Все дела, кажется, утряс. Нет, не все. Анюту нашел в чуланчике, где хранились лопаты и грабли. Дочь отдыхала от трудов праведных на своей уже земле. Она была некрасива: тяжелая челюсть, редкие волосенки, какая-то хмурая мысль засела в ней, и не для людей нарабатывала что-то мысль, девочка еще не справилась сама с собой. Тулупчик на ней, беретик, шаль, резиновые сапожки; она сняла рукавички и прощупала свои пальцы - берегла их, надеясь вернуться когда-нибудь к ней, к музыке, да вряд ли, Вобла выслана на Север, не совсем на Север, в Вологодскую область, пала жертвой разночинцев, приблудной молодежи, в экстазе словоблудия крушившей все, музыку тоже. Как-то я застал у Воблы эту шантрапу; один был знаком по буфету ЦДЛ, двоих знал понаслышке, все прочие представляли некую таинственную группировку, ее потому лишь не загребали, что молодчики эти без веры и без правды служили власти, приманивая к себе более радикальных обалдуев, и если навещавшие Воблу полагали, что фальшивое до фортепиано можно довести до нормы приглашением настройщика или в крайнем случае подтягиванием струны или заменою молоточка, то обалдуи с присущей комсомолу дерзостью сбросили бы инструмент на асфальт, под ноги прохожих.
Чуланчик продувался апрельским ветерком, я сел напротив Анюты, вглядывался в то, что за глазами ее, что колышется внутри черепной коробки, стыдясь того, что угадывал ведь мысли кувылок, а родная дочь - как черный ящик, все вопросы мои глохнут, дочура молчит, кажется, я потерял ее. Ведь дети - это мы, и разговариваем мы не с ними, а с собою…
Вдруг она поднялась, поцеловала меня и пошла к старику. Что-то нехорошее, прощальное было в коротком вздохе ее; взяв лопату, я стал взрыхлять землю под будущие грядки. Старик совсем сдал, все реже обращал слезящийся взор на икону и все чаще прикладывался к бутылке.
Толкаясь в Москве по конторам, я случайно набрел на лакомое местечко, из-за какого-то исторического недоразумения никем так и не занятое. НИИ, к Академии наук непричастное, вакансия - заведующий бюро технической информации. Я возгорелся желанием и прикусил язык, опасаясь брякнуть типичное свое, дурацкое; 280 рублей плюс премия - да где еще найдешь такую благодать; оставалось до оформления - побочная подпись, пожарника, что ли, и вдруг произошла комическая накладка. Я сидел в кабинете заместителя по кадрам, дамы весьма интеллигентного вида, еще одна дама забежала - не потрепаться о том о сем, а по делу, Белгосуниверситет отказывался присылать ей ротапринтные материалы по согласованной теме; университет белорусский, находится в Минске, название столицы союзной республики порхало в воздухе, и я, заранее сознавая собственный идиотизм, брякнул:
- А чего их запрашивать? В "Минске" свободно и без очередей продаются эти материалы, штанишки тоже, а уж бюстгальтеры, не говоря о нижнем белье, тем более!
Руки обеих дам держали какие-то документы; пальчики дам так накрепко прилипли к бумагам, что оторваться уже не могли. Дамы молчали. Затем кадровичка с ласковой улыбкой попросила меня позвонить ей завтра, тогда, мол, и будет решен вопрос о работе.
Как решен - можно не гадать и не звонить. Про бюстгальтеры и нижнее белье говорил я, имея в виду универмаг "Минск", а не центр научной мысли БССР. Пик дурости, вершина идиотизма, из-под носа уплыла работенка, какую уже не сыщешь. Три библиотечных дня, любая литература под рукой, новейшие западные журналы, такую благодать придумать могли только министерские работники - не для себя, жен и любовниц куда-то ведь надо пристраивать, потому и присутственные дни - посреди недели, в четверг после обеда можно до среды бегать по магазинам и рынкам. Не расцвет творчества, а разгул.
