Реквием по Наоману - Бениамин Таммуз 9 стр.


Другим важным принципом Овед считал готовность жертвовать собой во имя той самой национальной идеи (он потерял на войне брата, несколько близких друзей; один из двоюродных братьев жены тоже пал на поле боя). Он верил в важность правильного воспитания детей, и потому дом его по вечерам всегда был полон людьми, жизнь которых могла служить детям – Ури и Белле-Яффе – примером: генералами, героями войны и подполья. Они рассказывали о своей жизни, ели и пили, и дети слушали и запоминали.

Именно потому, что Овед был верен этим принципам, его приняли в свой круг люди и организации, находящиеся в центре жизни государства, и это несмотря на то, что он был из среды крестьян, а не пролетариев, основателей кибуцев и членов рабочей партии. Эфраим же был слишком стар, чтобы заметать, что внук изменил его идеалам, а если и замечал на миг, тут же забывал. Все его сознание сосредоточено было на прошлом: 1951 оборачивался для него 1918 и потому изрекал он нечто совершенно невероятное. Овед же любил своего деда и требовал от детей, Ури и Беллы-Яффы, относиться к нему с надлежащим почтением, но это и не требовалось, ибо души их были впрямую связаны с душой Эфраима, и все, что он им рассказывал, воспринималось ими впрямую и без всякого удивления – о турецких жандармах, скачущих верхом на верблюдах воюющих с бойцами еврейских штурмовых отрядов Пальмаха, возглавляемых Иосефом Трумпельдором. Эфраим рассказывал детям об Авшаломе Файнберге, который в одиночку ушел в пустыню и встретил там десять колен Израилевых, по сей день стоит во главе их отрядов, и в тяжкий для Израиля час он возникает в ночи и дает прикурить англичанам, арабам и туркам.

Но больше всего любили Ури и Белла-Яффа рассказ о юноше Наамане, волосы которого всплывают и колышутся на поверхности речных вод, а сам он под водой играет на фортепьяно. Однажды показала Белла-Яффа Эфраиму свой рисунок, на котором был изображен юноша Нааман, играющий водяному царю, и прочла написанное ею стихотворение, посвященное юноше Нааману:

В рыбьем царстве жил-поживал
Мертвый юноша Нааман,
Нежно струны перебирал,
Вечной музыкой обуян.
И колышется дух его юный,
Как и волос – в поток погружен.
И внимают Ангелы струнам.
Только всех красивее – он.

– Дай мне это, – сказал Эфраим, – когда я встречу Наамана, покажу ему, что ты написала.

– Но только Нааману, – сказала Белла-Яффа, – ибо это не для печати.

Белла-Яффа сочинила много стихов, но никому их не показывала. Когда же слушала рассказы генералов, героев и инвалидов войны в доме отца, сердце её полнилось невероятной печалью, и хотелось ей пожалеть их, погладить, но она не двигалась с места и не произносила ни слова, ибо чувства сердца ее были лишь ее личными чувствами. И кроме того считала она, что все герои и генералы страдали зря, и потому печаль ее была еще больше. А почему зря? Потому что пьют, и едят, и радуются, а иногда и оскверняют губы грубостями. И это знак того, что им вообще неведомо, что они творили. А если неведомо, зачем творили? Именно так это рисовалось в сердце Беллы-Яффы, но хранила она все это лишь для себя. К тому же многое было ей непонятно. А коли не понимаешь нечто до конца, есть ли смысл делиться этим с другими?

Когда Овед узнал, что готовят национальное торжество в честь семидесятилетия приезда первых халуцев-пионеров в Эрец-Исраэль, он обратился к некоторым членам правительства и предложил посвятить это торжество своему деду, по сути, последнему оставшемуся в живых представителю того поколения, причем провести его в своем летнем доме с приглашением главы правительства, министров, лидеров и представителей молодежи. Сказано – сделано. В список приглашенных Овед внес также некоторых генералов, героев, подпольщиков. Глава правительства должен открыть это торжество речью, затем будет угощение, а после все соберутся в "руинах" и будут слушать рассказы о мужестве и воинских подвигах.

Так все и произошло. Во главе стола посадили Эфраима, и он согласился со всеми действиями, но при условии, что об этом расскажут по радио и напишут в газетах.

– Положись на меня, дед, и на мой опыт, – уверил его Овед.

