– Следует провозгласить открытое и решительное восстание.
– Оно уже провозглашено, – сказал Герцль, – как же ты этого не заметил, отец?
– Что, уже писали об этом в газетах? – удивился Эфраим.
– Если до сих пор не писали, сейчас напишут, – уверил Герцль отца.
И правда, в те дни вышла нелегальная прокламация "Хаганы": "Слушайте наш призыв из глубин молчания!"
Англичане в штабе полиции и во дворце наместника были уверены, что это просто высокопарное краснобайство, проистекающее от конфуза. Они не поняли, что существует среди народов такой народ, который готов умереть за свою высокопарность, ибо, во-первых, унижен, а во-вторых, лишен опыта международной политики.
Англичане также не знали и того, что евреи – народ прагматический, у которого одно великое правило: никогда человек не сможет привести свои принципы в соответствие с реальностью; но если это трудно, так можно привести реальность в соответствие с принципами.
А так как все это не было известно властям Британии, в конце концов дали им под зад, и они вылетели из Эрец-Исраэль. Это всем известно.
Осенью 1946 зазвонил телефон в домике Герцля, говорил Эликум:
– Здравствуй, дядя Герцль, вот, я вернулся в Эрец-Исраэль.
– Ну, а коммунисты твои, что они тебе сказали? – решил узнать Герцль.
– Можно к тебе приехать? – спросил Эликум.
– Что за вопрос? – сказал Герцль и поспешил сообщить Эфраиму новость.
– Говорил я тебе, – бормотал Эфраим, – я ведь тебе все время это говорил.
Вечером приехали Сарра и Аминадав. Брат Эликума Овед позвонил из Иерусалима, оправдываясь, что не может приехать, ибо очень занят.
Эликум избавил всех от вопросов коротким ответом:
– Было тяжело.
Больше ничего нельзя было из него вытянуть. Но была у него просьба, чтобы одолжили ему немного денег. Он хочет поездить по стране, увидеть изменения.
– Ты всегда давал ему деньги, – сказала Сарра отцу, – видишь, что из этого вышло? Дай ему и сейчас.
– Еще как дам, – подразнил ее Эфраим, – и сколько захочет. Парень вылечился от всех своих сумасшествий.
– Откуда ты знаешь? – сказал Сарра, оглядывая сына с ног до головы с открытой неприязнью.
– Это видно сразу, – сказал Эфраим, – раз вернулся в лоно семьи, значит, выздоровел… Ты не собираешься вернуться в кибуц, – вдруг с испугом спросил он Эликума.
– Только навестить, – сказал Эликум.
На следующий день выпорхнул Эликум из дома точно так же, как возник. Герцль подвез его на своей машине к входу в кибуц.
– Правильно сделал, что не рассказал им о нашей встрече в Лондоне, – сказал Герцль, – чему-то все же научился там – молчать.
– Ты не рассказал им о нашей встрече? – в потрясении спросил Эликум.
– Ты же не просил им рассказывать, – ответил Герцль и помахал ему рукой на прощанье.
В кибуце сказали Эликуму, что Мэшулам Агалили давно умер, Лизель оставила его до этого. Из всей компании, прибывшей из Германии, осталась в кибуце горстка парней и девушек, они и дали Эликуму адрес Лизели. Она теперь была замужем за бухарским евреем лет шестидесяти, продавцом ковров, невероятно богатым.
– Лизель, – сказал Эликум в трубку, звоня из телефонной будки в Тель-Авиве, – узнаешь мой голос?
– Малыш, это ты? Вот сюрприз! Чего бы тебе не прийти ко мне сейчас же? Только не пугайся, я страшно растолстела и постарела. Возьми с собой бутылочку коньяка.
Муж Лизели, господин Бабаев, узнав, что Эликум жил в Лондоне, ужасно возбудился.
Спрашивал, знает ли Эликум район Нейтсбридж, там у Бабаева брат, тоже продавец ковров, магазин его разбомбили во время войны, но теперь он уже восстановлен. Эликум беседовал с господином Бабаевым, отвечал на все его вопросы, и время от времени косил глазом в сторону Лизель, сидящей в кресле, руки крест-накрест, лицо полное и спокойное. Только глаза как бы просили прощения за что-то.