Господи, шептал я, так опростоволоситься! Так оплошать! По виду, достаточно в зеркало глянуть, умный и порядочный мужчина, а ляпает черт-те что! И вот результат: нет работы, живи чем придется. (А тлела, тлела какой месяц надежда: на начинавшую плешиветь головушку мою рухнет с потолка ларец с драгоценностями Британской короны, разорвется истлевший мешок с наполеондорами.)
С горя подался в Дмитров, но, знать, беда у всех одна, вот только стучит в разные ворота. Старик запил, он погружался в свою бездну, потому что оставался трезвым и не плачущим.
Из дома ушла Анюта, уехала к Вобле, там будет жить. Я полетел на электричку, я примчался к дырявому сараю в момент, когда банда матвейчиков помогала выгружать рояль, и командовала ими моя Анюта. Сарай нуждался в утеплении и ремонте; чуя беду, я взял с собою все деньги, Вобла их приняла; плохо то, что до Анюты добираться мне уже не полтора-два часа, а шесть-семь.
В разные ворота беды стучались, и в мои - тоже, несчастья на меня сыпались.
На Пресню приехала плачущая Евгения, и я услышал неприятное известие.
Старчество - это, что ни говори, болезнь, энергетическое угасание, а в лампочке, когда ее выключаешь, резко взметается ток, окончание мужской деятельности протекает сперва в эротических сновидениях, возможен и сенильный психоз; усыпляемое годами мужское семя начинает бурлить и всплескивать. Концом мужской жизни Андрея Ивановича стали порывы его старческой похоти, в ужас приводящие Евгению. Она стала поговаривать о разводе, намекала о потугах старца выжать (с ее помощью!) из себя хоть миллиграмм спермы, и я злился, со страхом представляя, какова должна быть помощь.
Ляп с Минском не забывался. Мысленно пришив язык к нёбу и разрешив губам только мычание, появился я на Губкина; Ника, на меня обиженный, дичился, в холодильнике, считай, пусто, Андрей Иванович корпел над версткой новой книги, где ничего нового нет, Евгения отбывала свой номер в школе. Пообедал я в кормушке, день был неприемным, продукты на дом не выдавались, тем не менее кое-что удалось прихватить, накормленный Ника калачиком свернулся на тахте и заснул, Андрей Иванович слабым голосом попросил помощи, надо перестроить фразы, упорядочить частоту повторения слова, без которого не обойтись. Превозмогая отвращение к нему, навеянное рассказами Евгении о потугах старца обладать Сусанной, стиснул зубы, пересилил себя, подсел, начал вникать в текст…
Много раз потом восстанавливал я в памяти сцену эту, пытаясь сообразить, так что же убило Андрея Ивановича, и в страхе обрывал попытки.
Итак, два абзаца следовало ужать так, чтоб "энергия" дважды подменилась синонимом. Карандаш в моей руке скользит по строчкам, вдруг резкое холодное дуновение, то есть момент открывания Евгенией двери, окрик Андрея Ивановича: "Дверь, дверь закрой!", потому что Ника спит на тахте, не накрытый пледом, и наконец я произношу слово, подводя им итог протекавшего ранее спора об "энергии".
Дело в том, что к этой неделе этого года в научной литературе и периодике существовало 19 (девятнадцать!) определений "энергии", и Андрей Иванович сварливо вопросил, а не создать ли нечто усредненное, удовлетворяющее всем критериям. Спросил, наверняка зная: ответа нет и не будет. Но я брякнул, я как бы испустил порцию газа из кишечника да еще и сопроводил испускание дурацким, ни к селу ни к городу не подходящим бурчанием: "Как, как… Да никак. Нет никакой энергии. Она - ничто, ноль. И не может быть иной. Если все девятнадцать определений верны - а никто этого не отрицает, - то единственное, что делает их таковыми, - это равенство с нулем".
