Пенуэль - Сухбат Афлатуни 2 стр.


"Жизнь у нее была тяжелая", - говорил Яков, переворачиваясь на другой бок, отчего мои крепости рушились, неприятель вторгался и убивал людей. Проливалась кровь. Я падал лицом в песок и думал о зареве. Улыбка Ленина грела меня через покрывало с черными точками песка. Женщина, наполненная до краев тяжелой жизнью, топала между кухней и верандой. Я кусал покрывало, отчего оно делалось мокрым и противным, а изо рта долго не выплевывались волоски.

Нет, это подлинные письма.

Я списал их с книги "Письма трудящихся Туркестана В. И. Ленину". Иногда мне хочется все списать с книг, потому что в книгах хоть что-то происходит.

У меня не происходит ничего, кроме черно-белого движения строки.

Ничего. Только эта любовь, которая хлынула на меня, как груда пыльных детских вещей с верхней полки.

…Джизакский исполком на экстренном заседании 1 сентября 1918 года, обсудив телеграфное известие о покушении на апостола коммунизма товарища Ленина со стороны паразитов пролетарского тела в лице буржуазии, объявляет террор капитализму и смерть посягателям на вождей.

…Первое краевое совещание заведующих женотделами мусульманских секций, приветствуя вождя мировой революции тов. Ленина, выражает твердую уверенность, что в деле раскрепощения женщины-мусульманки заложен прочный фундамент. Пробуждающиеся от вековой спячки труженицы Туркестана не останутся в стороне от общего дела! Да здравствуют освобожденные от векового рабства женщины-мусульманки!

…Красное знамя, гордо развевающееся над Туркестаном, не дрогнет в руках красного Ташкента. Красный Северо-Восточный фронт вместе со своим горячим приветом далекому Центру шлет из своих запасов к празднику второй годовщины Октябрьской революции в подарок детям-школьникам красной Москвы: сухих фруктов 230 пудов, рису 200 пудов, муки 1000 пудов, 1 цистерну хлопкового масла.

…От исполнительного комитета советов Самаркандской области Туркестанской АССР. С отъезжающими на съезд заведующими коммунотделами послать тов. Ленину в подарок ящик виноградного вина разных сортов и 10 пудов кишмиша. Да будь счастлив и здоров, дорогой Ильич!

Познакомились на вечеринке.

Лето. Стоим, сидим и лежим в каком-то дворе. Измученно цветут розы. С виноградника летят опьяневшие от солнца муравьи. Вся скатерть в муравьях, все тарелки с бедным студенческим пловом. Выпив, некоторые стали есть муравьев. Они были кислыми и вызывали пьяную жалость.

Она стояла в конце двора. Лицо испачкано вишней.

Я давно уже шел к ней. Шел и не мог дойти. Постоянно натыкался на чью-то движущуюся на меня рюмку. В рюмке обязательно плыл муравей, я чокался. Пил. Она стояла в конце двора возле крана, из которого текла теплая вода.

Раскосая, темная, в белой майке. На майке, чуть ниже груди, сидел кузнечик.

Я осторожно снял его.

Кузнечик оказался сухим виноградным листком.

"Я думал, что это кузнечик", - говорил я, растирая пальцами листок.

Из пальцев текла лиственная пыль.

Кстати, звали ее Гуля.

"Ты все еще пионерка?" - спросил, глядя на красный значок на ее майке.

"Это мой любимый человек".

"Кто?"

"Ленин".

Я посмотрел на Гулю и ее любимого человека.

"Ты любишь Ленина?"

"А ты?"

"Мне больше нравится Че Гевара", - сказал я, глотая пиво.

"Да, его легче любить".

"Легче любить?"

Нет, она не дура.

Чем больше мы говорили, накачиваясь муравьиным пивом, тем больше это понимал. Не дура.

"И вновь продолжается бой! - заорал я, запрыгивая на лестницу, прижатую к забору. - И сердцу тревожно в груди!".

Потом мы целовались возле грязного канала, обросшего ежевикой. Когда прижимались, значок врезался в мою грудь. Попросить снять я не мог: губы были заняты. Под конец мы потеряли равновесие и чуть не упали в вонючую воду.

