"Ты будешь костром, в котором я буду долго и добросовестно дымиться".
Она еще рассказывала про свою семью, но я не запомнил.
Ночь закончилась снегом.
Я вышел из Гулиного подъезда и оказался среди беспокойного пространства. В воздухе трудились тысячи кристаллов.
По тротуару двигалась дворничиха. Она сметала снег и пыль в маленькие масонские пирамиды.
"Знаете, что я делал всю ночь? - спросил я вольную каменщицу листвы, снега и мусора. - Целовался в подъезде".
"Одолжи, сколько не жалко", - сказала дворничиха.
Я сунул ей какие-то бумажки и пошел в сторону метро, ловя языком снежинки.
За ночь понаросло глиняных заборов со спрятанными в глубине птицами. Ржавыми голосами пели петухи.
Дорога в метро оказалась долгой, вся в заборах и петушиных криках. Или вдруг десяток мужчин перекрывали путь, неся на плечах скелет паровоза. Один из них, солдат, проводил меня долгим женским взглядом.
Наконец, я шагнул в какую-то яму. Это и было метро. Подошел состав. Темные трубы тоннеля всосали меня, и я поплыл, вжав лицо в пропахшие подъездом колени.
Я ехал в метро и представлял, как отвожу Гулю к врачу.
Врач - мой ровесник, даже похож на меня. Постепенно я понимаю, что он специально стал похож на меня, он перенял мой голос и перекрасил в мой цвет волосы. Все для того, чтобы я верил и не ревновал. Потому что многие не выдерживают. Под белым халатом прячется шрам от ножа, след птицы-ревности. Поэтому врач гримируется под тех мужчин, которые приводят к нему своих больных подруг.
Он просит Гулю раздеться. Я смотрю, как она снимает через голову платье, как ее лицо на секунду исчезает в скомканной материи. Он тоже смотрит и пишет в истории болезни. Потом подходит к раковине и долго моет лицо и полощет рот. Потом берет спирт и протирает свои губы и кожу вокруг них. Подходит к Гуле. Смотрит на меня. Прикасается губами к Гулиной спине. "Дышите!". Гуля дышит. Я тоже для чего-то дышу. "Задержите дыхание". Задерживаем. Он водит губами по смуглой, в мурашках ужаса, Гулиной спине. "Дышите". Теперь его губы у нее на груди. Я вижу слой грима на его лице. Ему очень хотелось выглядеть, как я.
"У вас в легких - посторонний воздух. Это не воздух современности, - говорит он Гуле. - Вам не стоит прятать его там".
Гуля молчит. Я смотрю на обрезки своих волос на голове врача. Теперь он прослушивает губами сердце. "У вас сердце человека, сорвавшегося с отвесной скалы", - говорит он Гуле.
Гуля кусает губы и смотрит перед собой, на таблицу для проверки зрения. Таблица выключена из розетки, буквы в темноте. Потом она закрывает глаза - он трогает своими сухими медицинскими губами ее веки. "Глядя на предметы, вы пытаетесь увидеть их прошлое, их историю. Отсюда нагрузки на зрение. Чаще занимайтесь зрительной гимнастикой. Глаз вверх-вниз! Вправо-влево!"
Он опускается на корточки. "Теперь я должен исследовать ваш мавзолей". Прикасается губами к животу.
"Нет! - кричит Гуля, отшатываясь. - Не дам!"
Я прихожу ей на помощь и сбиваю врача с ног. "Вы должны мне за осмотр! - кричит он на полу. - И за грим! Я так старался, чтобы быть похожим на вас, чтобы между нами возникло доверие!"
После аборта я отвез ее к Якову.
Яков стоял во дворе и кормил леденцами двух чумазых эльфов. "Возьми еще! Русский дедушка дает, брать надо".
Увидев нас, Яков обрадовался и стал прогонять эльфов. Хрустя леденцами, они упорхнули.
"Убили они меня. Весь сад съели. Еще дедушкой называют. Гитлер им дедушка".
Мы сидели за столом.
Напротив меня все так же висела картина с мальчиком и красной лошадью. След от Гулиного пальца на теле мальчика еще не опушился пылью.
