"Здравствуйте, Яков Иваныч", - сказал отец и ударился головой о перекладину стола.
"Здравствуй, Иваныч!" - заорал я, и помахал рукой.
"Так-так", - сказала голова Якова и удалилась.
После этого ноги взрослых пришли в движение, стали топать и нервничать.
"…Я для того кровь проливал, - кричал Яков, - чтобы внуки мои под столом жили, так?"
"Дедуля, тут у некоторых тоже заслуги есть!" - дергались чьи-то толстые ноги в брюках.
"Молчать! - стучал кулаком Яков. - Знаю я ваши заслуги - начальскую задницу до сверкания нализывать. Вот все ваши известные заслуги. И стол держать посреди комнаты, чтобы под ним люди, как глисты…"
Он снова приподнял скатерть и заглянул под стол: "Малец! Тебе говорю. Как звать?"
"Яков", - ответил я, поглядывая на отца.
"Фу ты, и меня - Яков, поздравляю. Ну-ка, вылезай, Яков, поздоровкаемся".
Я выполз из-под стола, щурясь от света. Яков сжимал мою руку и продолжал кричать: "Опять от меня мальца скрыть хотели, взрослым мне его уже подсунуть? На кой мне ваши взрослые? Просил же вас - мальцов водите… Яков! Я же дедушка твой, прадедушка даже, а это поглавнее любого дедушки. Будешь ко мне в гости бегать?.. И ты, парень, вылезай, что сидишь, как красная девушка? Молодец, что такого сына стругнул, и нечего теперь под столом сидеть, не для того мы проливали…"
Так он вытащил нас с отцом из-под стола и попытался усадить рядом.
"Куда их сажать, все уже занято", - говорила тетя-бабушка, раздвигая миски с винегретом, чтобы все казалось занятым.
"А вот сама и полезай под стол, деятельница", - сказал ей Яков и наставительно ущипнул за локоть.
Сидеть за столом было непривычно, как держать вилку, я не знал, потому что под столом было все проще. А отец, выбравшись на свет, налегал на настойку. Под конец вечера он начал громко рассказывать, на какую золотую медаль окончил школу и какие надежды подавал по химии…
"Эх ты, химик", - трепал его по макушке Яков.
А мы с братом снова сидели под столом и смотрели, как чьи-то руки тянутся к женским ногам в штопаных колготках и мнут их, и колготки не возражают. "Он ей делает массаж", - шептал я брату.
Брат, старше меня на три года, загадочно улыбался…
Через месяц Яков выбил нам какими-то сказочными путями квартирку недалеко от себя.
Комната провожала нас с оркестром. "Приходи коленку мне массажировать", - говорила мне бабушка. Стол нам хотели выдать с собой, на первое время. Но потом передумали.
Я сидел на жестком больничном диване и в десятый раз читал письма трудящихся.
Время остановилось. Я вообще не очень уверен в его существовании. Тиканье еще ничего не доказывает.
Вот я, например, про себя знаю точно: я есть. Только что сходил в туалет. Чем не доказательство?
А время? Я с недоверием смотрю на свои часы.
Полчетвертого.
Хорошо, примем это как гипотезу.
Час назад Гуля ушла на зашивание. "Посторонним нельзя", - сказала квадратная медсестра, вертевшаяся вокруг Гули. "Это не посторонний, - сказала Гуля, - это человек, благодаря которому я здесь".
Я снова уткнулся в книгу.
…Горячо любимый вождь, беспартийная красноармейская конференция Сыр-Дарьинской области сообщает, что молодое пополнение внесло новую струю бодрости в ряды Красной Армии!
…IV Всетуркестанская конференция горняков приветствует тебя. Горняки Туркестана бодро стоят на революционном посту, оберегая октябрьские завоевания. Твое выздоровление удвоило энергию туркестанского шахтера. Мощным ударом кайла мы будем продолжать бить разруху.
Да здравствует наш Ильич!
…Представители трудящихся Востока, собравшиеся на Андижанский уездно-городской съезд Советов, глубоко радуются выздоровлению своего великого вождя. Да будет у тебя множество хлеба и вина; да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над братьями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя - прокляты; благословляющие тебя - благословенны…
Гуля вышла после зашивания - тусклая, заплаканная.
