Пенуэль - Сухбат Афлатуни 6 стр.


"Постарел ты, Яков, - сказал Ангел слегка гнусавым, как пастуший рожок, голосом. - Как-то вы, люди, стареете быстро. Только подружишься с человеком, а его уже заворачивают и уносят".

Яков присел под одеялом: "Не ангелы мы, мы стареем. Это вы все как огурчики".

Глаза гостя стали серыми. "Мы тоже меняемся. С нашей первой встречи я стал старше на одну десятитысячную вечности".

Яков закрыл глаза и стал представлять себе десятитысячную вечности.

"Люблю я тебя, Яков, - сказал Ангел, - за твою простоту. Что принимаешь меня просто как я есть и чудес не требуешь".

"А кто их требует?"

"Пока никто, - сказал Ангел, - а потом начнут: и сияние, и музыку, и чтобы по воздуху летали".

"Зачем по воздуху?"

Яков знал, что ангелы не любят вопросов. Но вопросы так и кололи ему язык.

"Сам не знаю, - сказал Ангел, - зачем по воздуху. Мы же не птицы. Птицы глупые, вот и летаю".

"А вы - ангелы".

"Да, - согласился гость, - ангелы".

Вошел слуга с подносом. На подносе был наспех разогретый вчерашний ужин.

Ангел взял кончиками пальцев хлеб с мясом и поднес к правому глазу. Подержал возле глаза, бросил на пол. Потом поднял чашу с вином, поднес к левому глазу. Подержал немного - выплеснул.

"Вкусно живешь, Иаков, - сказал Ангел, смахнув набежавшую слезу. - И умирать тебе, наверное, не хочется".

"Холодно мне", - тихо сказал Яков.

"Да уж. Старость - холодное время жизни. Хочешь наше народное средство? Пусть тебе девицу приведут и рядом положат".

"Стар я с девицами под одеялом играть".

"А я не про играть. Ты-то, думаю, уже и помочиться без молитвы не можешь, а? Пусть просто по соседству с тобой лежит, девица".

"Стыдно мне".

Ангел встал с лежанки, отряхнул с платья перья и крошки. "Ну, пошел я. Весело с тобой беседовать. Но, сам понимаешь, не могу вечность на разговоры тратить. Я ведь что приходил? Сказать тебе одно слово… Умрешь ты скоро, Яков. Вот такие новости".

Яков пошевелил сухими, как шкура ящерицы, губами и посмотрел на гостя.

"Ну, - усмехнулся Ангел, - что смотришь? Испортил тебе настроение, да? Извини. У меня вон тоже от твоего угощения изжога, и не жалуюсь".

Яков смотрел, как гость надевает сандалии и исходит из шатра.

"Ты здесь?" - прошептал Яков.

"Ты здесь?!" - крикнул он со всей силы, так что упала чаща с вином и густая влага разбежалась по подносу, залив хлеб.

Из-за завесы показались широкие ноздри слуги.

"Вот что, - сказал Яков, глядя перед собой. - Нагонишь того, кто сейчас от меня вышел, и пустишь в него три стрелы - две в глаза, одну в губы. Понял? Потом найдешь для меня… Нет, об этом тебе позже скажу. Теперь догоняй того и возвращайся, ждать буду".

Ноздри кивнули и исчезли за пологом.

Яков наклонился к подносу и погрузил лицо в разлитое вино. В глазах защипало. Размокший хлеб прилип к подбородку.

…Услышав шаги, он поднял лицо. Капли зависали на волосатых щеках.

Слуга держал перед собой поднос с тремя окровавленными стрелами. На конце одной стрелы висело, качаясь, глазное яблоко.

"Господин, я убил его, - сказал слуга. - Но он улетел".

"Улетел?" - спросил Яков, вытирая вино.

"Улетел. Вылетел из мертвого тела на крыльях и поминай, как звали".

"Странно. Птицы летают, они глупые… Но думаю, теперь он понял, как меня огорчил".

"Да, - кивнул слуга, - теперь точно к нам не сунется".

Яков посмотрел на слугу и швырнул в него подносом с мясом и вином.

Ему хотелось побыть одному.