"Сам виноват, - говорил Яков. - Радуюсь им, детям. Глядеть на них люблю, как они ручками по-деловому работают, и глазками моргают. Сладкие… На моих яблоках-грушах растут, оттого и сладкие. Животики у них маленькие, а внутри - о! прорва ненасытная. Весь мой сад в этих животиках внутри. Родители их нарожают и забрасывают ко мне, на самое плодоносящее дерево. Знают, что я добрый и даже шлепок по заду у меня вкусный, детям только нравится".
Я посмотрел на Гулю. Надо срочно менять тему.
"Пра, лучше расскажи, как ты мусульманином был".
"Кем?.. Да, смотрю на эту саранчу голозадую, детей этих, и губу кусаю: почему я такую сейчас настругать не могу? Почему я, хрен старый, такую малютку произвести не умею, чтобы своя кровинушка мою яблоню обдирала, а не чужая саранча?"
"Пра, у тебя же были уже…"
"Были и сплыли! Сплыли все. По заграницам они теперь, важные люди, все с пузами. Карточки с этими пузами шлют, как они там, на своих пляжах. Вот я их для чего кормил-воспитывал - для пляжей. С американской горки они теперь ездят, потом карточку покажу. А кто в Ташкенте залип, еще хуже: по норам сидят, тайком от меня пьют и детей рожают. Да. Нарожают, вырастят, а мне только взрослых подсовывают, когда они уже не сладкие козявки, а дылды, бо-бо-бо басом мне тут. А мне же не это бо-бо-бо нужно, мне ручки тоненькие нужны, чтобы в них светилось, чтобы глазки были".
Гуля закрыла лицо ладонями.
"Одна надежда на вас, молодежь, - сказал Яков, вставая. - Когда только пришли и пошли вон в ту комнату, мне прямо детьми и запахло. Вот, думаю, кто ребеночка в мой сад приведет, пока эти саранчи все деревья не сгрызли. Я даже ангелу помолился и все ему изложил…"
Гуля быстро вышла из комнаты.
"Что это она, а? - нахмурился Яков. - Ты смотри, ее не обижай!"
Я выбежал во двор. Яростное солнце плеснуло в лицо кислотой; "Гуля!"
Гуля!
Заметался между калиткой, сараем в глубине сада, кустами одичавшей смородины. Снова калитка. Кусты. Паутина с летящими в лицо пауками. Ветви яблонь - все в слепящем зимнем солнце.
Споткнувшись о корягу, упал.
Я упал и лежал.
Не ушибся, или совсем немного. Просто подумал: зачем вставать? Зачем останавливать кровь с подбородка?
Она тихо подошла. Я смотрел в землю.
"Ушибся?"
"Подбородок", - ответил я, не поднимая головы.
"Зачем ты меня искал?"
Красные капли падали на потерявшие цвет листья. В глине отпечаталась маленькая ступня.
"Как себя чувствуешь?" - спросил я голосом из старого фильма.
"Прекрасно. Как будто удалили сердце. Как думаешь, они могли удалить сердце? Ну, не сердце, а что-нибудь похожее… Я же была под наркозом. Они могли сделать все".
"Это хорошие врачи…"
"Ага. Добрый доктор Айболит. Приходи к нему, волчица. И корова. Всех излечит, исцелит…".
"Тысячи женщин через это проходят…"
"…добрый доктор Айболит!"
"Но тебе нельзя было рожать! Ты сама говорила, родители. Я заботился только о тебе".
"Спасибо".
Я повернул к ней лицо. Снизу Гуля казалась огромной, как мягкая статуя непонятно кого. Лицо скрыто облаками.
Сегодня на ней впервые не было никаких значков.
Она помогла подняться. Болел подбородок. Я обнял ее. От нее пахло лекарством. Наверно, этим лекарством их убивают. Детей.
Потом я услышал, как бьется ее сердце.
"Слышишь, оно бьется?" - сказал я.
"Кто?"
Оно билось так, как будто о чем-то спрашивало: "Тук? Тук?"
Тук?
Я не успел ответить.
Новые люди входили во двор. Впереди, с черной собакой, двигалась тетя Клава. На собаке была кофточка.
Их было много. Разных людей. Разной формы, с разной длиной рук и ног, разным цветом одежды.
Только глаза были как под копирку. Бухгалтерские глаза тети Клавы.
Мы здоровались. Мелькали и исчезали ладони. Собака тоже дала лапу. Потом стала обнюхивать забрызганные кровью листья.