Так был открыт сезон поцелуев.

Встречались почти каждый вечер. Пачкались мороженным. Она рассказывала мне о Ленине; я слушал и болтал ногами.

Ленин был прелюдией. Говорила она о нем торопливо, во всем обвиняла Крупскую: не доглядела старуха. Весь детсадовский эпос, все эти снегири и лесные гномы, которых кормил дедушка Ленин, - все это вываливалось на меня снова, между поцелуями и кока-колой. Постепенно ее дыхание становилось частым, глаза плыли, в них просвечивал лунатизм. Тогда я падал на нее губами, и недоеденное мороженое таяло рядом на скамейке, и подбегавшая собака слизывала его.

В остывающих паузах она снова вспоминала о Ленине.

Вспоминала, как он проваливался под лед Финского залива, и изо рта у него вырывались теплые, смешанные со слюной пузыри.

…В восточном вопросе съезд примет все меры, чтобы перебросить стальной мост мусульманским массам, уничтожить всякое господство недоверия. Съезд уничтожит все язвы, продолжающие поныне мешать нашим историческим заданиям. Мы все швырнем к ногам пролетариата, и последний наш вздох будет за социальную революцию. За освобождение многострадального, порабощенного Востока громкое, могучее ура!

…Пятая конференция горняков Туркестана шлет горячий привет вождю рабочего класса и великой пролетарской революции тов. Ильичу. Горняки Туркестана чувствуют ту боль, которую переживает тов. Ильич при постигшем Поволжье несчастье и обещают напрячь все силы для облегчения этой боли.

Да здравствует великий вождь пролетариата тов. Ильич!

…В знак преданности и признательности мы, члены Ферганского областного комитета партии коммунистов: Бедняков - председатель, члены: Щебланов, Эйнгорн, Исеев, Ходжаев, Саясов - секретарь, шлем Вам 30 фунтов сушеного изюма (по-фергански кишмиша), 30 фунтов урюка (который так обилен в Фергане) и 30 фунтов риса.

Просьба наша, еще раз обращаемся к Вам, не забывать о нас, далеких соседях Востока.

"А ты в его Мавзолее была?"

Мы шли уже где-то в наступившей осени.

Лиственные деревья наполнялись мусором. В лужах темнели каштаны.

Сезон поцелуев и выдохшейся колы исчерпал себя; мы молча стояли перед пропастью. Пропасть была неширокой, но прыжок все откладывался. От летних встреч на губах остались болячки.

"Нет, не была"

О чем она? А, Мавзолей. Я спросил о Мавзолее. Спросил, чтобы о чем-то спросить. На краю пропасти нужно разговаривать, общаться. Так легче.

Мавзолей, часовые с замороженными глазами. Гуля смотрела под ноги и пинала листья. Нет, она не была в Мавзолее. Зачем ей там бывать? Для нее он жив по-другому.

Знаю я, как он для нее жив. Закроет глаза, когда на скамейке губами бодаемся, и догадываюсь, кого она вместо меня себе рисует. Бегу потом домой, лезу в зеркало. Не похож!

В такие минуты я хотел ее ударить. Но только сильнее целовался. Отсюда болячки.

Мы двигались по Пушкинской. Куда-то шли. Просто гуляли.

Я вспомнил, как однажды в детстве я шел здесь с Яковом. У него была болезненно длинная тень, я все время наступал на нее и извинялся, а он смеялся. Иногда встречные мужчины вынимали ладонь из правого кармана, готовясь к рукопожатию с Пра… "Пра, ты это построил, да?" - показывал я на Саларский мост. "Я строил", - говорил Пра, снова подсовывая мне под ноги свою тень.

Никаких мостов он не строил. Охранял один недостроенный. Который потом все равно исчез.

"Мы все были тогда строители", - говорит Яков, стуча ногтем.

В дождливый день она позвала меня к себе. В районе "Ганги". Семья уезжала в Газалкент на похороны. Гуля срочно придумала сердечную боль. Ей сунули под язык валидол и включили телевизор, который она ненавидела.

Я видел, как они выходили из девятиэтажки и залезали в "Жигуль". Большая узбекская семья. Папаша инкрустирован золотыми коронками.