Ника поднялся, почуяв Евгению. Я укутал его, уложил. В квартире - тишина, самое время Андрею Ивановичу участливо спросить пришедшую супругу, как дела в школе, утихомирился ли Федюня Антонов (этот юный хулиган второй год не сходил с языка в квартире на Губкина), но - не спросил. Тишина же - бесила меня. Я заметался по квартире, бросился на кухню, принялся было мыть посуду, чего никогда не делал, разбил тарелку, но швырнул осколки не в ведро, а в мусоропровод. К счастью, поднялся Ника, я заторопил его, пойдем, мол, гулять, но мальчик, неладное чуя, ударился в плач. Напуганная Евгения бросилась ко мне, затеребила, пытаясь узнать, что произошло, но мне-то казалось, что она, она виновна в охватившем меня ужасе, это она впустила хладный ветер из зева тоннеля, который втягивал в себя живых и хоронил их в черной невидимой бесконечности, и Евгения, только она, открытием двери предлагала уже отжившему свое академику податься туда, в бездонный горизонтальный колодец, захлопнув за собой люк. Она и заподозрила что-то, пошла кошечкой ластиться к супругу, но Андрей Иванович едва не отпихнул ее. Он сидел: рот приоткрыт, глаза неотрывно уставились на телефонную трубку, которая чуть ли не вздрагивала от распиравшего аппарат звонка, поскольку никто в квартире уже не воспринимал сигналы извне; Андрея Ивановича я дурацким ответом своим застал в самый неподходящий момент, мозг его уже был растревожен мыслями о "массе" и "времени", которые в "скорости света" и в "ничто" сразу разрешали всю мистику и загадочность этих понятий, рожденных дальновидностью лавочника, предугадавшего спрос. Меня самого потянуло в шахту метро, под колеса поезда жизни, и спас меня мальчик Ника, которого я взял на руки…
Так до сих пор и не знаю, что доконало несчастного старика, и слабым утешением могло быть следующее: на склоне лет довелось-таки академику осознать наиподлейшую лживость физических абстракций и онтологических смыслов "ничто" и "пустоты".
Все-таки я убежал, добрался до ЦДЛ, чтоб вусмерть напиться; там в холле окликнут был администраторшей, мне через нее передали запечатанную в пакет книгу, тут как тут появился друг Василий, помог мне с водочкой, довез меня, бесчувственного, до подъезда, помог открыть дверь; я рухнул на тахту, пропахшую Евгенией, и застонал - так стало мне тяжко. Провалился в сон. Где ночевал друг Василий, здесь, на Пресне, или на ночь повалил к себе, - не знаю. Но продрал глаза - и он сидит рядом, читает газету, спросил участливо, не тянет ли на сто граммов или огуречный рассол, ногтем отчеркнул в присланной книге какую-то строчку и жестко заявил, что еще один мой неверный шаг - и я полечу в пропасть, и никакой выступ в скале не поможет мне удержаться. Широкая спина его была показана мне, спина, которая меня защищала все эти годы. Дверь захлопнулась, и сладкий ужас ожидания смерти пронизал меня. Телефон надрывался, дверной звонок неистовствовал, и в окна, казалось, кто-то заглядывал… Схватив присланную книгу и Луку, я помчался к соседке этажом выше; бравая дама преподавала итальянский, на языке этом издалась переданная мне черной меткой книга. Она с листа перевела статью, не ведая, что речь в ней идет обо мне; излагалась суть "Евангелия", приводились полные и точные координаты: "Пламенные революционеры", фамилии редакторши, дата выдачи аванса, тексты громоподобных инвектив рецензентов, в пух и прах разносивших две мои жалкие повести; к "Евангелию" никакого отношения инвективы, следовательно, не имели, причем друг Василий представал перед западным читателем искренним и бесстрашным воином, демократом, диссидентом и преданным сторонником глубоких преобразований в стране.
Внимая переводу, я изучал человека, обмерявшего окно на кухне, и опытным взглядом опознал в нем Мастера. Приложился к пухлой ручке соседки, поблагодарил, протянул ей Луку Пачоли и смиренно приблизился к Мастеру. Мы начали переговоры, и завершились они успешно.