"Ну что", сказала тетя Клава, "начинаем субботник?"
В руках у пришедших качались тряпки, веники и другие инструменты пыток.
У ног тети Клавы поблескивал пылесос.
Яков швырнул гармонику. Она ударилась об асфальт, пошевелилась и замолкла.
"Какая такая уборка? У меня чисто. Только голуби, дряни, сверху это самое. А так чисто… Запрещается уборка!"
Тетя Клава рассмеялась и поставила ногу на пылесос.
"Дедуля, я же тебе два дня назад вот этими руками звонила, правильно? Про уборку тебе говорила, ты еще кивал: да, надо, надо. Ну и что это ты теперь гармоникой раскидался? Не рад? Я вон помощников сколько притащила, все твои правнуки, правильно говорю? Они сейчас мигом весь сор выметут, потом шашлычок замастырим, и Яшку с его сожительницей угостим, не жалко… Ну, ребята, начинаем!"
Ребята тоскливо начали. Зашумели веники, заскреблись железными зубами по бетону грабли, залаяла собака.
Яков убежал в дом.
Потом выбежал снова: "Уведи их, Клавдия! Уведи, где взяла. Не нужно мне здесь свой порядок наводить!"
Грабли и веники замерли. Только в саду продолжали пилить ветви.
"Продолжай, что встали?" - смеялась тетя Клава, тряся шлангом пылесоса.
Снова все зашумело, заскрипело; Яков что-то кричал тете Клаве, она водила пылесосом по коврику возле двери, всасывая скорлупки жуков, седые волосы Якова, пыльные леденцы.
Я снова искал Гулю.
Вырваться из этого субботника, увезти Гулю к себе, сочинить что-нибудь для родителей или даже сказать правду. Пусть схватятся за сердце, пусть вспомнят, что у них взрослый сын с личной жизнью.
Ворота были заперты на замок. Уйти Гуля не могла. Я бродил среди субботника. Все это были бывшие дети, с которыми меня водили на елку. Выросшие, тяжелые. Мальчиков звали Славами; у девочек были еще более стертые имена. Мимо меня пронесли бревно.
Гули нигде не было.
Яков ходил за пылесосом: "Убери их, Клава. А то сейчас лопату возьму, слезы будут!".
"У-у-у", - гудел пылесос.
"Дедуля, это потомки твои, кровь твоя и плоть!" - перекрикивала пылесос тетя Клава.
"А вот и не моя плоть!".
"Твоя плоть!"
"Это того клоуна плоть, с которым ты любовь-морковь!"
Тетя Клава выключила пылесос, выпрямилась: "Между прочим, он был заслуженный артист республики. А про твою морковь я тоже могу кое-чего рассказать. Интересное такое кое-что".
И снова принялась всасывать пыль.
"У-у-у", - гудел пылесос.
Я ушел в дом. Гуля. Гуля.
Гуля сидела на высоком стуле.
Стул был с длинными ножками, вроде стремянки. На него залезали осторожно подкрутить лампочку. Иногда сажали наказанных детей. Дети не могли слезть, плакали и падали вниз.
Теперь на стуле сидела Гуля и читала вслух газету.
Под стулом ползала девочка и подметала обрывки газеты, которые бросала сверху Гуля.
"Пятого июня, - медленно читала Гуля, - банда Мадаминбека произвела налет на старый город в Андижане, захватила в плен 18 человек и, ограбив население, отступила в село Избаскент, где учинила кровавую расправу над пленными".
Обрывок полетел на пол.
Девочка вздохнула и стала заметать его в совок. Посмотрела на меня: "Скажите тете, чтобы она не кидалась газетой. У меня руки устали".
Еще обрывок.
"Грузинские коммунисты опубликовали Воззвание к грузинам и грузинкам Туркестанского края с призывом встать на защиту Великого Октября".
Я подошел к стулу. "Гуля…"
"В Намангане создан профсоюз мусульманских женщин - ткачих и прядильщиц. Председателем союза…"
"Гуля, пойдем домой!"
"…избрана Тафахам Ахмат Хан-гизи, товарищем председателя…"
"Гуля, ты меня слышишь?"
"…Орнамуш Мигдуск Уганова".
"Гуля!"
"Все члены президиума - неграмотные".