Часть II. Слепой адвокат

Мое пребывание в раю с пустыми бутылками подходило к концу: возвращался брат. Я сонно собирал вещи, путая свои с чужими.

Я - яблоко, раздавленное бульдозером скуки.

Яблоко село на кровать и стало думать о Гуле.

Алиш не может жениться, потому что боится родителей. Я не могу жениться, потому что боюсь детей. Родители не при чем, они даже не заметят. Вылезут из спальни, послушают Мендельсона и обратно залезут.

В детстве они гнали нас с братом спать в восемь часов: режим! Голос отца: "Сейчас ремень сниму"; хотя был уже в трусах. Откуда ремень, если трусы? У него вообще не было ремня. Но мы с братом летели под одеяло, как торпеды. Через две минуты заходила мама, проверяла рукой. Брат спал. Я притворялся. "Ну что?" - слышал я сквозь влажное, надышенное одеяло. "Как мертвые", - говорила мама и шла к отцу. А брат спал.

Сейчас у брата семья. Я сам слышал, как он обещает детям снять ремень. Ремень у него есть. Позорный ремень из кожзама. Но дети все равно боятся и исчезают.

Я учу узбекский язык.

Сижу на фоне убиенных растений, листаю школьный учебник. Натыкаюсь на Ленина. У него умные раскосые глаза.

Думаю о Гуле.

Один раз я слышал, как она говорила во сне. На узбекском. Разведчик выдал себя. Люди спят на родном языке. И видят кошмары на родном языке. И все эти порнографические фильмы, которые крутятся в ночных мозгах. Все на родном языке.

А я молчу во сне. Мой родной язык - тишина.

"Бу киши - ишчи. Этот человек - рабочий".

Закрываю учебник и повторяю несколько раз.

Бу киши - ишчи.

Бу киши - ишчи.

Бу киши - ишчи.

Когда я звоню, она поднимает трубку. Молчим. "Гуля", - говорю я.

Короткие гудки.

Бу киши - ишчи.

Рабочий в учебнике, жирный черный контур, сжимает гаечный ключ. Рядом нарисован другой человек, в галстуке и с телефонной трубкой.

"Бу киши - хизматчи. Этот человек - служащий".

…хизматчи.

…хизматчи.

Учебник старый.

"Этот человек - рабочий" давно ушел с завода, потому что зарплаты стало не хватать. Он решил стать "Этим человеком - бизнесменом". Покупал-продавал. Иногда сам не понимал, что. Просто какие-то люди что-то ему привозили. Пили с ним чай-водку, пытались его надуть. И он пытался. И надувал.

Одного из этих людей он знал и доверял ему больше остальных. Это был "Этот человек - служащий", их когда-то нарисовали на одной картинке в учебнике. Встретившись после разлуки, они обнялись, как старые друзья. "Ташкент - большой город", - сказал бывший сосед по учебнику. И, подумав, добавил: "Зеленый и благоустроенный". "Да", - согласился человек-бизнесмен. И разыскал свой ржавый гаечный ключ, чтобы вспомнить молодость.

Поговорив на тему "Моя семья", друзья решили начать совместный бизнес. Бывший человек-рабочий купил мебельный цех, а человек-служащий - который, кстати, так и оставался служащим и теперь занимался озеленением "Ташкента - большого города" - стал выдавать разрешения на вырубку лишних деревьев и лишних ветвей. Отрубленные ветви и стволы везли в понятно чей мебельный цех, где из них производилась стулья, табуретки и другие хорошие предметы из темы "Моя комната".

Правда, зелени в "зеленом и благоустроенном" становилось все меньше, а деревья с обрубленными ветвями выглядели так, что даже птицы от них шарахались. Зато два лучших друга, потягивая коньяк, делали устное изложение "Как я провел лето" (Майорка, Биарриц, Анталия…). "А хорошо бы часть древесины пустить на учебники для школ, - предлагал бывший рабочий, поигрывая платиновым гаечным ключом, усыпанным изумрудами. - Мы все-таки должны производить себе подобных", - добавил он, вспомнив картинку в учебнике, с которой когда-то все начиналось… "Бу киши - ишчи!" - громко сказал он и ударил себя в грудь. Рюмка с коньяком опрокинулась, пятно расплылось по скатерти.