Когда зазвонил телефон и господин Бабаев вышел из комнаты, Эликум спросил:
– Почему ты ушла к Мешуламу Агалили?
Лизель протянула к нему руки и сказала:
– Господи, да поцелуй меня.
– Почему ты ушла к Мешуламу? – Повторил Эликум, не сдвигаясь с места.
– Ты все еще не понимаешь? До сих пор?
– Понимал бы – не спрашивал, – сказал Эликум.
– Раз ты не понимаешь, не поможет, если попытаюсь тебе объяснить, – сказала Лизель, – почему ты не хочешь меня поцеловать?
Господин Бабаев вернулся в комнату и извинился за отсутствие.
Эликум встал, поклонился Лизель, пожал руку господину Бабаеву и вышел.
На улице шла огромная демонстрация под лозунгом "Слушайте наш призыв из глубин молчания!"
Некоторое время Эликум смотрел на шагающих людей, на британских полицейских, сопровождающих демонстрантов, затем пошел на автобусную станцию и вернулся в дом к деду. Было Эликуму тридцать три года, и он так и не мог объяснить, почему вернулся.
– Ты не торопись. Сиди спокойно, и мы разработаем план, – сказал ему дед Эфраим.
– Нет у меня планов, – ответил Эликум.
– Я его составлю, не беспокойся, – обещал Эфраим, – я не дам тебе гнить на фабриках твоего отца… Вдруг заделался портным, шить начал формы для армии. Это не для тебя. Я устрою тебе нечто получше, здесь, в мошаве.
– Нет, у меня преподавательское удостоверение, – сказал Эликум.
– Какое еще удостоверение? – испугался Эфраим.
– Я преподаватель марксизма, – объяснил Эликум. – Учился и получил удостоверение.
– Марксизм? Это как большевики? Забудь об этом. У нас в семье такого нет. Выслушай меня хорошенько, затем решишь сам… К примеру, дядя твой Герцль давно уже нуждается в помощнике. Если не хочешь, можно начать в союзе владельцев цитрусовых плантаций. Не обязательно бежать далеко, можно тут, дома. Сиди себе спокойно, время есть. Никто на тебя не давит. Ты уже не ребенок. Сколько тебе? Следует подумать о свадьбе, но и об этом не беспокойся.
– Я не беспокоюсь, – сказал Эликум, – я просто не знаю точно, что.
Когда люди не знают, является История и выбирает для них возможности, иногда находит и своих посланцев. Такое и случилось с Эликумом. Он встретил Историю в облике коммунистического лидера, усатого и очкастого, который объяснил ему, что на землях Палестины вскоре начнется первый этап уничтожения Британской империи, и один из путей участвовать в этом, пойти в ряды ЛЕХИ, организации, в которой есть и фашистские элементы, но её можно направить на цели революции, и в рядах организации уже находятся товарищи, знающие свои обязанности в этом деле.
В 1947 Эликум уже во всю служил этому делу, и из слов товарищей стало ему известно, что он мужественный герой, истинный боец и бесстрашный командир. И все это потому, что ему не составляло труда подкладывать мины под проволочное заграждение, окружающее воинский лагерь, стрелять из засады, лежать ночами в какой-либо канаве на обочине дороги или с водонапорной башни вести огонь по воинским колоннам англичан.
В свободное от операций время он рассказывал товарищам о диалектическом материализме, и они не смеялись над ним, ибо он был героем, но незаметно покидали комнату один за другом. Оставшись в одиночестве, он заводил патефон и слушал музыку. А если находился в других комнатах в перерывах между операциями, начинал насвистывать мелодии, и приклеилась к нему кличка "свистун", ибо если не говорил, и к нему не обращались, то начинал насвистывать.
Со временем он вообще перестал говорить. В 1948 году, когда грянула война за Независимость и лидеры провозгласили создание государства Израиль, Эликум влился в 89-й батальон. В декабре, во время наступления в Негеве, сразила его египетская пуля.
