал, на земле валялся, и дверь перекосило. Дело было нехитрое, но возвращался Степан во двор бодро: какую-никакую, а заботу справил.
– Ты чего стучал, мой сынок? – спросила мать.
Степан объяснил.
– Молодец, – похвалила она. – Это по-хозяйски. А то уж какой месяц шлындает дверь. Давайте, мои дети, завтракать.
– А где Аннушка?
– С бабкой гусей погнала, на луг, за плотину.
– Да я, может, потом, – попросила Ольга. – Дополощу.
– Бросай, моя доча. Садись. В последний разочек уж семейно позавтракаем.
Степан опустил глаза. Он знал, что не в стирке дело, да и стирку Ольга затеяла не случайно. Не любила она на хуторе за столом сидеть. Степан сначала посмеивался, но не винил ее. Ольга привыкла к чистоте, особенно за столом. Дома они посуду всегда дважды мыли: сначала с горчицей, потом полоскали. А здесь… Деревня – она и есть деревня, других дел хватает. Посуду мыть – миски да ложки деревянные – бабкина забота. Ополоснет – и ладно. Ольга поначалу, в первый приезд, сама хотела этим заняться. Но бабка не разрешила. "Мне по силам, – сказала она, – ты уж чем другим помоги".
А теперь Степан не смеялся. Вот сейчас он смотрел, как мать ложки принесла, – Ольгиными глазами смотрел: щербатые ложки, сальные; обтерла их красной тряпкой, которой и со стола смахивала, и руки вытирала. Степану-то не привыкать, всегда так было. А Ольга… Чем помочь ей? Сказать матери нельзя, навек обидится. Приходится терпеть.
– Щей похлебаете, хорошие щи, такие вкусные, – похвалила мать. – Маслица много положила.
– Давай, – сказал Степан, он есть хотел.
Щи, конечно, были… Не могла мать варить. Никогда не умела. Да и кто на хуторе умел? Так, абы горячо да густо, да мясца побольше. Вот Ольга варить могла. Любила… Ну, может, и не любила, но готовила вкусно. У матери, видно, своей научилась. Когда Степан с Ольгой поженились, и перед свадьбой, Степан прямо-таки объедался. Никогда он раньше не думал, что простой борщ или суп могут быть такими вкусными. И пекли они хорошо: пирожки, печенье. Не часто, конечно, но если брались, то получалось.
– Вот варенички пока подостынут, – ворковала мать. – А то больно горячие, – и расстелив на столе все ту же красную тряпицу, стала раскладывать на ней вареники.
– Нет, нет, – быстро сказала Ольга. – Мне… лучше горячие. Я горячие люблю…
– Пожгешь всё нутрё, моя доча.
– Нет, я горячие.
– Ну, гляди.
Аннушка, вбежав во двор, закричала:
– Грибы! Грибы! Грибы! Они на говнах растут!
– На чем, на чем? – не донесла ложку до рта и поднялась Ольга.
– На говнах, – безмятежно глядела на мать Аннушка.
Следом бабка шла, придерживая подол фартука.
– Набрали грибов, – сказала она. – На говнах возля плотины. Во где наросли. Вот на говнах, а люди берут, говорят, не змеиные.
Ольга на Степана беспомощно глянула и опустилась на место. А что Степан? Не мог же он бабку на восьмидесятом году переучивать.
– Садись, мама, вареничков отведай.
– Да я завтракала.
– Чего ты ела… Укусила чуток.
– А мне столько и надо.
Бабка высыпала грибы в таз, налила воды и принялась чистить.
– Какую мы с Анюшкой нынче страсть видали, страсть божию, ху-ух, – покачала она головой. – Рассказывать – и то грех.
– Это чего же? – живо заинтересовалась мать.
– Мимо Насти Кулюкиной идем. К ним гости приехали на машине, из города. Это ее брата Федора либо дочь с зятем, либо сын со снохой и еще кто-то – не знаю, брехать не буду. Вечером, как скотину встревать, они приехали. А нынечка мы гусей отогнали, идем, а из двора… Господи прости… две голые бабы бегут.
– Голые… – с ужасом выдохнула мать.