Сидевший напротив "бу киши - хизматчи" только тонко улыбнулся.

Смысл этой улыбки стал ясен через неделю, когда бывшего рабочего вызвали в первый раз в прокуратуру… А чуть позже мебельная фабрика перешла во владение к его прежнему партнеру по бизнесу. После чего человек с гаечным ключом исчез.

Впрочем, это исчезновение не было полным. На пожелтевшей странице школьного учебника он все так же гордо сжимает орудие производства, пока его сосед по картинке, располневший, с серебристым мобильником, повторяет спряжение глагола "брать" в прошедшем, настоящем и будущем времени…

Что я скажу Гуле? "Бу киши - хизматчи"?

Ничего не скажу. Не видимся уже месяц. Да, сегодня ровно месяц. Круглая дата, можно праздновать.

Швыряю учебник на пол.

Из него вылетает облачко пыли.

Я быстро нагибаюсь к учебнику и глубоко вдыхаю эту пыль в себя.

Несколько таких ингаляций, и я усвою весь учебник. Жизнь станет радостной, и я стану разговаривать со смуглым Ильичом на родном для него хорезмском диалекте.

Я снова на Бродвее, кормлю население песнями.

Ноты черными головастиками лезут в уши. Присматриваюсь к поющим девушкам. Мысленно очищаю их от одежды и прислоняю к себе. На четвертой прекращаю, надоело.

Нет, правда, весна. Торговка сувенирами в соседнем ларьке ударилась в беременность. Как она умещается там со своим животом и грудой глиняных старичков на осликах? Старички блестят на солнце, но расходятся медленно. Некому покупать. Туристов не навезли, они пока греются у своих каминов в Европе, потягивая из кружек пенистую мочу ангелов.

Утро. Сувенирщица достает помаду и медленно красит губы цветом пожарной машины. "Бабайчики, бабайчики есть", говорит она и смотрит на меня.

Чуть дальше, за стеклом, закружились куры-гриль.

"Бабайчики, бабайчики!"

Она возникает неожиданно, с детской каталкой. В каталке трясется круглый ребенок и дергает пуговицу на куртке.

"Привет, - говорит Гуля и плюхается в грязноватое песенное кресло. - Вот, пришла попеть. Почем берешь за песню?"

"Откуда у тебя ребенок?" - я гляжу на каталку.

"Ребенок? Какой? А, этот… Да, ребенок. Нравится? Племянник. Мы гуляем. Рустам, скажи здрасте".

Рустам вертит пуговицу.

"Я звонил тебе", - говорю я.

"Слушай, я пришла петь… Поставь что-нибудь".

"Что?"

"Не знаю. Выбери сам".

"Ты это серьезно?"

"Что?"

"Ну вот это всё"

"Да. И скажи, сколько будет стоить".

"Бесплатно".

"Почему?"

"Сама знаешь".

"За то, что была честной давалкой, да?"

"Гуля!"

Соседние лавки оживленно подслушивают. Продавщица бабайчиков выползает из своей норки и, маневрируя животом, проходит мимо как бы по делам.

Я называю сумму. Гуля достает кошелек, утыканный пионерскими звездами.

"Я пошутил. Я не возьму у тебя".

Отсчитав, Гуля кладет купюры на колонку.

"Сейчас улетят", - говорю я.

"Твои проблемы… Ну что, выбрал?"

"Что?"

"Песню. Песню выбрал?"

"Да пошла ты!"

Сувенирщица следует в обратном направлении, поглядывая на Гулю и бормоча: "У меня, кажется, схватки… Схватки…".

Наконец, песня выбрана.

Гуля поет, как все: вцепившись в микрофон, фальшивя и путая слова. Деньги, которые она положила на колонку, действительно сдуло ветром. Их подобрал какой-то подросток и протянул мне, ожидая, что я от них откажусь.

Мы шли мимо выставленных на продажу картин. На картинах все, как всегда. Мечети с аистами и горные пейзажи, срисованные с фотообоев.

Остановились.

"Мне нужно срочно восстановить девственность, - тихо говорит Гуля. - Я выхожу замуж, а там семья… В общем, придумай, как снова сделать меня девушкой".