Герцля также пригласили, но он ответил по телефону, что приедет, если сможет.

Ури разрешили привести двух товарищей из гимназии, а Белла-Яффа попросила и получила разрешение привести единственного своего друга, преподавателя литературы, доктора Ионаса-Иошуа Биберкраута, младшего брата музыканта Амадеуса Биберкраута, который был с жестокостью убит в пещере арабами во время погромов 1936 года.

Белле-Яффе было в тот год шестнадцать, а Ионасу-Иошуа Биберкрауту тридцать пять, и несмотря на это между ними существовал тайный союз, личный их, естественно.

Завершив свою речь, глава правительства уселся в машину и поехал на другую встречу, министры – за ним, а в летнем доме Рахели и Оведа остались генералы, герои, инвалиды и небольшая горстка избранных гостей. Все перешли из гостиной в отреставрированные руины, расселись на соломенных стульях со стаканами в руках.

Появился и Герцль, также присел на стул, опираясь спиной о стену и посасывая трубку.

Герой А. отпил коньяк из своей рюмки и начал рассказывать:

– Когда началась война, стало нам известно, что арабы грузят ружья и минометы на корабль в итальянском порту, проверили мы это дело, и стало нам ясно, что так оно и есть. Ну, и сказали мне: езжай и погляди, что можно сделать. Купили мы несколько костюмов, рубашек и галстуков, облачились в джентльменов и поехали в Италию. Приезжаем, смотрим, верно. Есть корабль. Факт. Что делать? Первым делом я поставил Мота наблюдать двадцать четыре часа. Авреймэлэ пошел приготовить мину, присасывающуюся к борту. Чтоб он был здоров. Мы всегда говорили: Авреймэлэ должен был быть профессором. Золотые руки, железная голова. Упрям как осел. Спросил я его: как же ты сделаешь мину? Он говорит: положись на меня. Пошел, взял газеты, бутылку, достал детонатор, наполнил бутылку кислотой, обернул газетой, но пробкой не заткнул: кислота будет сочится из бутылки, вот он и сделал расчет: восемь часов необходимо, чтобы кислота впиталась в газеты, затем сработает детонатор. "Есть у тебя восемь часов?" – спросил меня Авреймелэ. Достаточно, говорю. Ночью плыву я к кораблю и на расстоянии примерно двадцати метров от него, ныряю, но мину держу над водой. Почувствовал борт и тут же прилепил к нему мину. Возвращаюсь, выхожу из воды. Тьма-тьмущая. Редкие итальянцы стоят наверху. Идем в отель, сидим у окна, ждем. Час, два, пять. Напряжение, как говорится, нарастает. Шесть часов, семь, вот уже восемь – где же взрыв? Ничего. "Авреймэлэ, – говорю, – профессор кислых щей, черт бы тебя побрал, где взрыв?" Нету Авреймэлэ. Молчит, как покойник. Стыдно ему. Ждем. Нервничаем. Вот уже почти девять часов. Совсем отчаялись, как вдруг слышим такой бум, вскочили на ноги. Глядим на корабль, вроде бы ничего не случилось. "Авреймэлэ, – говорю, – ты что вложил в мину? Салат из баклажан?" И вот, так смеюсь над ним, а корабль немного накренился набок, хоп, еще сильнее накренился, слышны крики в порту. "Ребятки, – говорю, – двигаемся". И всё. "Аржиро" пошел "какн". На дно. Так назывался корабль. Ногу мне разнесло в другой операции, но пусть кто-то еще тоже что-нибудь расскажет.

Герой Б. отпил коньяка и начал:

– Люди говорят, что нет такой вещи, как судьба, а я говорю – есть. Хотите доказательства? Пожалуйста. Надо было захватить перекресток. Между Хетой и Хартит. Сказано было собраться в Холикат. Проверяю группу, вижу рыжего Хаима. Говорю ему: "Отправляйся домой. Достаточно того, что месяц назад погиб твой брат. Не беру тебя, никаких шансов". Так Хаимке говорит мне: "Это приказ или совет?" Говорю ему: "Не искушай судьбу. Уходи". Не уходит. Не уходит? Не надо. Я думал как лучше. Выходим? Выходим. Нечего рассказывать обо всем, что там произошло. Всем известно. В Хуликат спрашиваю: "Где Хаимке?" Нет Хаимке. Что случилось? Пошел "файфн"? Исчез. Никто не знает. Я не ленюсь, спрашиваю каждого. Не знают. Говорю себе: ну что я скажу его отцу? Где у меня достанет мужества? Решил искать его сам. Двое делают легкой работу для суданских снайперов. Вот и пошел в одиночку. Иду, иду. Что увидишь во тьме? Чернота. Нога спотыкается о что-то. Нагибаюсь – ничего. Еще толчок: нагибаюсь – убитый египтянин. По форме и оружию можно определить и ночью. Иду дальше. Стреляют? Стреляют. Падаю. Ползу, ползу, а сукины сыны стреляют. Боеприпасов у них навалом. Натыкаюсь на тело, горячее, дышит, ядрена мать, еще повернет оружие и прикончит меня? Выхода нет. Говорю: "Кто это?" И что я слышу? Хаимке. Узнал ли меня, не знаю. Но иврит не забыл. Говорю ему: "Как дела?" – "Дерьмо", – говорит. Говорю: "Ладно. Не суетись". Надоело сукиным сынам стрелять. Начинаю волочь его по земле. Снова стреляют. И Хаимке говорит, что ему больно. Большой хохмач. Пуля в животе, ясно, что болит. Ладно. Осторожно переворачиваю его на спину. Теперь тебе лучше? Ползу. Волоку его. Не говорит. Да и о чем ему говорить? Ведь предупреждал я его перед выходом. Не был согласен. Хотел быть файтером? Ладно. Разговоры излишни. Ползем. Этак час, может, полтора. Добрались. Сделали ему укол, обмыли рану. Сегодня работает в компании "Сопель бонз". Надо же. Говорил я ему, ну, повезло ему еще, оказался я прав не на все сто, только на пятьдесят. Ясно, что и я целым не вышел, хватил две пули в то время, как ползли. За это и награда. Не думаю, что она причитается мне. Но дали, бери. Другим причиталось побольше, и не получили вообще. Все, как говорится, дело судьбы. Байстрюк этот Хаимке. Прораб чертов.

Герой Г. отпил и начал:

– Тут рассказывают о достойных делах. Честь и слава. Только что? Дела эти совершали ребята, получившие образование, их обучали совершать мужественные поступки. Чему же удивляться? Когда такой здоровый жлоб, как Иоске, ползет под огнем спасать раненого, честь ему и слава. Но он, я уверен, согласится, что это для него естественно. И что от него можно ожидать? Что он создаст теорию Эйнштейна? Так вот, я хочу сказать, давайте посмотрим, что совершили люди неподготовленные. Чего идти далеко? Говорят, Цфат – город кабалистов, и мистиков, и прочего, тому подобного. Ладно. Так я вам скажу, что Цфат, Иерусалим и Тверия полны бездельников и разных там слабаков. Но что? Есть такие и есть другие. И если я вдруг обнаруживаю, что в Цфате живет еврей, которому причитается награда, так ему надо ее дать. Даже если у него борода и пейсы. Я говорю о Зильбере, у которого магазин кухонных принадлежностей. Да, Зильбер. Не Ури, и не Иоске, и не рыжий Хаимке. Просто один по имени Зильбер. И нечего далеко ходить. Возьмите-ка дни до провозглашения государства, когда мы проводили нелегалов через Сирию и Ливан. На ослах. Я не говорю о достойных ребятах, которые рисковали жизнью и делали свою работу. Я говорю о том, что произошло потом, когда британская полиция ловила нелегалов и собиралась вышвырнуть их в Джахнум-Лахма или к черту на рога. И тут возникал старый еврей, и гроша бы не дал за него, шел к начальнику полиции, надутому от самодовольства и дерьма британскому офицеру. И какими сукиными сынами англичане не были, одно я могу сказать о них: они видели в Зильбере то, что мы даже себе представить не могли. Встретил бы ты его на улице, сказал бы: еще один из этих черных жуков. Но англичанин видел в нем нечто совсем иное. Он понял, что тут у него дело с чем-то древним и крепким, как камень. На Зильбера нельзя было кричать. Нельзя было посадить его в карцер или бить.