Я наблюдал за ними из подъезда, сквозь первые капли дождя.

"Жигуль" поехал, угостив на прощанье кислым дымом.

Сверился с адресом.

Я стоял перед прямоугольником сухого асфальта, оставленного уехавшей семьей. Прямоугольник быстро темнел.

Я думал, что вся ее комната обклеена Лениным.

Не была.

Гуля лежала в углу, маленькая, в маленьком халате, от которого пахло другой женщиной, возможно, ее матерью.

Стены были голыми, в веселых цветочных обоях.

Я склонился над ней. Мы бесшумно поздоровались губами. Ее ротовая полость была пропитана валидолом.

Мы лежали; за окнами качался дождь. Гуля рассказывала о смерти Ленина. Потом перешла на телеграммы, которые посылали Ленину трудящиеся Туркестана. Помнила их наизусть.

"Ну как?" - спрашивала она после каждой телеграммы.

"Класс, - отвечал я. - Только это же все пропаганда".

Она отворачивалась к стене. К пестрой стене в мелкобуржуазных обоях.

…Ташкентский уездный съезд Советов, состоящий исключительно из рабочих и дехканских масс, выслушав доклад о Вашем выздоровлении и начинании управлять рулем мирового корабля для угнетенных народов, избрал Вас единогласно почетным председателем съезда и приветствует в Вашем лице весь мировой пролетариат и угнетенные народы Востока.

Ну как?

Вспомнил, как ждал ее в метро. Станция была пустой, качались вывески. Рядом пристроилась пара. Я сидел к ним спиной. По их голосам догадался, что они держатся за руки. Захотелось встать и уйти.

Остался и стал подслушивать.

Он говорил на непонятном языке. Она отвечала по-русски.

"Дымдымдым", - сказал парень.

"Стол", ответила девушка.

"Жимжим?" - спросил он.

"Собака", подумав, откликнулась она.

Урок иностранного языка. Он проверял, как она запомнила "дымдым" и "жимжим". И держал ее за руки.

"Гымгымгав?".

"Я хочу есть".

"Пить!".

"Да, пить".

"Я хочу есть - будет: хымхым-ау".

"Я знаю", - резко сказала девушка.

Они замолчали. Пришел поезд. Вылезли люди. Поезд уехал, качнулись вывески.

"Фуфумымы".

"Меня зовут Лена".

"Бубубушиши".

"Я живу в Ташкенте".

"Нет".

"…Я живу в Москве".

"Нет!"

"Я… Я живу…"

"Нет! Нет!"

"Я никогда не выучу это долбаный язык!" Она вскочила, вырвала руку и понеслась к эскалатору.

Он тоже вскочил: "Лена! Лена, мышиши хы гвым-гвым!"

Она остановилась.

Снова бросилась к эскалатору, ошиблась дорожкой. Наконец, эскалатор подхватил ее и потащил наверх.

Парень вернулся на скамейку; сунул тетрадку в пакет. Пробормотал: "Хрышиши… пушиши…".

На станцию врывался поезд.

"Они скоро приедут, - сказала Гуля и оттолкнулась от меня, как от лесенки в бассейне. - Идем куда-нибудь".

Она отплывала, качаясь в сырых сумерках.

Я разлепил глаза.

Каким клеем сон успел заклеить мне веки на этот раз? Иногда это был едкий канцелярский клей, иногда - вкусный ПВА. Иногда сон просто проводил по векам своим языком, как по конверту. Веки уснувших летаргическим сном склеены клеем "Момент" с надписью "Беречь от детей!".

Комната успела потемнеть. Гуля стояла у открытого шкафа, из которого падала одежда.

"Скоро они придут. Идем куда-нибудь".

"Куда?"

Быстро оделся. Одежда успела стать чужой. Направился в туалет. И еще причесаться. До этого я не человек.

Она все стояла около шкафа. Одежда продолжала тихо падать.

Весь туалет был в гномиках. Я сел и начал нервно крутить в руках освежитель "Яблочный" и читать инструкцию на украинском. "Чудово усувае неприемни запахи". Мне казалось, что они поднимаются по лестнице. На унитазе лежали скомканные детские колготки.

