Меня она видела и не видела, я не выпадал из ее поля зрения, но все же оставался где-то за границами принадлежащей ей территории. Она за годы скитаний привыкла быть одинокой и сейчас вся была в себе. Я попятился. Еще в ванной не мог я не заметить детской зубной щетки, мыльницы и полотенца, в прихожей с крючка вешалки свисала галошница, а точнее, мешочек, в каком школяры носят сменную обувь; Анюта таскала в нем свои тапочки, и наблюдения привели меня к печальному итогу: бывшая жена и дочь (дочери никогда не бывают бывшими!) вели кочевой образ жизни, и бродяжки эти временами надолго задерживались в квартирах тех настоящих мужчин, по которым тосковала женская душа, и дочь была прислугой, домработницей, взрослые же либо ранним утром покидали дом, либо дрыхли до полудня, и зачем красивой двадцатипятилетней бабе придаток в виде девочки - гадай и гадай; надо бы пролистать все английские романы, чтоб обнаружить в петрозаводской девчонке тягу к британским изыскам, но несомненно: дочь придавала бывшей супруге некую респектабельность, служа заодно и средством психологического нажима.
С бодряческим возгласом "Здравствуй, дочура!" появился я на кухне, получив в ответ вежливое "Ваш завтрак готов…", мне же послышалось несколько иное: "Ваш завтрак, сэр!.." Чашка кофе подвигла меня к поездке в цирк или на любое детско-развлекательное действо, я начал сочинять культурную программу, выполнение которой решил предварить походом в "Детский мир": кое-какие игрушки дома необходимы. Денег нет, но деньги будут, возьму у соседки в долг, она даст, она ненавидела мать Анюты за бесчувствие, за безутешный плач дочери. И пока Анюта шумела пылесосом, уничтожая следы холостяцкого быта, я просмотрел и прощупал рюкзачок, стыдливо упрятанный Маргит в обувной шкафчик; в нем - весь походный скарб дочери, боевое снаряжение странницы, ведомой туманными страстями матери: комплект нижнего бельишка, два платьица, запасные рейтузики с дырочками, колготки и прохудившиеся носочки. Но не беда, есть "Детский мир" и да будут деньги!
Деньги добылись, дала их соседка, едва не пролив слезу, в магазинах ждут нас обновки, но я не двигался с места, я размышлял, я принимал суровое мужское, более того - отцовское решение, ибо с того момента, когда Анюта гвозданула по столу крохотным кулачком своим, мною все более овладевало умиление, меня переполняла гордость за ребенка (моего ребенка!), который отстоял себя в той жизни, куда ввергла его безумная Маргит. И дочери я хотел отныне помогать, каким-то образом включиться в ее воспитание, видеть ее если не ежедневно, то хотя бы - решением суда - регулярно. Или так: я выслежу, по каким маршрутам двигаются путники, мать и дочь, я докажу суду безнравственность Маргит и лишу ее родительских прав, а если этого не добьюсь, то уговорю бывшую супругу смирить гордыню, пойти на мировую или предложу вновь выйти за меня замуж. Хватит ей таскаться по чужим домам и приучать дочь к ночевкам черт знает где! Сегодня-завтра вернется она к дочери, сюда, протянет палец к дверному звонку - тут-то я выдвину свои доводы, тут-то я пообещаю ей полную свободу в обмен на дочь, которая останется здесь.
Да, истинно сладкие мечтания, напоминающие грезы после армянского коньяка и несовместимые с грубой действительностью, со вздорным характером Маргит, этой летучей англичанки, которая, позволь ей забрать Анюту, исчезнет на долгие годы, и уж не лучшим ли выходом будет исчезновение ее самой - одной, без Анюты? Под трамвай попасть может, оказаться, как Анна Каренина, на рельсах, упасть с крыши многоэтажного дома или получить пулю прямо в сердце - чему, конечно, не бывать, что вообще невозможно, однако и такую ничтожную вероятность учитывал я в мимолетных видениях, которых стыдился, но которые мелькали. Нет, нет и нет, пусть Маргит пребудет живой и невредимой на веки вечные, но отдаст мне Анюту, дочери я посвящу всю жизнь, а сегодня одену ее и обую, сапожки-то протекают, простудится доченька, но, говорят, у "Детского мира" спекулянты продают австрийские сапожки, деньги есть, соседка щедро отвалила, денег хватит!
