Обратная перспектива - Столяров Андрей Михайлович 14 стр.


Нет, сами станции, где ненадолго задерживается электричка, выглядят вполне ничего: некоторые явно отремонтированы, другие хотя бы аккуратно покрашены, правда, большей частью в крикливые, ярмарочные цвета – Москва есть Москва: купчиха всегда выбирает самый пестрый платок – но вот унылые пространства, открывающиеся между ними, наводят на меня диахроническую тоску. Борозды с вяло проклевывающейся капустой, чахлые перелески в пятнах пластиковых пакетов, в обрывках газет, уродливые, из щелистых досок, бараки (неужели в таких живут до сих пор?), а в каждом поселке, выныривающем из знойных испарений земли, на два-три нагловатых кирпичных особняка – скопище деревянных строений, как бы придавленных унылой судьбой. И воображение дорисовывает таких же унылых людей, которым уже давно все равно: гниет, проседает, заваливается, зарастает, покрывается плесенью – ничего, еще постоит.

Я вспоминаю, как лет пятнадцать назад мы с Нинель, еще веселые, молодые, сняли на лето дачу в поселке Марица. Это минут пятьдесят езды с Витебского вокзала. Так вот, на станцию там можно было пройти либо так, либо так: либо по грунтовой, довольно длинной дороге в обход, либо по тропинке, наискосок, вдвое короче. Однако тропинка, размолотая тысячами сапог, давно уже превратилась в топкую грязевую лужу. Тянулась она вперед метров на сто, и ведь не обойти: справа – овраг, слева – глуховатый забор. В жидкой черной земле – цепочка досочек и кирпичей. И вот каждый рабочий день половина поселка, та, что ездила в город, месила эту невозможную грязь: утром – туда, вечером – в обратную сторону. Чертыхались, так что слышно было за километр. Я все удивлялся тогда – а почему ее не засыпать, вон рядом река, набрать гальки, песка, дела-то всего ничего; хозяйка дачи, крепкая женщина, лет пятьдесят, от моих рассуждений отмахивалась: "А… пускай…" Какая-то непреодолимая временность, безнадежность, словно не живут здесь уже бог знает с когда – с семьями, с родителями, с детьми, – а завернули на пару дней: нет смысла устраиваться, налаживать быт… Прав, наверное, был Чаадаев, сумасшедший не сумасшедший, цитируют его уже двести лет: мы, русские, составляем как бы исключение среди народов – не входим составной частью человеческий в род, а существуем лишь для того, чтобы преподать миру трагический и жестокий урок. И вот урок этот, судя по всему, завершен, выводы сделаны, занесены в небесную картотеку, всё, русские теперь никому не нужны – ни богу, ни миру, ни даже самим себе…

Борис Гароницкий как-то рассказывал, что пообщался на одном из симпозиумов с индонезийскими специалистами. От микрофона они говорили все как положено, политкорректность была, что называется, на высоте, а вот в компании после этого, за рюмкой чая, начали вдруг удивляться: какая-такая держава? У нас, говорили они, население в полтора раза больше, у нас экономика развивается в пять раз быстрее российской, мы включены в рынки Тихоокеанского региона, мы все время осваиваем новые области производств. А что Россия? Ну, мы знаем, конечно, что есть такая страна, которая добывает газ для Европы. Держава-то здесь при чем?.. И ведь особо не возразишь. Как бы ни надували щеки наши президент и премьер-министр. Это нам только кажется, что мы – центр вселенной, на нас все смотрят, учитывают, чего-то такого со страхом или уважением ждут, а никто уже ничего такого от нас не ждет, мы не центр, мы захудалая окраина современности, что-то вроде одинокого пенсионера, занимающего в силу предшествующих обстоятельств шестикомнатную квартиру в центре Москвы. Ясно, что ему эту площадь не удержать.

Не следует полагать, однако, что я всю дорогу предавался унынию. Если я и вспоминаю об этом, то исключительно для того, чтобы как можно точнее охарактеризовать свое тогдашнее состояние. Я ведь в то время действительно еще ни о чем не догадывался, ничем не тревожился, ничего особенного не подозревал, не видел скрытого смысла в деталях, буквально бросающихся в глаза. Напротив, настроение у меня было самое бодрое, я был полон энергии, замыслов, всевозможных планов, надежд. Давно я не испытывал такого рабочего вдохновения, и потому, глядя на проплывающий мимо окон пейзаж, думал о самых разных вещах.