Выскочил в коридор. Гуля прикалывала к груди звездочку с Лениным: "Идем?".

"Куда?" - снова спросил я.

"Куда водят тех, кого лишили невинности?"

"В кафе "Буратино"".

Мы пошли в кафе имени этого деревянного человечка. Асфальт затянуло пленкой воды; мы утрамбовались под один зонт и мокли по бокам. От ветра спицы били по затылку. По пути мы заходили в подъезды и помогали друг другу согреть сырые, закоченевшие губы.

Мы пережевывали шашлык.

До "Буратино" так и не дошли. Устали от дождя и луж, упали в первую кафешку. Официантка с сиреневыми ногтями принесла обернутое в мокрый полиэтилен меню и уксус для шашлыка. Потом тряпку и стала тереть.

"Раньше этой тряпкой протирали гильотину, - сказал я, принюхиваясь холодным носом. - Давай уйдем отсюда".

Но официантка уже шла на нас с охапкой дымящихся палочек.

"Мне кажется, из меня продолжает течь кровь", - задумчиво сказала Гуля.

Ела она с аппетитом.

В воскресенье ездили на Чарвак.

Поездку придумала Гуля. Я был вяло против. Купаться холодно, что еще делать у водохранилища? Можно целоваться, но после той субботы поцелуи вдруг стали безвкусными, словно промытыми кипяченой водой.

Хотелось нормальной любви. В нормальной постели, с одеялом, наволочкой и матрасом.

И все же мы целовались. И довольно озверело. Горный воздух, наверное. Воздух дрожал между нашими губами. Мы пересекали его, как реку Чаткал, протекавшую где-то в небе.

"А от поцелуя можно стать инвалидом?" - спросила Гуля.

Я задумался.

Постояли возле памятника козлу. Козел весь в завязанных на счастье грязных тряпочках. У меня только платок; и вообще, не нужно козлиного счастья.

Это я пошутил, чтобы Гуля улыбнулась, а то стоит грустная.

Около Юсупхоны спустились к воде. Воды было мало, долго шли по бывшему дну. Наконец, дошли до воды. В ней, несмотря на осень, носились головастики.

"Морозоустойчивые головастики", - сказал я.

"Это мальки".

Я посмотрел на Гулю и пошевелил обкусанными губами.

"Я биолог", - сказала Гуля.

Когда она успела стать биологом?

До сих пор уверен, что это головастики.

На обратном пути зашли к Гулиной подруге. Подруга жила недалеко от плотины, и работала на ней.

Звали ее Эльвира.

Это имя ей так же не шло, как и ее поблекшее за тысячу стирок платье. Как большие ладони и узкие глаза. Говорила она громко, с шорохом, как будто в складках вылинявшего платья припрятан микрофон.

Я смотрел, как она бодро, с хрустом обнимает Гулю.

Дом ее был глиняным, во дворе пахло коровами. В воздухе плавали крупные широкозадые мухи.

Заведя нас в комнату и почти запихнув за стол, Эльвира исчезла.

Стол украшал чайник и печенье "Зоологическое".

"Эльвира - святой человек", - сказала Гуля.

Я кивнул.

Вернулась Эльвира с пионерским галстуком на шее.

"Тот самый?" - спросила Гуля.

"Тот самый", - кивнула Эльвира и стала разливать чай.

Пиала была надтреснута, стали просачиваться капли. На клеенке заблестела лужа.

"У меня есть немного водки, - сказала Эльвира, посмотрев на меня. - Могу принести".

"Не надо", - ответил я.

"Я всегда для гостей держу. У меня ведь мужчины тоже бывают", - добавила она и покраснела.

До этого я не замечал, как краснеют смуглые люди.

Лицо Эльвиры стало похоже на гранат.

"Я вот тост хотела сказать и чокнуться, если не возражаете".

"Говори, Эля, никто над тобой смеяться не будет", - сказала Гуля и строго посмотрела на меня.

Первый раз посмотрела на меня строго.

"Может, проголосуем?" - спросила Эльвира.

Мы подняли руки, чтобы Эльвира сказала тост.