Мальчик в каталке протягивал мне оторванную пуговицу.

Я беру ее, кладу в карман и говорю "спасибо".

Когда я вернулся на свой музыкальный пост, там уже курил Алиш.

"Где гуляешь? Клиента теряем".

Он был совершенно прав; от этого еще больше хотелось его послать.

Мы поздоровались.

Ладони у Алиша скользкие, будто только что чистил рыбу.

"Алиш, а когда ты будешь жениться, тебе нужна будет только девственница?" - спросил я.

"В смысле - целка?"

"Ага".

Алиш задумался. Слышно, как трутся друг об друга его извилины.

"С одной стороны…" - начал Алиш.

"Понятно, - перебил я. - Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых".

Это была единственная цитата из Маркса, которую я знал.

Алиш посмотрел на меня и прогнал домой.

Кажется, я был уволен.

Надо было думать, где раздобыть деньги на возвращение невинности.

Почему-то захотелось купить бабайчика; у меня до сих пор нет ни одного. Но лавочка закрыта, на записке: "Ушла рожать".

Вечером я сидел на кухне и слушал, как из крана капает вода. Вода капала так, как будто у нее тоже были какие-то проблемы. Хотя какие проблемы у воды? Теки себе, и все. Поддерживай жизнь на Земле.

Родители, как всегда, были в спальне.

За время моего отсутствия в квартире завелись два эротических журнала с мятыми страницами.

Пару дней назад я столкнулся в коридоре с голым отцом. В руках у него был один из этих журналов. Он неторопливо им прикрылся. "Я вам не мешаю?" - спросил я, глядя на журнал. На обложке поблескивала девушка с безобразно красивой грудью.

Отец посмотрел на меня. Так смотрят на ребенка, ляпнувшего что-нибудь взрослое.

"Ты понимаешь, старик, - сказал он, - мы терпели всю жизнь, всю жизнь себе отказывали…" И улыбнулся этой своей улыбкой.

Вообще-то, отец должен быть для меня образцом. Пятьдесят два года, выглядит сорокалетним. У него мало морщин и еще уйма волос на голове. По утрам он делает зарядку и бодро вскрикивает под контрастным душем. Иногда я спотыкаюсь и ломаю пальцы о его гантели.

По воскресеньям он долго стоит перед зеркалом и делает приседания. Я вижу, как сокращаются его мышцы. Отец замечает мое отражение в зеркале и посылает улыбку.

По-моему, он улыбается сам себе. Своему телу и тому, что он приседает восемьдесят два раза.

А денег на невинность я попрошу именно у него. Поймаю, когда он будет идти, прикрываясь девушкой, и попрошу.

Отец сидит напротив меня и извиняется.

Он только что сделал зарядку и умылся. Запах одеколона присутствует как бы третьим в нашем разговоре.

"Старик, разве ты не знаешь? Я без работы. Все мы сейчас у матери на шее".

Он курит дорогие сигареты и разглядывает меня.

"Тебе жениться пора", - говорит он наконец.

"Так ты мне не можешь одолжить?" - еще раз спрашиваю я.

Отец мотает головой: "Ты разве не видишь, какие тяжелые времена?"

Я не вижу, какие тяжелые времена. Я вообще ничего не вижу. Я только чувствую запах одеколона. Только вижу, как сигаретный дым растворяется в комнате, делая ее еще более серой.

"Всю жизнь горбатиться, - продолжает отец, - всю жизнь себе отказывать, чтобы к старости получить - что?"

И неожиданно добавляет: "А помнишь, как мы под столом целый год жили?"

Мы действительно жили целый год под столом, я и отец. Я уже не помню почему.