Я думал, например, о том, как мне повезло. Если бы я, подобно учителю, родился лет двадцать-тридцать назад, то ни о каких разысканиях, связанных с товарищем Троцким, речи бы быть не могло. Растерзали бы в шесть секунд, растоптали бы, превратили бы в жалкую пыль. Я думал также, что Брестский мир, который, кстати, уже прочно забыт, – это, скорее всего, поворотный пункт нашей революционной истории. Лев Давидович, несомненно, был прав: у немцев не имелось достаточных сил, чтобы захватить, тем более удержать Петроград. Людендорф об этом в своих воспоминаниях говорил, да и Гофман, командующий немецким Восточным фронтом, придерживался, по-моему, такого же мнения. Это, правда, еще следует проверить по мемуарам, но шевелится у меня смутное ощущение, что – да, да, и говорил, и писал. Ленину просто не хватило политической выдержки: впал в истерику, стал требовать безоговорочной капитуляции. Между прочим, этот показательный факт можно было бы истолковать как косвенное свидетельство, что у него все-таки было заключено с немцами некое "секретное соглашение"… Ну и к чему это привело? От большевиков отшатнулись даже самые близкие их союзники. Многопартийное правительство, куда входили лидеры левых эсеров, имевших, кстати, свою независимую печать, как, впрочем, тогда имели ее и правые эсеры, и меньшевики, схлопнулось до правительства однопартийного – превратив в открытых врагов всех остальных. Был утрачен важный электоральный противовес. С этого момента стала невозможной легальная критика действий большевиков. Социалистическая демократия, пусть ограниченная, выродилась в диктатуру. А отсюда до тирании Сталина, до всевластия ЧК – ГПУ – НКВД всего один шаг…

И еще я думал, что подтверждение пребывания товарища Троцкого в Осовце, пожалуй, самый важный итог нашей беседы. Учитель, разумеется, кое в чем заблуждается. Христиан Раковский, например, отнюдь не еврей. Настоящее его имя – Кристя Станчев. Он болгарин, хотя родился в Румынии. Хотя, бесспорно, Еврейский, точнее инородческий, компонент в Октябрьской революции очень велик, и отсюда делаются иногда чрезвычайно экстравагантные выводы. Ну, это ладно. Нам главное – Осовец! Кстати, Дойчер, хитроумный еврей, об этой его эскападе почему-то не упоминает. А ведь собрал для трехтомника своего совершенно невероятный материал, отработал с разрешения Натальи Седовой (жены) даже "закрытую секцию" – ту часть архивов, которую сам Троцкий публиковать запретил. Кажется, мы действительно раскопали что-то существенное. Я это ощущаю сердцем, печенкой, легкими, всеми фибрами, которые у меня есть. Здесь что-то вроде дильтеевской герменевтики: историю можно постичь лишь путем "вчувствования" в нее. И мне кажется, что я уже достаточно "вчувствовался", чтобы глаза мои, как у ныряльщика в придонной темной воде, начали различать смутные, но истинные очертания.

Я очень хорошо помню эту свою поездку. Она отпечаталась у меня в сознании, как контрастная фотография. В любой момент можно восстановить все детали: и пространство полей, которое наполняет дымчатый зной, и взрыхленную пестроту листвы, вдруг чуть ли не вплотную приникающую к окну, и морщинистую поверхность реки, проваливающейся под мост, и разлив камышового озера, и заштрихованный березняк, и редких пассажиров в вагоне, и подрагивание железа на стыках рельсового пути… Еще ничего экстраординарного не произошло – ничего не рухнуло, не обвалилось, не просыпалось грудой камней. Еще горит под пеплом ясный огонь: Шлиман таки нашел свою легендарную Трою. Картер и Карнарвон раскопали таинственную гробницу Тутанхамона. А Мусин-Пушкин – вот ведь повезло чудаку – обнаружил в одном из ярославских монастырей рукопись "Слова о полку Игореве". История иногда приподнимает занавес. Тайное иногда становится явным, под какими бы жуткими напластованиями оно ни было погребено. И может быть, мне тоже, если, разумеется, повезет, удастся проникнуть туда, куда не ступал еще ни один человек.

Я полон страстным нетерпением исследователя. Мне представляется, что это, быть может, тот единственный шанс, которого я жду с затаенной надеждой уже долгие годы. Я лишь боюсь, чтобы это не оказался какой-нибудь очередной кенотаф, гробница без погребения, пустая яичная скорлупа.

Нет, нет, пусть мне по-настоящему повезет!

Мне кажется, что электричка почти не движется. Мне хочется выскочить из нее и побежать, пусть задыхаясь и падая, по железнодорожным путям. Мне даже в голову не приходит, что кенотаф в данном случае – это не самый плохой вариант, а вот что делать, если в гробнице действительно обнаружится мумифицированная историей уродливая черная плоть? Если эта мумия неожиданно откроет глаза, поднимется с ложа – в хрусте известковых хрящей – оскалится, щелкнет зубами, шагнет вперед, и вдруг протянет ко мне костяные, в кожистой чешуе, расставленные фаланги пальцев…

4. Нетсах

Дневник священника Ивана Костикова (даты приведены по новому стилю).

2 июля 1918 г. Ночь прошла спокойно, хотя с площади, от трактира "Медведь", принадлежащего купцу Ениколову, как всегда, доносились крики, визг и стрельба. Товарищи из Совета проводят там все свое время.

Днем подтвердились слухи, что на город движется отряд штабс-капитана Гукасова. Позавчера он взял Серый Холм, где были сразу же расстреляны местные большевики, а сегодня выступил на Осовец. Товарищи из Совета в панике. Чтобы сражаться с Гукасовым, который имеет два пулемета, у них сил нет. Говорят, что половина Совета на заседание не явилась. В городе объявлено чрезвычайное положение (за две последних недели это уже в пятый раз) и всем обывателям приказано сдать имеющееся у них оружие. Всякий, у кого оружие будет найдено, подлежит расстрелу на месте как враг и контрреволюционер.