К его родителям пришли трое из военного раввината.
К концу 1948 число погибших на войне достигло пяти тысяч. Мертвые оставили родителей и вдов. Но эти страшные цифры говорили о принадлежности, а от принадлежности коротка дорога к смирению с приговором, а от смирения с приговором считанные шаги к окаменевшим лицам. Не плакать. Не быть сломленными. Павшие. Пали во имя. Не как те миллионы евреев, сожженных в печах. Здесь мы знаем, за что отдаем жизнь.
Обо всем этом читали в газетах члены семьи Абрамсон и Бен-Цион день за днем, отшвыривали от себя эти листы в испуге и говорили: "Не про нас будет сказано". А члены семьи Кордоверо говорили: "Покойник". И вот сейчас это приползло к порогу и ударило людям в сердца. Брата погибшего, Оведа, вызвали из армии, где он служил офицером, отвечающим за снабжение. Узнав о гибели брата, ощутил Овед гнев и вину. Как это могло случиться именно с ним, с его семьей, это граничило с подлостью, оскорблением, которое невозможно обойти молчанием и таким образом признаться в собственном бессилии и неуважении к себе. "Я отомщу за его кровь", – повторял он про себя, а потом и в голос.
Эфраим сидел, согнувшись, в кресле и требовал, чтобы принесли ему пальто. Он гневно отвергал предложение остаться дома и не ехать на похороны, отмахиваясь руками. Но не издал ни звука. Ривка щипала себе щеки, и надо было ее поддерживать. Сарра обмякла от слез в объятиях Аминадава, мужа своего, и все повторяла, что не хочет жить, что она во всем виновата, что ребенок, по сути, был сиротой со дня рождения, просто забыли его. И вот, сейчас она не хочет больше жить. Аминадав тряс ее за плечи, ошалело бормотал:
– Ну, да, и я… Что ты хочешь, Сарра? Я тоже… Что ты, что с тобой?..
Аминадав никогда не говорил упорядоченными фразами. И плакать тоже не умел, как и смеяться. Он был верен своей семье и своему делу, но к случившемуся абсолютно не был готов. Это было нечто новое и неправильное. Это свалилось внезапно, без всяческой подготовки. Как можно вообще что-то делать без подготовки? И что, другие понимают в этом больше? Или делают вид, что понимают? Ибо если это не так, почему ему это не открывают? Почему он как бы в стороне? Разве такое возможно, что другие понимают больше в том, что случилось с Эликумом? Ведь это его сын! Его, а не их. Так что же?
Когда приблизились к яме, куда собирались опустить тело, закутанное в саван, по краям горизонта вспыхивали короткие зарницы, слышался гром, идущий издалека, военный раввин поглядывал в небо, кривил губы и приступил к делу немедля. Бабушка Ривка упала на комья влажной земли, исходя рыданиями, дочь ее Сарра пыталась поднять ее, не смогла и сама упала рядом. Эфраим не двигался с места, смотрел на тело, укутанное в белый саван, и что-то шептал. Казалось, он даже не видел, что происходит с женой и дочерью. Рахель и Овед стояли со стороны. Отец погибшего Аминадав тоже стоял в стороне, не вмешиваясь, ибо думал, что-то, что они делают, так и должно быть, и он, вероятно, должен что-то делать, но не знал, что, и в этот миг, оглядывая всех, увидел сводного своего брата, Герцля.
Тот стоял отдельно от всех, не похожий на других своей одеждой и ростом и английской своей прической. И что видят глаза Аминадава? Герцль рыдает в голос, не стесняясь, плечи его содрогаются, изо рта вылетают сдерживаемые с трудом стоны, и высокая его фигура качается, как на ветру, и вот-вот сломается. Что Герцлю Эликум? – испугался Аминадав. Может быть, между ними тайный какой-то союз? Или Герцль знал нечто, о чем ничего не известно Аминадаву, и потому Герцль делает то, что надо бы делать ему, Аминадаву? Быть может, все это ускользнуло от его понимания, ибо он вообще не существует? Если бы он существовал, знал бы, что делать. Аминадав пытается вспомнить что-либо важное из собственной жизни, но кроме нескольких трудных минут не в силах ничего вспомнить, и еще больше пугается. Быть может, Герцль существует в иной форме, чем он, Аминадав? Женщин не следует принимать всерьез, но Герцль человек дела, человек серьезный, и смотри, что с ним творится.