"Получайте вашу девушку", - сказала медсестра.
"Больно?" - спросил я почему-то медсестру.
"Нисколечко", - ответила медсестра и ушла.
Гуля стояла, влажная, в черном, не шедшем ей платье. Пионерские звездочки она уже не носила.
"Больно, да?" - сказал я еще раз.
Гуля помотала головой.
Мы поймали машину и поехали к Якову.
Деньги на невинность достал откуда-то он.
В машине Гуля стала шумно рассказывать все детали операции; остановить ее было невозможно. Водитель дико поглядывал на Гулю и нарушал правила движения.
Гулина свадьба была назначена через неделю.
"Ты здесь?" - спросил Яков и проснулся.
Сверху на него падало что-то сухое и тревожное. Как если бы дождь пошел не каплями, а холодными женскими волосами.
Яков медленно открыл глаза. Светильник уже погас; слуга спал мертвым сном.
Над Яковом стоял Ангел, вычесывал из своих крыльев пух и, улыбаясь, бросал его в лицо Якова.
Пух был холодным и светился голубоватым светом.
Из глаз и рта слуги торчали стрелы. Одной рукой он сжимал оперенье стрелы, торчавшей изо рта. Видимо, пытался ее вытащить.
"Ну здравствуй", - сказал Яков, приподнимаясь на лежанке и глядя на Ангела.
"Здравствуй", - шепотом сказал Ангел и перестал бросать пух. Ощупывая перед собой воздух, обошел лежанку и сел.
Не считая нелепых птичьих крыльев, вид Ангела с прошлой встречи почти не изменился. Только исчезли глаза, менявшие свой цвет, и на месте рта темнела заплатка.
"Почему ты убил его, а не меня?" - спросил Яков, показывая на слугу.
"Потому что твое время пока не пришло", - сказал Ангел тем же шепотом. Было видно, что говорить ему тяжело. При каждом слове заплатка на губах шевелилась, из-под нее появлялась жидкость.
"Прошлый раз ты обещал мне, что я скоро умру", сказал Яков.
"Да. И был наказан. Буду теперь целую вечность слепым ангелом".
"Неужто целую?" - спросил Яков, рассматривая лицо гостя.
"Да, целую. Пока ты не умрешь. Тогда я надену твои глаза. Я уже примерял их пару раз, когда ты спал. Они мне подходят".
Яков потрогал свои глаза: "Разве до моей смерти будет вечность?"
Заплатка на ангеле улыбнулась.
"Не спрашивай меня, Яков, о том, сколько осталось до твоей смерти. Людям не разрешено знать о времени. Радуйся, что меня тобой наказали, а смерть твою отложили. Прошлый раз я нарушил запрет, сказав, что будет скоро. Хотелось показать, что мы, ангелы, знаем. Что мы знаем, чего вы, люди, не знаете. Вот это хотелось тебе показать".
"Зачем?"
"Чтобы ты место свое знал. Человек, конечно, выше ангела, и мы это с радостью признаем. А кто из нас это не признал, тот сейчас сидит в черной дыре, то есть в космической заднице. А мы признали, что человек выше ангела. Но вот тут, Яков, и началась путаница. Ведь признали мы тогда абстракцию, идеального человека. Адама признали, который сам был абстракцией, пока у него со змеей не вышло. Эту абстракцию человека мы выше себя признали, а где она теперь, абстракция? Вот твой слуга валяется. Редкий при жизни подонок был, обкрадывал тебя, слабых обижал, вдову притеснял и страдал расстройством желудка. Скажи, неужели он ангела выше? С расстройством, и выше? А получается, выше. Или ты. Старый, беззубый старик… Тоже - выше меня?"
Яков смотрел на Ангела, не понимая его слов. Ему хотелось, чтобы Ангел убрал тело слуги, чтобы снова зажглась масляная лампа.
"…И чтобы я наслал на тебя сон, - устало закончил Ангел, - вроде тех, которые ты видел в пору юности своей, да?"