Да, я стал форточником, не мелким и тощим злодеем, который "чистит" квартиры, проникая в них через форточки, протискиваясь туда головой вперед, а мастером (не решаюсь написать это слово с большой буквы), устраняющим дефект современного градостроения: окна панельных и блочных домов по каким-то отраслевым стандартам лишены небольших прямоугольных дверочек-окошечек, названных форточками, и зимой заклеенные и утепленные рамы не открывались, на кухнях - духота и дурной запах, что и устранялось народными умельцами, форточниками, за сорок рублей, сама же работа занимала полтора часа, не более, - так расписал мне выгоды своей профессии Мастер Афоня, без колебаний взявший меня в помощники.
Негласный трудовой контракт был заключен в забегаловке у станции "Тестовская", по пивной кружке в руке Афони понятно стало, зачем ему нужен напарник: после обеда у Афони терялась острота зрения, а тремор случался даже после опохмеления.
Наконец-то я вышел на прямую дорогу служения себе, долгу, дочери, истине и Отечеству!
Два месяца водил меня Афоня по домам, пять или шесть форточек могли мы врезать за неполный рабочий день да с мелкими капризами хозяюшек управиться, для чего носили с собой дрель и разную монтажную мелочь. По сто и больше рублей на каждого могли зарабатывать за день, но бригадир мой слабел к вечеру, после обеда его влекло на "Тестовскую". Я же заскакивал на Губкина, Андрей Иванович подавал признаки скорого сошествия с земных вершин в безгрешную могилу, глаза его впали, в походке произошли изменения, он будто задумывался над каждым шагом: а стоит ли идти дальше. И застывал. Кто-нибудь бросался к нему, помогал дойти до кресла.
В один из таких редких визитов узнал я неприятную новость: милейший коллега мой Иван Антонович Учкасов - не энтузиаст, психиатр и педиатр, а генерал-майор инженерно-технической службы, он вот-вот будет назначен главным психологом ВВС, поручат ему создание новой методики быстрейшей подготовки летного состава.
О таком скачке в карьере можно было догадаться, уж слишком щедро оплачивались его вояжи по психушкам, а теперь понятно, что не детей лечил Учкасов, а разрабатывал метод - летчиков на короткое время боя превращать в кувылок, реакция у детей на некоторые раздражители мгновенная, навыки могут закрепиться основательно, и то, на что выпускники авиационных училищ тратят несколько месяцев, методикой Учкасова укоротится до двух-трех дней. Из чего следовало: генералу дадут лабораторию, засекретят все бумаги, наберут кадры, и вздумай он вписать меня в штаты, как военкомат тут же забреет научного сотрудника, - мне, короче, светил намордник в лучшем случае. Избежать этой участи можно было уничтожением всего того, под чем стояла моя подпись, методику я милостиво решил оставить генералу.
В какой раз воздал я хвалу самотеку с его практическими советами, как кого убивать и чем взламывать хитроумнейшие замки ценных квартир. В обед мы нажрались с Афоней "до усрачки", я довез его до дома в Филевской пойме, уложил спать, заехал к себе, переоделся во все привлекательное, модное и поехал к дому Учкасова, предварительно убедившись, что тот в больнице на Каширке. Поднялся на этаж, позвонил соседям, которые знали меня в лицо, посетовал, что нигде не могу найти Ивана Антоновича, повздыхал и распрощался. Смиренно спустился в подвал, куда заблаговременно (вчера еще) упрятал складную стремянку и рабочую спецовку. Переоделся, показал свою трудовую спину соседям, отмычками вскрыл квартиру, где что лежит - знал, все моему перу принадлежащие бумаги сунул за пазуху, попутно нашел пачку денег, забинтованную полоской бумаги; 1431 рубль, ровно, в финансовых делах Учкасов показывал почти ревизорскую страсть к точности. Изловчившись, я подсунул в пачку пятнадцать рублей, чтоб совсем уж сбить мэтра психиатрии с толку. И удалился. Вечером позвонил обворованному генералу, сказал, что искал его, что… Тот в полной растерянности сообщил мне о вторжении какого-то негодяя в свое жилище; нет, успокоил он меня, ничего не пропало, но все-таки, все-таки…
Много интересных и любопытных людей обитало в законопослушных домах, наружка много полезного услышала бы, прислонив уши к форточкам кое-каких квартир, где меня и Афоню с почетом усаживали за кухонный стол. Одна мелочь подзуживала меня: платили-то нам - деньгами, презренными абстракциями, но сорок рублей - это не одна и не две бутылки водки с закусью, а станут расплачиваться водкой в натуре - работа полетит к черту, Афоня не двинется из дома, пока ее всю не выпьет.