И в сердце Аминадава прокрадывается ужасное подозрение, быть может, вообще вся жизнь его – ошибка, и все пошло в неправильном направлении, или вообще без направления? Если Герцль в таком состоянии, значит, он знает, почему и отчего сломлен, в то время как Аминадав не знает ничего, и нет человека, который может ему объяснить. А может и того хуже, объясняли ему, а он не понял. Все время не понимал. Что там у него внутри, в его груди? Аминадав прислушивается к себе и кажется ему, что внутри у него пусто. Быть может, был он полон когда-то, быть может, всего лишь два-три дня назад. Но в этот миг, кажется ему, он пуст. Ничто. Дыхание его сделалось тяжелым, и он ловит воздух открытым ртом, чтобы заполнить пустоту внутри себя, ибо пустота не может существовать без наполнения. И тут сердце его пришло ему на помощь, и сердечная мышца сжалась, и снова надо было ловить воздух, и он упал, и пустота заполнилась до предела.
Люди бросились к нему, тормошили его, какой-то простак орал, требуя воду, чтобы обрызгать его, в то время, как вовсю хлестал ливень, заливая и Аминадава, и комья земли, забрасываемые на тело, укутанное в саван.
О смерти Аминадава Ривке и Эфраиму рассказали спустя несколько дней, и Ривка лежала в постели и не хотела вставать. Сарра, которая в один день потеряла сына и мужа, оставила свой дом в Тель-Авиве и приехала в мошав следить за матерью в постели и отцом, сидящим в кресле и не издающим ни единого звука. Герцль поехал в Тель-Авив, просидел несколько недель в конторе фабрики Аминадава, подготовив всё для её продажи.
Овед почти каждый день звонил из армии, а жена его Рахель послала два письма соболезнования членам семьи, прося у каждого прощения, что не может быть с ними, ибо должна присматривать за детьми, Ури и Беллой-Яффой, тем более Ури вот-вот исполнится тринадцать и надо готовиться к бармицве, а отец ведь не дома, как известно. Только чтобы был здоров и вернулся домой невредимым, и чтобы страшная эта война в конце концов закончилась. "Семья наша понесла достаточно жертв", – завершала Рахель одним и тем же предложением оба письма: очевидно, из-за многих забот не могла найти разные завершения письмам.
Вернувшись с воинской службы, Овед нашел адресованный ему пакет. Двое солдат из подразделения брата его Эликума принесли этот пакет на следующий день после похорон. В пакете Овед обнаружил тетрадь и, заглянув в нее, понял, что это дневник брата. Почитал в некоторых местах, так и не понял, о чем речь, и хотя нашел какие-то фрагменты, касающиеся общественных проблем, но даже и они его не заинтересовали. Тетрадь пролежала в ящике стола несколько лет. Когда Овед построил летнюю дачу около Зихрон-Яакова – о чем еще будет рассказано – он отдал тетрадь дочери Белле-Яффе, ибо она занималась литературой.
Весной 1949 закончилась война. Эфраим сидел у радио и слушал речь одного из министров, который подводил итога сражениям и отдавал последний долг павшим. Министр особенно хвалил молодежь, парней и девушек, напомнил, что в кибуцах погиб или был ранен почти каждый третий, назвал семьи, в которых погибли два сына, а то и три. Он возвел в чудо мужество отцов, которые заняли в строю места погибших сыновей. Эфраим надеялся и отчаянно ждал, что назовут каким-то образом, не намеком, внука Эликума, а может, и сына Аминадава, но министр перешел к другим темам. Эфраим в сердцах выключил приемник и обернулся к Ривке, чтобы высказать ей все, что его переполняло, но вспомнил, что говорить-то не с кем. И сказал в сердце своем: "До какой степени они нас ненавидят, крестьян. Даже умирая, мы недостаточно хороши для радио. Вот кибуцы – это да. Но Эликум и Аминадав… даже для упоминания… прокляты".