Деньги пришлось потратить на другое.
В пылесосное гудение ворвался телефонный звонок, и я поднял трубку. Мужской голос вкрадчиво осведомился, с кем он имеет честь говорить, и предложил срочно приехать на улицу Россолимо, дом такой-то. Я обещал, но предупредил: скоро не буду, со мной дочь, пока ее одену, пока то да сё…
Нависло молчание, после чего последовало суровое предупреждение: приехать надо без дочери! Без!
Анюта уже чистила картошку для супа. Я поехал один. Какой-то мужчина в штатском показал красное милицейское удостоверение и повел меня за собой, внутрь здания, и что в нем - я уже прочитал на входе. Коридор, поворот, дверь, на длинном столе, явно не канцелярском, лежало что-то продолговатое, простыней покрытое. Мужчина отбросил простыню, я увидел бледное и неподвижное лицо Маргит.
Мужчина в штатском толкнул меня в бок:
- Она?
Много лет спустя, оглядываясь на свои окаянные дурости, я понял, почему из меня временами прут словесные ляпы, мерзости и глупости, более пристойные пацанам. Понял: мозг обильно читающего человека подобен кишкам и желудку, где не все переваривается, где невообразимо много лишнего, и освобождение от него - либо в пьянстве, либо в безудержной трескотне; в молчании копятся непрожеванные и неусвоенные комки, которые так и просятся на язык. Происходит, короче, нечто вроде очищения желудочно-кишечного тракта со смывом унитаза.
- Красивая баба, - восхищенно причмокнув, произнес я. - На англичанку похожа. А чегой-то она спит здесь?
В ответ меня боднули локтем в бок:
- Так она это, ваша бывшая супруга Маргит Тиморова, - или не она?
Да, это была она, Маргит Амвросиевна Тиморова, моя бывшая жена, не пожелавшая сохранить после развода мою фамилию. И мать Анюты.
- Она.
- Тогда распишитесь вот здесь… Так… Когда вы ее видели в последний раз?
- Вчера. Оставила мне дочь и уехала. Около одиннадцати тридцати вечера.
- А до этого?
- После развода - ни разу не встречались. Дочь сейчас у меня.
Мужчина помялся, повздыхал. Простыня набросилась до самого верха продолговатости.
- А нельзя ли поговорить с нею… в вашем присутствии, конечно.
- Нет! - отрезал я, и этим отказом вырылся первый окоп, проборонилась контрольно-следовая полоса, как на госгранице, и протянулась колючая проволока, перешагивать через которую властям не разрешалось, и под запретом этим текли мои ответы в милиции и прокуратуре, где я услышал много поразительного.
Три года квартира не вмещала в себя Маргит Амвросиевну Тиморову, всего на три-четыре минуты заскочила вчера вечером, но, вернувшись домой, я заперся в ванной, я впал в оцепенение, что-то изъято было из тридцати двух метров жилой площади, она опустела, не стало женщины, незримо пребывавшей здесь; меня она, став матерью, невзлюбила основательно, но и дочь была ей в тягость, и все же древнейший инстинкт сработал в ней, сохранил Анюте жизнь, забежала она ко мне, оставила ее, предчувствуя скорую гибель. Зудело в ней желание жить по-английски, но существовала по канонам мутных российских годов первых пятилеток, исповедуя на практике свободную любовь, зато убили ее истинно благородно, закололи кинжалом, в самое сердце, на квартире известного, сказали, подпольного антиквара; наверное, какое-то английское имя вытравлено было на клинке, "орудие убийства" показали мне всего на минутку ("Вам этот предмет знаком?.."). За все тридцать три месяца, что Маргит была в нетях, я, вспоминая, узнал о ней больше, чем за все вместе прожитые годы. Была она не русской, родители - то ли из вепсов, то ли прикидывались ими, скрывая что-то; иногда и словечки странные мелькали в речи, а по всей квартире разложены были обереги, какие-то фигурки, камешки, деревянные украшения, она их все забрала с собой, уходя от меня, покидая эту квартиру, - и вернула их вчера еще, закрученными в неприметный узелок. Без надежды на спасение уходила, шла-то на гибель, потому и приложила к оберегам свидетельство о рождении Анюты, и теперь оказывалось: дочь в долгую жизнь входит под моей фамилией. С вепсами десять веков назад соседствовали мадьяры, вдруг племя это сорвалось с места и устремилось горным потоком на юго-запад, втекло во впадину Среднедунайской равнины и стало для всех венграми. В Маргит занозой застрял зов этой впадины, она рвалась на запад, ближе к центру Европы, но какой-то сбой изменил направление полета птицы, уже в яйце летевшей к обители предков, к месту гнездования; в сторону Англии махала она крылышками, досадный срыв произошел из-за невежества: кабак "Англетер" в Будапеште или "Бристоль" там же помутили генетическую память, вместо династии Арпадов - Стюарты, и Будапешт поэтому уже не на Дунае, а прилепился к Темзе. Ну и семейка, отец Маргит - почему Амвросий? Небось Антал или Андраш.