Ты должен был решить, или так ставишь на нем крест или снимаешь перед ним шляпу. И что же Зильбер делал в итоге? Он приходил в полицию и говорил, что дает ручательство за нелегалов и просит их освободить. И что вы думаете, англичане ему сказали? Сказали: да. Почему? Ибо если ты предлагаешь им нечто законное, они это принимают. Зильбер предлагает денежную гарантию – пожалуйста. Подписывай, Зильбер, вексель на тысячу лир за каждого освобожденного нелегала. И он обязывается предстать суду в определенный день. А если не предстанет перед судьей, теряет Зильбер на каждом нелегале тысячу лир. Знаете, на какие суммы Зильбер подписывал векселя? На миллионы! И вы знаете, сколько нелегалов предстали перед судьей? Вот вам. Ни один. Ноль нелегалов. Ну и что? По закону англичанин должен явиться к Зильберу и потребовать деньги. Но он не является. Откуда Зильбер берет эту наглость приходить каждый день и еще подписывать гарантии? Вот в чем вопрос. Откуда эта наглость? Ответ: от веры его. Ты и я не видим, а сукин сын англичанин видит, и каждый раз, когда Зильбер приходит, англичанин говорит: "Плиз", ядрена мать, подписывай. Вот здесь, внизу, на этом бланке. И Зильбер подписывает и возвращается в свою лавку, и долг его вырос еще на миллион. И что, так и будет подписывать до скончания света? Так я вам скажу: мужество в том, что Зильбер человек верующий, без всяких выкрутасов и мудрствований. У него Бог это Бог, и грех это грех, и ложь это ложь. А по Торе запрещено лгать, но… чтобы спасти евреев, он лгал на миллионы. Он попросту, согласно вере своей, заказал себе место в аду – поджариваться на малом огне. И вот тут-то зарыта собака. В этом-то его мужество. Но если вы спрашиваете меня, так Зильбер не то, что пойдет в ад, а возьмут его на "кадиллаке" в рай, и не знаю, не явится ли сам Бог открыть ему двери, если там есть двери и если вообще существует мир иной. Все, что я еще о нем знаю, так это то, что нынче он не Зильбер, а Каспи. Взял себе ивритское имя, в честь государства, чтобы не говорили только – Бен-Гурион и Шарет. Чтобы были и Каспи. Честь и слава.

Побледнел Ионас-Иошуа Биберкраут, сидящий напротив, вскочил со своего места:

– С вашего разрешения, дамы и господа, прошу слова.

Все повернулись к нему и сразу увидели, что он не из генералов и не из героев. Огромный нос, голова непропорционально велика по сравнению с телом, бледен лицом и низок ростом, да и одежда явно из 20-х годов свидетельствовала о том, что он не принадлежит этому месту и вообще какому-либо месту в этой стране.

– Господин Бен-Цион, с вашего разрешения, несколько слов? – сказал Биберкраут Оведу.

– Пожалуйста, – сказал Овед. – Господа, доктор Биберкраут преподает литературу в гимназии, где учится наша дочь. Пожалуйста, почтем за честь, доктор Биберкраут.

– Итак я, в общем, – начал Ионас-Иошуа, брат убитого Амадеуса, – слушал я с трудом, ну, так сказать, из уважения и правил хорошего поведения… ну, когда здесь были глава правительства и министры, тогда я должен был попросить разрешения выступить, но они неожиданно уехали, и теперь мне следует в общем совершить не совсем достойное действие, говорить о них как бы за их спиной… Но вы, несомненно, встречаетесь с ними и сможете им передать… Я презираю их в сердце своем точно так же, как презирала Давида Михаль дочь Шауля, когда он плясал и прыгал перед ковчегом Завета, и слюна текла у него по бороде… Я презираю всех политиков, потому что они презренны, и больше не стоит об этом говорить… Вас это не касается, господа. Вас я уважаю всем сердцем, ибо вы от основ мира, краеугольные камни, квинтэссенция общества, несущие всю его тяжесть и страдания, жертвы жестокого исторического времени, одной рукой вы трудитесь, другой сжимаете оружие… И брат мой, святое дитя, да отомстит Господь за его кровь, в одной руке держал скрипку и пал от рук злодеев. Но не об этом я хочу сказать, а лишь одно… коротко, напомнить о том, что нельзя забывать… Сила наша в духе, а не в силе. Господа, у еврейского народа есть один фронт, одно предстояние – перед горой Синай… И еще искусство, господа… Девиз: люби ближнего как самого себя… Псалмы… Каждый рождается и умирает в одиночку… И конечно же любовь, духовное начало… Прошу прощения, господа, благодарю за внимание.