Крык. Желтый обрывок падал на меня сверху.
"Гуля, зачем ты это делаешь?"
Она смотрела на меня сверху. На меня и на пыльную девочку.
Скомкала остатки газеты.
"Я боялась".
Газетный комочек выпал из ее рук.
Покатился по полу.
"Чего ты боялась, Гуля?"
"Посмотри… Нет, вот сюда. Это же наш ребенок".
Она показывала на девочку с золотистым веником.
"Дочка, обними своего папу".
"Гуля!"
Девочка поднялась и отряхнула китайское платье: "Мой папа на кладбище заслуженный артист".
"Заслуженный артист!" - восхищенно повторила Гуля.
Я уложил ее на железную кровать и накрыл одеялом.
Гуля спала. Лоб был горячим.
Девочка с веником следила за моими руками. Она хотела что-то сказать, но потом быстро, с детским остервенением обняла меня. И выбежала из комнаты.
"Уведи их! - кричал Яков. - Маленькими были, ты от меня их прятала, а теперь бери и ешь их обратно".
"Прятала? - откликалась тетя Клава откуда-то с крыши. - Когда я тебе их маленькими тогда привела, ты что с ними устроил, а?"
"С ними в гражданскую войну играл".
С крыши сыпались комки сгнивших виноградных листьев вперемешку с землей. Скелетик виноградной грозди. Еще один.
Собака, поиграв с гнилыми листьями, подошла к Якову. Яков плюнул.
"И собаку эту уведи! Я ее сейчас побью… Слышишь, я уже ее бью. Клава! Ну убери ты их, твой дом будет, твой. Клянусь тебе!".
И почему-то подмигнул мне.
"Уходим, уходим, - говорила тетя Клава, спускаясь с крыши по лестнице. Ее бедра покачивались над двором, как колокол. - И не надо собаку бить, собака больших денег стоит".
"А шашлык?" - разочарованно спрашивали дети.
"Дома шашлык!"
Подростки вздыхали и вытирали руки.
Я искал глазами девочку с веником.
Около валявшейся гармоники сидела собака и отбрасывала длинную тень.
Я закрыл глаза. Точно такая же собака могла сидеть на месте расправы Мадамин-бека с пленными. Именно такая собака. Может, только та не понимала команд на русском языке. Сидеть! Лежать! За годы советской власти в Средней Азии количество собак, понимающих русские команды, значительно возросло. А теперь их все меньше. На горизонте маячит тень последней собаки, понимающей "Сидеть!". Старой, бредущей куда-то собаки с пушкинскими бакенбардами.
"Яшычка!"
Тетя Клава стояла в воротах, в холодном вечернем солнце.
"Яшычка, мы пошли. Следи хорошо за стариком, хотя дом все равно не получишь, понял? Я вон, видишь, с каким зверинцем в своей клетушке проживаю, или я домик не заслужила?".
"Заслужили", - сказал я.
"Четверо своих детей и еще двоих усыновила по глупости. Они выросли, тесно. А я не Жаклин такая Кеннеди, квартир двадцатикомнатных не имею. Сама - на трех работах, правильно? Спасибо, что правильно. В цирк приходи, у нас программа новая с собаками. Обхохочешься. Билет со скидкой организую".
"А где девочка… с веником?"
"Какая?.. А, вот и Немезида".
Собака стояла около тети Клавы и вытирала об нее слюни.
"Немезида, Немезидочка, - гладила ее тетя Клава. - Это собака моего адвоката. Я ее выгуливаю, а он мои права на дом доказывает. Немезида, дай лапку!"
Немезида дала лапку.
Я ткнулся губами в сухую апельсиновую щеку тети Клавы.
Елка. Сладковатая вонь манежа. Заслуженный артист республики, клоун Вовочка поет и пляшет в костюме Бабы Яги. Маленькие ладони дружно хлопают.
Я вернулся в дом. Нужно было забрать Гулю.
На плите извергался чайник. Я осторожно поднял крышку. Внутри, как большое жидкое сердце, шумела вода.
Крышка начинала жечь пальцы. Я бросил ее и вошел в комнату.
В центре, как и прежде, стоял высокий стул. Под ним ползали на сквозняке обрывки газет. В углу, на железной кровати, лежала Гуля. Над ней сидел Яков и дул на чашку с паром.