Мама надолго уехала - так я сказал Анюте, стирающей свое походное платьице. Куда - спросила она, и мне хотелось ответить: "В Ньюкасл". Или: "В Бирмингем". Смолчал, не выбросил из себя очередную дурость. Еле-еле уберегся от другой, хотел было спросить у следователя, нашли ли при убитой Маргит деньги, но тот, предвидя вопрос, решительно заявил, что все, бывшей супруге принадлежавшее, стало вещественным доказательством, его отдадут наследникам после завершения следствия.
Тиморовым в Дмитров послал телеграмму, указал день, час и место похорон, ожидал их у себя. Отозвались они немедленно: "Больные мы". Обереги я выбросил в мусоропровод, но дочь решил охранить от бед, с собой не взял на Россолимо, откуда гроб прямиком поехал в крематорий, за урной с прахом предложили зайти через неделю.
Двое суток я еще размышлял. Ни денег, ни гонораров, ни авансов, детский садик при Союзе писателей переполнен, ждать очереди года полтора. Вернуться в ракетный институт? Но оставлять Анюту дома без присмотра - решиться на такое безрассудство я не мог, уж слишком дочь самостоятельна. Снарядил наконец ее в дальнюю дорогу. Долго тряслись в электричке, дочь привставала, шарила глазами по людям - неужто настоящего папу выискивала? А я терзался, я осознал непоправимость трагической ошибки, совершенной мною в ночь за несколько часов до убийства Маргит. Нельзя, нельзя было изгонять Лену! Она срослась с моей квартирой, со мной, с "Блютнером", напоминавшим ей отца моего; он руки ставил юной Леночке, которая была в стадии перехода от девочки к девушке и не могла не замечать красавца мужчину, который и провоцировал всплески женского уже интереса, не мог не касаться ее плеч, груди, животика, коленок, улучшая осанку юной ученицы. А осталась бы на ту ночь, так утром еще несколько часов возилась с Анютой, подняла бы крышку фортепиано, звонок из милиции застал бы ее, конечно, врасплох, но гибель Маргит повязала бы всех нас троих намертво. И грех - невысказанный, воображаемый, неотлипчивый - сделал бы нашу постельную любовь настоящей, ибо грех не снимается покаянием, он - до конца жизней, моей и Лены.
Страшная ошибка и потому непоправимая, что призови я сейчас Лену - окажусь рабом ее.
Приехали, шли долго, остановились у дома на самой окраине. Анюта отрицательно помотала головой, когда я спросил, бывала ли она здесь. Калитка на мощном засове, еле открыл. Появилась какая-то старушонка, ввела нас в дом с верандой, дым валил из трубы. Анюта веником обмахнула снег с сапожек, сама сняла пальтецо, сунула пальчик в рот, извлекла и посмотрела на обслюнявленный кончик его, как на стрелку компаса. После чего смело пошла на людской гомон за дверью. Я был готов к отказу, то есть к возвращению в Москву с Анютой: второй день искал пути к детскому садику при "Мосфильме" и обзванивал знакомых в поисках добросердечной бабули.