Точно так же, как вскочил с места, вернулся и сел, уткнув лицо в ладони.

Белла-Яффа гладила его руку и что-то шептала ему на ухо. Окружающие улыбались и кто-то из них сказал Оведу, что стоит ему послать дочь в другую гимназию. Многие прыснули, иные громко смеялись, и Ионас-Иошуа с Беллой-Яффой встали со своих мест и покинули "руины". Рахель поторопилась выйти за ними, а Эфраим, который до сих пор дремал, встряхнулся от всего этого шума и дружески улыбался окружающим его людям.

– Браво, Эфраим Абрамсон, – говорили ему генералы и герои, – ты отлично выглядишь для своего возраста. Нам бы так.

И вправду на следующий день в газете появилось сообщение о торжественной встрече в доме адвоката Оведа Бен-Циона, и по радио коротко передали об этом, упомянув имя Эфраима.

– Видишь, дед, – сказала невестка Рахель Эфраиму, когда они оба слушали радио в гостиной, – Овед обещал и выполнил. Ты слышал ясно: Эфраим Абрамсон.

– Хитрецы, – ухмыльнулся Эфраим, – говорят, но не имеют в виду. Так, поверху, а сердце пусто. Ну что ж, пусть будет так.

Круглый год в летнем доме жили только двое – Сарра, вдова Аминадава, и отец ее Эфраим. Служанка-арабка из соседнего села помогала Сарре, а муж служанки приходил раз или два в неделю следить за садом, подрезать кусты, поливать, вскапывать.

Сарра вела себя с отцом довольно жестко из самых добрых намерений. В глубокой старости Эфраим стал себя вести как ребенок, и Сарра пыталась дрессировать его, чтобы вернуть в прежнее состояние. Носовые платки он загрязнял, ибо все время сморкался в них и, не стесняясь, плевал в них, а затем, скомкав, всовывал в карман. Сарра давала ему бумажные салфетки для той же цели, объясняя, что салфетки из ткани предназначены лишь для отирания пота со лба, а вот бумажные салфетки можно загрязнять и выбрасывать в мусорную корзину, но Эфраим сказал, что Белла-Яффа всегда давала ему чистые носовые платки и разрешала с ними делать, что его душе угодно.

– Не Белла-Яффа, – исправляла его Сарра, – а моя мать, Ривка, и что ты думаешь себе, и я буду каждый день стирать тебе грязные платки? Вот, бери бумажные салфетки, это современно, гигиенично, это хорошо.

Но Эфраим продолжал загрязнять платки, и тогда Сарра упрятала их в ящик. Целый день Эфраим искал платки и к вечеру ударился в слезы, стал переворачивать все ящики и тумбочки в доме, выбрасывая из них содержимое на пол и ругаясь последними словами. Сарра перепугалась, позвала служанку-арабку, обе силой затолкали Эфраима в его комнату и заперли. Сарра позвонила в Иерусалим и рассказала Оведу, что Эфраим взбесился и вообще сошел сума. Овед рассказал Рахели, дети услышали и испугались. В субботу вся семья выехала в летний дом посмотреть, что можно сделать.

Когда иерусалимцы услышали от Сарры, что случилось с дедом Эфраимом, краска залила щеки Оведа. Гневные воспоминания всплыли в его памяти, и связаны они были не с ним, а с погибшим братом Эликумом и всем, что происходило между ним и матерью. Но Овед умел сдерживать эмоции, зная их мимолетность, и объяснил матери, что дед Эфраим уже не ребенок и поздно его воспитывать. Овед не считает, что дед сошел с ума, а скорее нервы не выдержали у Сарры, и если она хочет, может поехать в Цфат, в дом отдыха, а служанка сможет пока обслуживать деда Эфраима.

– Я оставлю отца на произвол арабки? – вспыхнула Сарра, ущемленная до глубины души, готовая тут же покинуть этот дом вместе с отцом и вернуться в Тель-Авив.

Белла-Яффа сидела рядом с Эфраимом и гладила ему руку.

– Я дам тебе красивые платки, сколько ты захочешь, дедушка, – обещала Белла-Яффа. Эфраим пустил слезу и шептал ей:

Назад Дальше