Он говорил на узбекском. Заметив меня, нахмурился и перешел на русский.
"Вот. Тогда приказ вышел, и нас, бородинских, стали в армию. Меня, как художника, долго не трогали, потом тоже. Край, говорят, в блокаде, не стыдно тебе тут кисточкой, когда товарищи там кровь свою? Побежал, с кем надо простился, родня слезу сразу, руки ко мне тянет. А я уже митинг стою, слушаю, потому что пригнали в Парк Свободы. За дело Ленина! За свет с Востока!.. На вот, попей".
Яков понес дымящуюся чашку к Гулиному лицу.
Я слышал, как она глотала.
"Я потом тебе расскажу на ухо секрет этого чая, - сказал Яков, протягивая мне пустую горячую чашку. - На, унеси… Как тебя? Осип? Венька?"
"Яков", - напомнил я.
"Да. И меня тоже Яков. Хорошее имя, революционное. Был такой Свердлов Яков Михайлович, человек с большой - да просто с огромной - буквы! Мы его именем паровоз назвали, я его революционными птицами по трафаретке, премию получил за это и паек с жирами. Яков Михайлович. И ты туда ж - Яков. Яков-Яшка, вот те чашка".
Я нес чашку. На дне ее темнели травинки, веточки, соринки и муравьи.
На кухне кипел чайник, обливаясь горьковатым паром.
"…Стояли мы в трех верстах от селения Яга, такое название. Потом ему, кажется, другое дали, подходящее: имени Кирова или там Светлый Путь. У города и села должно быть такое название, чтобы душе приятно. Чтобы душа пела. А если живешь в Яге, что она тебе, душа, петь будет? "Фу-фу-фу", - петь будет. Вот так. Фу-фу-фу. И голосую против. Против Яги и других таких вот. А тогда мы расположились около нее, и все лошади с нами. Вода в речке - стеклышко, а хлеба нет. Местные свое попрятали, запасы. Мы их так-сяк агитировали: проявите, дорогие товарищи сукины дети, солидарность. Не, ни в какую. Плачут, лицо царапают: нет ничего, сами умираем. И на землю ложатся, такие артисты. Там еще басмачи шалили, вот. Знаешь, что такое басмачи?"
"Да, - тихо пошевелилась Гуля, - у меня дедушка басмачом был".
"А… Хорошо. Значит, знаешь. Вот они нас и разбили тогда, под Ягой. Мы-то голодные, только лошадей резали и с зеленым этим виноградом. Началась эпидемия поноса. И так бойцы от голода слабые, а тут еще виноград в кишках подрывную работу. А басмачи, они сытые. Вот и победили. Сытостью против голода. С гор спустились, морды - о! давай нас, как мух. А я как раз в кустах страдал из-за винограда. Со спущенными штанами по этому поводу. Поднимаю голову: враги с лошадей смотрят. Кто такой? Я говорю: великий русский художник, умею звезды похоже красить. Они говорят: понятно. И взяли в плен. А могли секир-башка. Потом слышал, что у них учение такое есть: срущих не трогать, только в плен. Потому что когда Последний суд будет, то эти, убитые, так на корточках и воскреснут, со всеми этими. А ангелам смотреть каково? Хорошее, если разобраться, учение. В плену они меня в свою веру и сагитировали".
"Пра, мы пойдем, - сказал я. - Гуле надо домой".
"Никуда не надо", - сказал Яков. И стал говорить ей по-узбекски.
Я вышел из комнаты. Под ногами трещали веники.
Жалко, что тетя Клава не успела сделать шашлык.
Наконец я споткнулся о гармонику.
Звук.
Я поднял ее. Гармонь была грязной, с листьями. Стал нажимать на кнопки и растягивать перепончатое тело. Вместо музыки лезла пыль.
Я чихнул и смотрел, как рассеиваются и опадают маленькие капли.
Гуля вышла тяжелым мужским шагом, уже одетая.
"Пошли, идем".
Запах больницы снова вдавился в мои ноздри; я посмотрел на нее. Она держала в руке маленький веник.
"Как ты себя чувствуешь?" - спросил я.
"Если ты еще раз спросишь, как я себя чувствую, я тебя задушу".
Я поднялся, положил гармонику на пол, натянул куртку, и мы пошли.