Но все решилось само собой. Вошел в комнату, а там потчевали гостей блинами, а на коленках своей прабабки сидит Анюта, безошибочно определив, кто есть кто. Прадед рядом, бороду его Анюта распушила, долго вглядывалась в заросшее волосатое ухо, но так ничего там и не нашла. "Нашенская!" - решено было этой кучкой бородатых мужиков и дородных баб, встреченная у калитки кикимора прочирикала что-то церковнославянское, фальшивое, потому что от глаз моих не укрылось: под славянским камуфляжем шерстится шкура мадьярского вепря. В углу - иконы, на столе - ни намека на выпивку, а хотелось с горя напороться, потому что Анюта помещалась в ту клетку, откуда еле выбралась ее мать. Договорились: буду давать деньги - сколько могу. Про себя я к "могу" добавил еще двадцать пять: обе стариковские пенсии не превышали семидесяти рублей.
На прощание я обнял в прихожей Анюту, шепнул ей: будет плохо - вот мой адрес, на бумажке, добрые люди помогут добраться. Она вывернулась из моих рук и потопала к прабабке - так наметился союз двух хозяйственниц.
Лена, всеобъемлюще талантливая, уже не появлялась у меня с продуктовыми дарами, "Узбекистан" и "Варшава" заждались меня и денег, а те - истекали. Ни "молодежной", ни детской тем более повести написать я уже не мог, не хотел и постеснялся бы. Сунулся в свое ракетное НИИ, где меня помнили, с радостью соглашались взять, да вот беда: допуск. Допуск № 1 и № 2 к секретной работе, сроки их истекли, а повторное оформление займет не один месяц, и неизвестно еще, как отзовутся кадровики на убийство бывшей супруги, когда начнут изучать истинных мужчин, которым по утрам Анюта варила сосиски. Вариант с возвращением блудного сына отпадал, оставалось самое последнее и наиболее верное: договор на заказную тему, предложение своих услуг тем, кто выпускал знаменитую серию "ЖЗЛ", что, напомню, означает Жизнь Замечательных Людей. Серией кормились литераторы, но не все, только избранные, и число замечательных жизней утверждалось где-то наверху. По великой нужде двинулся в "Пламенные революционеры", несколько книжечек этой серии я бегло просмотрел, навел нужные справки. Платили там недурно: обычный тираж - 200 тысяч экземпляров, а то и больше, причем массовым тиражом считались 50 тысяч, то есть гарантировался двойной гонорар. И в Политиздате печаталась серия, не где-нибудь, что уже в некотором роде почетно. Выбор "пламенных" большой, от социал-демократов до героев Гражданской войны, кого выберу - тот и будет прославлен как пламенный борец за дело трудящихся всех стран и народов, и повесть о нем станет примером для юноши, строящего коммунизм и пока еще не знающего, брать жизнь с кого.
Политиздат широко раскрыл объятья, когда я предложил себя автором, да и как не раскрыть: уважаемый член Союза писателей СССР, молод, полон сил, с хорошим трудовым стажем. Договор был подписан, аванс получен и частично истрачен в уюте "Наири".
Двадцать восемь лет стукнуло мне о ту пору, глянешь на меня со стороны - и порадуешься: квартира есть, общество ценит, приняв в ряды избранных (Союз писателей СССР), какую-то фигню придумал, чтоб ракета с курса не сбивалась, дочь в надежных руках. Правда, только счастливые случайности помогли мне соорудить более или менее сносное существование, выручали меня и собственные дурости. Не единожды спасали они мне жизнь, отводя, фигурально выражаясь, шагающую ногу от мины или отклоняя тело от летящей пули. Однажды, за полгода до танца с Маргит, на факультетском вечере познакомился я с удивительной девушкой; красота неземная, умна и скромна, сокровище, охраняемое родителями, они и поджидали ее внизу, у раздевалки, я набился в провожатые, вместе доехали до их дома, родителям я очень понравился, они приглашали к себе, что почему-то не понравилось мне, и я брякнул вдруг: "Не могу: образование и национальность не позволяют…" При чем здесь образование, к чему национальность - ни девушка, ни родители не поняли, я до сих пор ума не приложу, к чему вся эта галиматья, но после недоуменного молчания мне пришлось торопливо распроститься, и больше я девушку не встречал, но слышал: с ней и ее женихом произошла какая-то невообразимо гнусная история.