– В одних трусишках да лифчиках. Чисто ничего не прикрытое, тьфу, – сплюнула бабка. – Я как шла, так и стала. Либо, думаю, пьяный кто за ними гонит… Не, не шумят они, и не гонит никто. Вылетели за двор и начали мячик кидать. Каким ребятишки играют. А я вылупилась и с места сойтить не могу. А они скачут, голяком-то, добром своим трясут, лытками сверкают, ржут, и гривы у них по спине прядают, распущенные. Ну прям чистые кобылюки. Я уж быстрей Анюшку уводить, чтоб дите на этот срам не глядело.
Степан засмеялся, и мать ему сказала:
– Смеись, смеись, сам тоже такой. Знаешь, Олюшка, – пожаловалась она, – мы было такого стыду набрались! Приехал он и надел какие-то ритузы, ну, чистые бабские ритузы. Срам господний. Обтянулся как не знаю кто и направился на люди, в магазин. Господи! Я говорю: сыми, не позорься. И бабушка ему говорит. А он смеится, вот как счас, прямой Ванюшка-дурачок. Чисто ничего не понимает. А мы с бабушкой… Это ж нам потом хучь со двора не выходи. Со слезами его просили, чтоб не позорил. Прям со слезами.
Степан, все так же посмеиваясь, рассказывал жене:
– Ну, тот спортивный костюм, из эластика. Пришлось снимать, в чемодан прятать.
– И правильно сделал, – одобрила мать. – Счас ты вот человек. Мужчина, семейный, на людей похожий…
– Слушай, – перебил ее Степан, – ну ладно, не стал я с вами тогда ругаться. А вот если бы я здесь жил, мне так и нельзя было костюм этот носить, да?.. Вот я бы, может, секцию здесь организовал. Городошную.
– Мой сынок, – испуганно зашептала мать, – какую секту! Господь с тобой… Мама, мама! – заполошилась она. – Олюшка… Какая секта, Господи помилуй…
Степан зашелся в тихом, беззвучном смехе. Он даже глаза закрыл.
– Да никакая не секта, – объяснила Ольга. – Секция, секция – понимаете? На стадион он ходит, в городки играет. В заводской команде. Физкультурник.
– Гос-споди, а у меня всё нутрё оборвалось. Секта, говорят, секта. Это в трясуны, значит, поступил. Фу-у… прям так перепугалась. У нас же вон они, в Сокаревке, такая страсть божия, трясуны… Их прям все боятся. А в свою-то, в эту секту, для чего они ходят? По работе, что ль, заставляют?
– Нет, просто спорт. Развивается. Чтоб сильным быть, здоровым.
Мать перевела взгляд со снохи на сына: не смеются ли над ней.
– Куда ж ему еще здоровей? Вон какой бычок поеный, – мать неодобрительно покачала головой.
– У вас же тоже, я видела, в футбол играют возле клуба, – сказала Ольга. – И волейбольная площадка есть.
– Ребятишки балуются, – ответила мать.
– А взрослые?
Мать снисходительно усмехнулась.
– Чего ж у нас, моя доча, умом, что ль, тронутые? Как вон мама рассказывала. Голые… да с мячиком… Не… До этого, слава богу, не дожили. На Красную горку, это, конечно, как положено, яички катают. Особенно по первости. Бабушка наша и то, в позапрошлом, по-моему, годе… Мама, когда это ты пять яиц-то выиграла?
– В позапрошлом, в том-то я уж болела.
– На Красную так положено. Стар и млад. Весело бывает. У нас прям напротив двора катают, У Максимовых мячик тряпошный есть. Многие собираются, и до самого допоздна.
– Ну вот, сама говоришь – весело. Вот и собирались бы весь год. В городки бы играли, в волейбол.
– Ну да, – согласилась мать. – Игрались бы и игрались. Хозяйству бы всю кинули. Колхозную бы кинули и свою. Сами бы зубы на полку, и вас в городе прищучили. Вы бы в голос закричали: "Иде молочко?! Хлебушек иде?! Яичков давайте, мясца…" А мы вам: мол, некогда, в мячик играем.
– Ну тебя, – отмахнулся Степан. – Тебе про одно, ты про другое.