Яков кивнул.
"Хорошо, - сказал Ангел, - покажу тебе сон про охранника мостов".
"Охранника мостов?"
"Да. Всю ночь этот сон сочинял. Ты знаешь, что сны людям придумывают слепые ангелы?"
Тело слуги исчезло, и на его месте дремала собака, и шепотом рычала во сне.
"А за это дашь мне ее", - закончил Ангел, подув на светильник, отчего тот загорелся.
Яков кивнул и на это, уже сквозь просвечивающее одеяло сна.
Такси остановилось, мы вышли в желтоватую лужу, в которой всплыло и расслоилось солнце. Я наступил на солнце и пошел дальше. Машина уехала. Навстречу нам двигался человек в темных очках. Рот его был заклеен пластырем. Увидев нас, он снял пластырь, шепотом поздоровался и снова залепил губы.
"Сосед?" - спросила Гуля, глядя ему вслед.
"Да нет", - сказал я.
Калитка Якова была открыта.
На пустых ветвях сидели соседские дети и виновато смотрели друг на друга. Увидев нас, громко поздоровались и сели поудобнее. Они выросли с последнего раза. Детям, наверно, полезно расти на деревьях.
Я подошел к дереву и стал трясти его. Дети летели вниз и скрывались за забором.
Последним упал мальчик в странной пестрой одежде. На ушах у него болтались тяжелые серьги.
"Я - Наргис, - сказал он и нагло посмотрел на меня. - Я для дедушки Якова танец танцую".
Гуля сказала ему что-то по-узбекски. Я понял, что она спросила, почему он одет, как девочка.
"Я же Наргис! - крикнул мальчик и вдруг заплакал. - Я же артист! Я будущий артист! Я - талант, меня в музыкальную школу по блату устроят! Я учиться буду! Учиться!"
Снова вышло солнце, и дерево, под которым плакал мальчик, наполнилось светом.
"Я - талант, мне конфеты за танец дают, шоколадный!"
Я закрываю глаза. Мне десять лет, я падаю с яблони. Ору. Ползу к Якову, сопливый, ободранный. Яков ставит меня на стул посреди комнаты и долго рисует на мне зеленкой. Я плачу и прошу нарисовать на кровавой коленке ракету. "Коленка, - говорит Яков, - место для ракеты непригодное. На коленке мы намажем красную звезду". - "Пра, она же будет зеленой!" - "Она будет называться красной".
Ракету он рисует мне на спине, и я верчу головой, чтобы увидеть ее. Потом он рисует на мне цветы, и я пытаюсь угадать их название. Потом на животе рисует льва. Мое тело, плоское и вызывающее жалость, превращается в праздник, в щекотное непонятно что. Я начинаю носиться по дому, подпрыгивая и зависая в воздухе. А Яков вечером говорит родителям, что меня надо отдать в танцевальную школу, чтоб талант не пропал. Родители соглашаются и никуда меня не отдают.
"Пра! - позвал я. - Пра!"
Веранда протекла мимо нас, вся в сушеных яблоках и бусах жгучего перца.
Коридор.
Дверь открылась, в глубине ветреной комнаты темнела фигура Якова.
"Павел? - смотрел он на меня. - Рустамка? Игорь?"
"Это я, Яков", - сказал я.
"Яков? И я Яков… Зачем тебя так назвали? От моего имени отщипнуть хотели, да? Все вам молодым лишь бы от стариков отщипывать. Как будто мы вам хлеб какой-то. А мы - сами себе хлеб. И не идет такое имя адвокату. Яшкой задразнят".
"Пра, я не адвокат…"
"Да, не адвокат, а вот только что адвокат приходил, адвокат-самокат. Ты-то не самокат, а он что здесь командует, скажи? Чем он меня главнее, что он адвокат? Я Клавдии скажу: бери, Клава, этот самокат и ездь на нем хоть голая. А мне его сюда с разговорами не подсылай, слышишь?"
"Это тот человек с пластырем на губах?" - спросил я, догадываясь.