С утра до вечера сидел я в Ленинке, обложенный книгами, принося домой то немногое, что выдавали на руки в Исторической библиотеке; не мог я, конечно, не воспользоваться тем, что держалось под замком в Институте марксизма-ленинизма, поскольку заручился внушительным письмом, просьбою Политиздата, содействовать мне в написании повести о человеке, именем которого названа не одна улица в стране, два или три текстильных комбината, железнодорожная станция и школа, где он, разумеется, не учился, но куда под Первомай и в Ноябрьские свозят мальчишек и девчонок со всего района, чтоб повязать их шеи красными галстуками. Прошение Политиздата долго изучал Институт (пишу с большой буквы), две недели томил в неопределенности, пока не выдал справку, издевательски гласящую: "К секретной работе не допущен". Это меня-то не допустили, мозги свои вложившего в головку самонаведения ракеты?! Возмущению моему не было предела, успокоил меня шепоток архивиста: под секретами в Институте понимали некоторые фразы вождей да нюансы их половых связей.
Итак, начало положено, в архивы я вхож. К сожалению, я никак не мог проникнуться величественностью задачи, не улицы, комбинаты и школы блуждали во мне, а румяные и голоногие девицы да, стыдно признаться, столик в "Арагви", покрытая декоративной пылью бутылка дорогого вина и фрукты. По детской привычке все читать с конца - в газете, к примеру, сразу заглядывал в спорт на последней полосе, - я и архивные папки раскрыл по тому же капризу, начал с болезни и смерти пламенного революционера, и оказалось, что именно в эти финальные документы никто в Институте марксизма-ленинизма (он против Моссовета, напомню) ни разу не заглядывал. А я туда сунул нос, чихнул, пыль взметнулась к потолку, осела, я начал вчитываться и вдумываться и приходил во все большее недоумение, мне сразу разонравился человек, которому полагались почести - и при жизни его, и после смерти, настигнувшей пламенного революционера в 1933 году, что сразу лишало его статуса мученика. Он, значит, не попадал ни в так называемый кировский поток, ни в ежовщину 1937 года, а такие концовки жизни, такие биографии вообще спроса не имели; ко времени, когда я получил в "Пламенных…" аванс, уже и про культ личности забыли, о расстрелянных при Сталине писали скромно: незаконно репрессирован. Не позволялось - тем более в Политиздате - размусоливать об арестах, скоротечных следствиях, пытках, вырванных признаниях, о судьбах родственников, поэтому никто из литераторов, мечтавших о заработке, на моего героя не клевал, на нем не разгуляешься, даже если и разрешат впасть в подробности. Но чаще - не разрешали, однако литераторы отыгрывались на контрастах белого и черного, тьмы и света: они, наполненные тихой злобой на цензуру, живописали светлый лик революционера, восхваляли его истинно человеческие достоинства - и все лишь для того, чтоб по ликующим краскам мазнуть кистью, побывавшей в дегте, то есть тиснуть в концовке строчку о незаконном репрессировании.
Пролистав несколько книг этой "пламенной" серии и придя к неутешительным выводам, я все откладывал и оттягивал миг, когда пальцы опустятся на клавиши машинки; точно в такой же полусон погружен и сейчас, поскольку тяну и тяну, увиливаю и уклоняюсь, пугливо шарахаясь от "Эрики", на которой была все-таки отстукана повесть - выстраданная, сине-голубым огнем меня охватившая, в том же огне сгоревшая, и многих, многих лизнули языки пламени, а уж невидимые искры подпочвенного торфяного пожара до Америки добрались… Так жив ли я, невредим - или обугленное тело мое совершает полет в надлитературном пространстве?
И все же приступаю.