– Маши на матарю, маши. Матаря у тебя глупая. Ничего не понимает. А матаря все понимает. Наша крестьянская работа, моя доча, невозможная, тяжельше не найдешь. Ты-то, Степушка, ее сам знаешь. От этой работы и наш отец как следует не пожил. То война, потом жизня тяжелая. Ему бы отдохнуть, полечиться. А оно, видишь, одно за другим. Вас надо было подымать. И забрал его Господь, – всхлипнула мать. – Теперя куды прислониться, кому пожалиться? На могилу пойду, а он молчит… Не отвечает… Либо обиду какую держит, либо что не так справили…
Невесело кончился завтрак. А впереди, до отъезда, было еще полдня. Решили по хутору пройтись, попрощаться с кумами, но их дома не оказалось. И пошли Степан с Ольгой по дороге дальше, за хутор, за колхозные сады, к Лебедевской горе.
На нее и подниматься не хотели; но дорога вела нетрудно, полого, и шаг по шагу оказались наверху. Справа от дороги лежало молодое пшеничное поле. Слева, в полусотне метров, – крутой спуск, почти обрыв. К нему и подошли Ольга со Степаном и сели на самом взлобье.
День стоял неяркий, солнце было прикрыто светлой пеленой облаков. И потому легко было глядеть вокруг.
Внизу лежала чистая вода Лебедевского озера. Свежая зелень камыша обходила озеро вокруг, размыкаясь лишь на той стороне. Там белел песчаный берег. Озеро уходило вправо; а налево, за табачной плантацией и садами, расстилалась плоская равнина. Речка текла по ней. Воды ее, конечно, не были видны, скрытые урёмой, но матово серебрились вершины старых верб на обережье и показывали, как, прихотливо змеясь, описывала Паника огромную дорогу и уходила к дальнему лесу, к Бузулуку. Хутора были видны: сразу за речкой, среди малых озер и бочажинок, – Камышовский, Березовка на светлых песках, за ней – еле видный – Ярыженский. И совсем уж вдали, на самом краю земли, – серебряный столбик станционного элеватора.
Еще один хутор лежал прямо здесь, внизу, под горой, у озера. Бывший хутор Липо-Лебедевский. Еще стояли сады. Нерушимой чередой тянулись они по берегу озера, вдаль, расступаясь лишь в тех местах, где недавно еще дома были, дворы, базы, огороды. Все это было, было… А теперь лишь ямины, да плеши, да старые плетни. Два дома остались на хуторе. Один чернел пустыми проемами окон и дверей. В другом жили, вернее, жила.
– Гляди, человек, женщина, – сказала Ольга, трогая Степана за руку и указывая.
– Сладкая Махора, – ответил Степан.
– Почему сладкая… Какая Махора?
– Ну, Махора – имя, а сладкая… – улыбнулся Степан. – Мужики к ней бегали со всех хуторов. Самогоночка у нее водилась. Одна жила. Всех принимала. Ну, бабы всегда ругались: "Чего она вам сладкая такая, эта Махора!" Сладкая да сладкая, вот и пошло… К кому за самогонкой? К Махоре сладкой. Куда подался? Да к Махоре сладкой.
– О-ой, и как же она здесь одна?
– Да как, – пожал плечами Степан, – да так, куда ж ей… Хутор разбежался. А она куда… Перевозить хату – там перевозить нечего, мазанка. А так… Кто и где ее ждет! Здесь уж и помирать будет, никуда не денешься.
– Ох, нехорошо это, – поежилась Ольга.
Внизу, под горой, возле мазанки своей под черной соломенной крышей, ходила по двору старуха. Из ведра выплеснула и ушла в дом, снова на дворе появилась, в огороде покопалась, к плетню подошла, постояла, принялась поправлять его и замерла. В темном платке, в телогрейке, стояла она и куда-то смотрела, вроде на озеро.
Тягостно и даже жутковато было глядеть на эту единую живую душу среди зеленой пустыни. Так и искал взгляд какого-то человечьего движения где-то вблизи. Но покойно стояли сады; лебеда, лопухи да крапива ярились на пустошах, и лишь рыбий плеск время от времени живил пустую гладь озера.
– Не-ет, – решительно сказала Ольга. – Какие-то у вас порядки… бездушные. Ну, в дом бы ее престарелых определили, что ли… Надо ж как-то человеку помочь.
– А она туда пойдет?
– Конечно.
– Жди, – шумно выдохнул Степан. – Как же… Здесь же родина ее, всю жизнь прожила. Здесь все ее. Здесь она хозяйка. Никуда она не уйдет.