"С пластырем! - вдруг вскочил Яков. - Дом они из-под меня вытаскивают. Все эти комнаты с садом, которые я своими руками… В сумасшедший дом ковровую дорожку! Вот зачем их пластырь. Все знают их пластырь! Яков, Гулечка, простите, что не узнал, так они меня заморочили, давление, сволочи, подняли. Всю жизнь они мою описали. Чтобы меня напугать, вот что хотят. Моей жизнью меня напугать, с показаниями. Что я со своей сестрой в молодости имел уголовное это самое. И ее показание, что я и куда ей чего. Откуда, говорю, собаки, у вас показания такие, а? Может, могилку ее разрыли и микрофоны туда понатыкали? Или, говорю, она привидением нашептала чего? Так это в судах не примут, над вашими суевериями только похохочут, и все… Я ведь тебе пересказывал это. Просто лежали, остальное ее фантазии. И запись у тебя на пленке есть, верно? Ты же с моих живых слов записываешь, а они - наоборот, с мертвых! Угрозы мне посылают… Холодно мне!"
Я подошел к открытому окну. Занавески взлетали и лезли в лицо. Стал закрывать.
Остановился.
По саду бродил человек в черных очках. Вокруг него бегала собака в вязаной кофточке. Увидев меня, человек помахал рукой и закурил.
Мы сидели на кухне и чистили бесконечную картошку. "На зиму", - сказал Яков, вываливая мешок. От стучащих по полу клубней дымом поднималась пыль.
Для чего зимой нужна чищеная картошка, мы не знали. Может, из нее будет варенье или еще что-нибудь дикое.
Гуля дважды порезала пыльцы. Я смотрел, как обнаженные от кожуры клубни окрашиваются в красный цвет.
Не в силах смотреть, я взял порезанные пальцы и погрузил в свой виноватый рот.
К крови примешивался привкус крахмала и мокрой пыли.
"Ты вампир?" - спросила Гуля, слабо пытаясь освободить пальцы.
"Только учусь", - ответил я занятыми губами.
Гуля засмеялась и выронила из другой, не порезанной, руки картошку.
Уронила хорошо, прямо в ведро. Там уже плавали голые клубни и отражалась лампочка в запекшейся паутине.
Мы ждали, когда остынет чай. Гуля сидела у меня на коленях и играла с растительностью на моей груди.
"А у моего жениха тут целая березовая роща", - сказала Гуля.
"Откуда ты знаешь?"
"Подружка рассказала. Работала его первой женщиной".
"Что значит - работала?"
"Ну, с ней договорились… Его старший брат".
"Заплатили, что ли?"
"Да нет. Может, помогли чем-то. У нее как раз сестренка в мединститут поступала".
Я ничего не понял и ткнулся носом в Гулину щеку.
Гуля отстранилась.
Она всегда отстранялась, когда хотела, чтобы я прижался к ней еще сильнее.
Мы замерли, не зная, что делать друг с другом дальше.
В конце концов мы оказались в позе "Осенние листья". Гуля была кленовым листком, а я - упавшим сверху листком чинары.
Я попытался снять с нее свитер.
"Перестань! - прошептал кленовый лист. - Операция же…"
"Извините, девушка".
"Надо было врачей попросить, чтобы тебе заодно рот зашили. Когда ты молчишь, ты…"
Лист чинары не стал дослушивать, и заткнул кленовому листку рот. Своими губами. К счастью, незашитыми…
И снова вспомнил этот пластырь на губах. Пластырь, темные очки, неташкентская бледность.
Когда я вышел во двор, их уже не было. Надо было, конечно, крикнуть сразу в окно. Эй вы, с собакой.
Когда я вышел во двор, на месте человека с пластырем располагалась подрагивающая пустота. Как будто кто-то вынес в сад прозрачный холодильник и включил на такую слабую мощность, которой не заморозишь даже залетевшую вовнутрь муху.
Мы шелестели губами. Я вдруг подумал о совете Эльвиры с Чарвакской платины, и поцеловал Гулю в закрытые веки. Целуя, чувствовал, как под веками шевельнулся ее зрачок.