Однажды, славно потрудившись на Заморенова, мы покинули гостеприимную квартиру, где нас накормили и к сорока рублям подкинули еще червонец, расстались с добрыми хозяевами, вышли на морозный воздух - и нос к носу столкнулись с Деревней, которая не ахнула, а подмигнула мне и деловито сообщила: форточку надо поставить хозяевам, отзывы о нас хорошие, так не зайдете ли?
Громко говорила, в упор смотря на Афоню, устремленного к пивной; хорошо Деревня разыгрывала сцену случайной встречи, она даже припомнила: "А не с вами ли, дяденька, мы у пруда сидели?.." Сворачивать с намеченного курса напарник не желал, зато я согласился, немного поломавшись. Обрезки стекла донес до помойки, инструмент свой Афоня держал в чемоданчике, он сделал мне ручкой и подался на "Тестовскую", мне оставил рюкзачок с дрелью.
Тронулись. По пути она шепнула: мальчик здоров, при счете не сбивается, ему и родителям ничего не сказано обо мне, зато дед требует встречи со мной, и с ним надо повидаться, сейчас, потому что я не звоню, телефона моего она не знает, уже четвертый месяц рыщет по округе, и вся надежда на то, что я все-таки предстану перед дедом и подскажу, как и что делать, если какая беда на внука навалится.
Щеки горят, сухие глаза блестят, веки мокрые, ресницы заиндевелые, зубы - хорошие зубы, как у Анюты. Я взмолился: "Мальчик не должен меня видеть!"
Меня будто вели к заказчику: надо же примериться к окнам, договориться, кто когда будет дома, стекло чье - хозяйское или свое (Афоня по дешевке все закупал в хозмаге на Филях). Лишь одна досадная деталь: тетя Вера не просушилась от той лирической струи, что вливалась в ее растопыренные колхозные уши на скамейке у пруда. Едва зашли в подъезд - она повернулась ко мне, замерла, привстала на цыпочках, и лицо ее в полутьме засветилось… "Ну, ну…" - подтолкнул я ее к лифту. Дверь открыла своим ключом, предварительно тронув кнопку звонка. Быстро вошла в квартиру, заговорила тоже быстро. Предложила тапочки. Старорежимная старуха либо померла, либо пряталась в углу, свернувшись гремучей змеей. Доносился мужской голос, низкий, сиплый.
Он, мужчина, сидел, руки его лежали на столе, и были они, руки, убедительнее всех документов. Их когда-то облили кислотой или положили на раскаленные угли; только в перчатках и выйдешь на улицу. Лицо почему-то бритое, более уместным казалась борода, она-то уж придала бы внешности полную незаметность.
Битый человек, волк, шерсть с которого клочьями летела, когда он, обкусанный, выдирался из кучи легавых собак. От воровских дел отошел. Жизнь чужую ни в грош не ставит, но за свою, за своих родных - глотку перегрызет. И мою тоже, если стану торговаться. Тетя Вера, оказывается, неделю назад заприметила меня, выследила, узнала кое-что из моего прошлого и нынешнего, и волк принял решение: вот тебе деньги, парень, будешь являться сюда по вызову, посматривать за мальчиком, а пикнешь…
А мне уже не надо было денег. Иссяк я. Ничего мне не хотелось. Что-то во мне надрезалось, какой-то сосудик покровоточил и унялся. Сущий пустяк вытянул из меня страсти, и пустяком была прабабка Анюты, бабушка Маргит, старуха, ставшая роднее матери, - а виделась она мне в землянке сидящей, там трое нас было, и старик еще, мы плакали и пили, мы пели что-то венгерское, наверное.