– Тебе что-то надо? – спросила его Сарра из кухни.
– Ничего не хочу, – сказал Эфраим.
И все же не был прав. Через два года, когда Ривки уже не было среди живых, а Эфраиму исполнилось восемьдесят семь, правительство решило отметить день его рождения с большой помпой. В те дни 1952-го года праздновали семидесятилетие репатриации первых пионеров в Эрец-Исраэль, а так как почти все они ушли из жизни, то Эфраим Абрамсон представлял все то поколение. О том, почему именно он был избран и где происходило торжество и кто там был, – мы еще расскажем.
17
В тот год Оведу утвердили план использования купленных им земель на склоне холма. В течение года были проданы почти все участки под строительство вилл, и тогда жена его Рахель произнесла дельную фразу:
– Почему нам не оставить и себе участок. Место ведь очень красивое.
Поехали они вдвоем к месту, остановили машину у арабских руин и вышли прогуляться по территории. Овед и Рахель были людьми опытными и тотчас же отметили, что два дунама, легким и приятным подъемом восходящие вдоль дороги, наиболее красивы, да и "руины" придают им некую возвышенную древность. Строя летнюю дачу не стоит эти "руины" разрушать, а как-то даже обновить, и будет она этаким сооружением в саду, где можно будет выпить кофе и жарить баранье мясо на углях. Следует лишь оштукатурить слабо скрепленные камни и сделать деревянный навес вместо крыши. Стены оплетут виноградные лозы, желательно ветвистые, дающие огромные гроздья. Это должен решить дед Эфраим, он ведь специалист по виноградникам. И вообще, почему бы Эфраиму и дочери его Сарре не жить в этом доме постоянно? Нехорошо ведь, когда дом пустует без постояльцев.
Таким образом, еще до возведения дома, план был готов во всех деталях. Рахель и Овед заранее продумали в нем каждую мелочь.
В начале 1951 вывезли из старого дома в мошаве всю мебель, в том числи пианино, которое подарил барон Ротшильд первому мужу Ривки, и на котором мальчик Нааман стал в свое время наигрывать.
Только Герцль остался в своем домике, во дворе усадьбы. Эфраим и дочь его Сарра, мать Оведа, перешли жить на летнюю дачу у Зихрон-Яакова до последних своих дней.
Дом этот был просторным, окруженным арочной экседрой со всех сторон. Стены его были покрыты грубой штукатуркой в стиле сельской Италии, но внутри царил комфорт со всеми техническими новшествами, включая, естественно, электричество. И "руины" были реставрированы мастерски. Когда рабочие убирали обвал камней, под ним обнаружился скелет человека. Вызвали Оведа и он тут же взвесил: если сообщить полиции, начнется следствие и, быть может, даже приостановят строительство. С другой стороны, быть может, это скелет еврея и запрещено выбрасывать его в вади. Поэтому Овед велел приволочь с вершины холма римский саркофаг, поставить его в саду, у "руин", и положить в него рассыпающийся скелет. На него набросали комья земли и получился как бы вазон, в который посадили кусты герани, и они расцвели алым и розовым. Позднее посадили симметрично два кипариса по обе стороны саркофага. Тайна скелета была известна только рабочим и Оведу. Рабочие ушли, а Овед никому об этом не сказал, ибо не следует рассказывать печальные вещи.
Овед был великим приверженцем идеи национального возрождения и считал себя примером, выражающим простые и здоровые принципы этой идеи. В здоровом теле здоровый дух – таков был приемлемый для него девиз потомков Маккавеев. Для поддержания тела Овед ежедневно плавал в бассейне и раз в неделю играл в теннис. Для поддержания же духа – отшвыривал от себя книги и не ходил на спектакли, если они не были юмористическими, таким образом отгоняя печаль от сердца.