Потом мы вспомнили про холодный чай. На его поверхности качалась радужная пленка.
Снова пошелестели друг об друга. Губами, носами, ушами. Закрывая глаза, я слышал тихий свист, с каким испаряется чай.
"Как же ты будешь с ним жить?" - спросил я, садясь на кровати и переставая быть чинарным листом.
"Первые два года буду закрывать глаза и представлять тебя. Потом рожу детей и привыкну".
Я представил, как Гуля рожает и привыкает. Дети вылетали из нее сразу с шерстью на груди. Я совершенно перестал быть листком чинары.
В комнату заглянул Яков, замотанный в одеяло. "Что это у вас здесь огурцом на весь дом пахнет?"
Мы пожали плечами.
Я вспомнил, как Яков рассказывал мне анекдот про раввина, который шел по пустыне и молился об огурчике.
Моя голова лежала на коленях у Гули. Лицо ее плыло надо мной.
"Расскажи мне сказку", - сказал я.
"Зачем?" - спросила Гуля.
"Не знаю".
Ресница упала с левого Гулиного глаза и полетела на меня.
Почувствовал, как приземлилась на моей щеке.
"А потом, - сказал я, - я расскажу тебе про единорога".
"У тебя ресница с глаза упала".
"Не снимай. Это твоя. Только что видел".
Гуля сняла ресницу и стала разглядывать.
"На мою не похоже, - сказала она, и положила ресницу обратно на мою щеку. - У меня ресницы падают, только когда я плачу"
"Надо было загадать желание".
"А чего ты желаешь?"
Я мысленно пожелал, чтобы Гуля не выходила замуж.
"Хорошо, я расскажу тебе сказку про стеклянного человечка", - сказала Гуля.
"Почему про стеклянного?"
Жил на свете обычный человек. У него была обычная квартира, обычная жена, и даже любовница у него была совершенно обычной. Не трехглазой или еще какой-нибудь.
И все продолжалось хорошо и обычно, пока этому человеку не рассказали о стеклянном человечке.
Мужчина вначале посмеялся и рассказал об этом любовнице. Любовница тоже громко смеялась, и из ее глаз от смеха текли слезы.
После этого человек решил рассказать эту историю своей жене. Он вообще всегда так делал. Рассказывал жене и любовнице одно и то же. Дарил одни и те же подарки и платья, как дочкам-близнецам, хотя близнецов у него ни в семье, ни в роду не было. Близнецы, особенно сиамские, - это все-таки аномалия, а он был обычным человеком.
Но, когда он рассказал историю про стеклянного человечка жене, она даже не улыбнулась.
Это очень удивило обычного человека, потому что раньше жена такого себе не позволяла. Если что-то нравилось любовнице, то нравилось и жене, и наоборот. И это мужчина считал своим маленьким, но достижением.
После этого он стал замечать, что жене перестали нравиться те обычные подарки, которые он дарил ей (и любовнице). Потом обычный картофель, который он приносил на зиму ей (и любо…). Наконец, ей разонравились те обычные контрацептивы, которые он использовал с ней (и с лю…).
Короче, в семейной жизни образовалась трещина, из которой посыпались разные предметы, раньше принимавшиеся благосклонно, а теперь рождавшие шипение, фокусы и отворачивание к стене со словами "давай лучше спать".
При этом жена продолжала ничего не знать о любовнице, и это было особенно обидно. Потому что если бы знала, было бы хоть что-то понятно. Ревность, конечно, гадкое свойство, но зато она многое в семейной жизни делает понятным.
Мужчина уже собирался, как это обычно делается, сложить вещи и уйти туда, где не швыряются. Как вдруг произошла другая аномалия.
Он обнаружил, что его обычная любовница стала необычно его раздражать.
Его стало раздражать то, как она смеется. То, с какой идиотской нежностью принимает от него подарки, лук и картофель, и даже пустое ведро, которое он приносил, вынеся мусор.
Обиднее всего, что так все было и раньше. Только раньше это было нормально. А сейчас… Сейчас мужчина стоял около прилавка в обычном магазине и мысленно просил себе сил со всей этой кашей разобраться.