Жили мы в одной комнате, человек пять. Полкомнаты занимал старый стол, который кто-то постоянно требовал выбросить, а кто-то повторял: "Только через мой труп". Вначале, поженившись, под столом стали жить отец с мамой. Кажется, из протеста. Молодых из-под стола выкурили и сказали жить нормально. Но нормально жить в комнате, где еще четыре человека и каждый с неповторимым характером, было невозможно. И родители стали жить в общежитии, где с потолка по ночам падали тараканы. Не в силах бороться с тараканами и вечной музыкой за стеной, они зачали брата. На какое-то время это помогло. Тараканы перестали падать; музыка - проникать через картонную стенку. В один тоскливый весенний вечер, дожидаясь отца, мама даже стучала в стенку и просила, чтобы сделали громче. Потом родился брат, были еще какие-то комнаты, и вторая беременность, мной. Но дважды фокус не удался. Жизнь не улучшилась. Я все время болел и царапал брата. Родители смотрели на наши бои с детским страхом. Только отец иногда вспоминал про воображаемый ремень. Потом они вдвоем запирались от нас в туалете и постоянно спускали воду.

Наконец, волной неустроенности родителей снова зашвырнуло в маленькую комнату со столом. Там жило уже не четыре, а три человека: кто-то предусмотрительно умер до нашего вселения. Нас кисло поцеловали, маму с братом определили на койку покойного, а мне с отцом постелили под столом. Почему нас разложили именно так, не помню.

Помню громадные ножки стола. Помню, как утром отец выползал на работу, и я натягивал на себя его одеяло. Оно пахло моим мужским будущим. Моим личным мужским будущим. "Этот стол надо выбросить", - слышал я сквозь одеяло чей-то просыпающийся голос. "Только через мой труп", - отвечал другой голос, зевая. "И через мой труп тоже!" - кричал я из-под стола, потому что жизнь под столом была интересной и полной приключений. Что такое "труп" я, правда, еще не знал. Думал, что это что-то вроде алкаша, который лежал возле дома, с лицом, напоминавшим мамин свекольный салат.

Особенно я любил вечер, когда комната садилась ужинать. Под столом появлялись ноги, и эти ноги жили своей уютной вечерней жизнью. У каждой пары ног был свой характер, свое отношение ко мне. Мамины ноги, например, меня не любили и дергались, когда я их гладил и щипал. В этом они полностью отличались от верхней мамы, ее ласковых рук и лица. А вот ноги бабушки (которая была нам тетей, но хотела зваться бабушкой) относились ко мне дружелюбно и даже радовались щипкам. "Массажистик мой, - слышал я сверху ее голос. - Потри мне около коленки, ой-ой, болит у бабушки коленка". Я тер ее коленку - верхняя бабушка награждала меня довольным кряхтением. В остальное время она обо мне забывала, а когда вдруг замечала, то говорила родителям: "Вот к чему приводит половая распущенность". С этого начинался новый красочный скандал, кончавшийся спором о столе и трупом. "Тише, здесь дети!" - кричала мама. "Это не дети, - отвечала бабушка с коленками, - я видела детей, дети такими ненормальными не бывают!". Вечером во время ужина я снова превращался из ненормального в любимого массажиста; я почти не ел ужин, который мне спускали под стол в тарелке, и принимался играть с ногами. Особенно мне нравилось слушать, как смешно кряхтит бабушка, когда я дохожу до ее коленок, а иногда спускает мне под стол вкусные куски, которые я боялся попросить.

После ужина под стол залезал отец, и мы вместе смотрели из-под висюлек скатерти телевизор.

Так бы я и жил под столом, взрослея, поступая в институт и женясь на карлике женского рода, чтобы было не тесно. У нас бы завелись дети, потом внуки, и ни один дождь нам не был бы страшен.

Но однажды в комнату пришли гости.

Пришла тетя Клава с мужем-клоуном и двумя клоунятами, которые тут же залезли под мой стол и стали меня заставлять играть в свои игры. Этих детей я быстро вытеснил. В умении маневрировать под столом мне не было равных.

Пришли еще взрослые; запомнились смешные ноги в штопаных колготках.

Но главное - пришел Яков.

Пришел Яков и оглядел комнату. "Фу, какую тесноту развели, - сказал он и топнул ногой (я видел только эту топающую ногу). - Это что за стол? Выбросить надо".

Я ждал, что сейчас все опять начнут пугать друг друга своим трупом. Но никто не начал. Чей-то голос стал тихо объяснять, что под столом живут люди.

"Кто это у вас под столом живет?" - удивился Яков и заглянул к нам.

Под столом сидели я и отец, которого попросили не занимать место: и так некуда гостей сажать.

Назад Дальше