Другими, свободными от голосования руками, мы держались под столом и ломали друг другу пальцы.

"Кто продолжает заботиться об этой плотине, носившей его имя? - говорила нараспев Эльвира. Кто продолжает заботиться о нашей планете? И мы понимаем, как важно сегодня любить этого человека… За Ильича!"

Эльвира выпила залпом чай, задохнулась и со стуком поставила на стол. Заела зоологическим печеньем.

"Жаль, у меня уже ленинских книг почти не осталось, - говорила Эльвира, дожевывая кролика из печенья. - Последний раз, как течь в плотине ночью почувствовала, схватила остаток от полного собрания, в сумку - и бегом к плотине. Обидно, конечно. Хотела "Материализм и эмпириокритицизм" на черный день оставить, да что уж там".

"И что вы сделали с книгами?" - спросил я, устав от своего молчания.

"Что сделала? В воду покидала. Потом водолазы в то место спускались. Да, говорят, все заделалось".

"И вы в это верите?"

Я посмотрел на Гулю, ожидая, что она попытается меня остановить. Гуля спокойно пила чай и водила пальцем по клеенке. Совсем как Пра.

Эльвира встала и вышла из комнаты.

Тут же вернулась, держа перед собой миску с мытым виноградом и кувшин с молоком. С миски летели капли.

"Когда любят, - громко сказала она, - приносят себя в жертву. Я всю жизнь любила двух мужчин - Ленина и своего мужа Петю. Ленина духовно, а Петя аквалангистом работал, получал премии. Кстати, мог всю ночь не кончать…"

Было слышно, как Гулин палец водит по клеенке.

"Когда разошелся, - глухо сказала Эльвира, - только мне Ленина и оставил. А оказалось, что так даже лучше. Теперь у меня и дом есть, и коровы, все благодаря ему".

"Как это благодаря?"

"А так. Если у человека есть вера…"

"А в Бога вы верите?"

"Верю", сказала Эльвира.

"И в Ленина?"

Эльвира кивнула и быстро поцеловала галстук.

"А то, что Ленин приказы отдавал людей расстреливать?" - почти крикнул я и даже сам испугался своего голоса.

"А если человеку ночью сено в рот засовывают и поджигают, что ему делать?" - крикнула Эльвира.

Рот у нее был приоткрыт, над верхней губой выступили капли пота.

"Какое сено?" - спросил я.

Эльвира отвернулась.

"Разве ты поймешь? Ты не женщина, и муж от тебя не бежал, и на плотине не живешь. Только скажи, честно мне скажи: жалел ты его в детстве, когда о смерти его узнал? Жалел или не жалел?"

Гуля перестала водить пальцем по столу и тоже смотрела на меня.

Перед глазами стучал паровоз. Ползли шпалы. Раздваивались, разбегались, снова срастались. И снова ползли.

Ветер вырывал из трубы дым.

…службы пути и телеграфа, г. Ташкент. Под гром аплодисментов собрание постановило пожелать Владимиру Ильичу скорейшего выздоровления, встать на корабль СССР, взять руль в свои руки и довести его до светлого и цветущего коммунизма…

…рабочие самаркандского узла, как маленькая частичка всего рабочего мира, надеются, что ты в скором будущем с нашей незначительной для тебя помощью вступишь на работу и поведешь за собой к светлому будущему…

В поезде ехал гроб. Он качался и вздрагивал на стыках.

Ни гром аплодисментов, которые посылали ему из Ташкента, ни пожелания от маленькой частички из Самарканда, ни другие пролетарские знаки внимания не могли разбудить вождя, заснувшего тяжелым зимним сном.

Проносились ветви. Ветвились и качались шпалы.

Я сидел возле теплого телевизора с перевязанным ангинным горлом. А поезд все ехал, все тащил холодное тело из точки А в точку Б.

В точке Б торопливо готовились траурные речи и обед для своих. Что на нем ели? Сушеный ферганский урюк. Тарелки с кишмишем и чищенным грецким орехом. Все обдавали кипятком, борясь с дизентерией.

Но я этого не знал.

Я жалел Ленина.

"А зачем сейчас от своего детства отказываешься?" - спросила Эльвира.

Назад Дальше