Вечером пришел Ефраим Гершель из синагоги. После обмена новостями спросил, нельзя ли их детям и женщинам укрыться на церковном подворье. Если город возьмет Гукасов, будет погром. Я ответил, что здесь все-таки не Украина (откуда вести о погромах действительно доходили). На это Гершель сказал, что отряд Гукасова состоит наполовину из казаков, а как казаки относятся к еврейскому населению, всем известно. Договорились, что дети и женщины могут прийти на подворье в любой момент. А как же ваши мужчины? Гершель сказал: наш Бог – Израиль, мы не оставим его…

3 июля 1918 г. Ночь прошла спокойно. Криков и стрельбы слышно не было. Хотя возможно, я просто не обращаю внимания, поскольку привык.

Около полудня прибежала Агаша и сообщила поразительное известие. Якобы в город прибыл Лев Троцкий, один из главных московских большевиков, и с ним отряд матросов в сто человек. Сейчас Троцкий заседает с местным Советом, а скоро начнется митинг, где он скажет речь о текущем моменте. Какая-то ерунда. С чего это Троцкий вдруг завернул в нашу глушь? Или бегут товарищи большевики? Может быть, немцы возобновили наступление на Москву?

3 июля, день. Илларион Ениколов, заглянувший ко мне, подтвердил, что Троцкий действительно прибыл в город. Матросов с ним не сто, а пятьдесят человек. Митинг был короткий, наверное, потому, что никто из обывателей на него не пришел. Троцкий призвал до последней капли крови сражаться за революцию и заверил, что армия наймитов помещиков и буржуазии будет повержена в прах. В городе объявлено осадное положение, запрещено появляться на улице с трех часов дня и до следующего утра. За нарушение порядка – расстрел. Господи, прости нам наши грехи!..

3 июля, около четырех часов дня. Явились трое матросов и с ними человек в кожаной куртке, в кожаных галифе, бородка, пенсне, комиссар. Далее последовал разговор:

– Вы священник такой-то?

– Что вам угодно?

– Надо снять с церкви колокола.

– Простите, не понимаю…

– Говорю: надо снять с церкви колокола. Приказ товарища Троцкого.

Отстранили меня и полезли на колокольню. Через какое-то время спустились, таща срезанные бронзовые языки. Самих колоколов, конечно, снять не смогли. Затем матросы заколотили досками двери в храм, а комиссар вытащил из внутреннего кармана аптечный пузырек с краской и, обмакивая в него палец, нарисовал на дверях странный знак – будто переплетаются несколько змей. Предупредил, что заходить в церковь и отправлять службы запрещено. За нарушение приказа – расстрел. Боже мой, зачем это все? Колокола с церквей снимал только царь Петр, за что и нарицали его Антихристом.

3 июля, вечер. Начала доноситься какая-то странная музыка: то ли поют, то ли кричат, иногда взвизгивая или мяукая. И врываются в это то ли дудочки, то ли опять-таки голоса, поднимающиеся от басов до самых пронзительных нот. Никакой мелодии не прослеживается, но давит – как будто буравчики закручивают в виски. Так, наверное, поют черти в аду. Всплывает она вроде бы из Ремесленного тупика, где стоит синагога, хотя на самом деле – трудно понять.

3 июля, спустя полчаса. Музыка все усиливается. Думаю, она слышна вокруг города на несколько верст. Теперь это сплошной крик, завывания и какие-то жестяные удары, точно бьют железной колотушкой в ведро. Хуже всего нечеловеческий визг: кажется, испускает его сам воздух, из которого тянут струны кровавых жил… Очень страшно… Тем более что и свет за окном стал каким-то багровым, будто загорелись по всему городу невидимые красные фонари. Что это, "день гнева", о котором пророчествовало Писание, или, быть может, явился на землю тот, о ком верующему во Христа не следует упоминать? Непрерывно молюсь, и это единственное, что позволяет пока сохранить рассудок.

3 июля, вечер, около девяти часов. Прибежал служка из синагоги. Весь всклокоченный, похож на куренка, который увидел змею. Хватает за руки, лопочет что-то, не разобрать: на три русских слова – четыре еврейских, пузырящихся на губах. Ему лет четырнадцать или пятнадцать. Наконец, весь дрожа, кое-как объяснил, что, оказывается, по требованию товарища Троцкого в синагоге осуществляется в эти минуты некий древний иудейский обряд, в результате которого человек соединяется с Богом… А испуган служка из-за того, что каждый, кто принимает участие в этом обряде, становится после него ни живой ни мертвый, но – никакой, ни ад его не принимает, ни рай, как вечный жид, до скончания мира обречен он странствовать по земле… Вот так, если я правильно понял… И от этих слов меня самого бросило в дрожь. Зябко так стало, аж все сердце зашлось. Чувствую: правду речет этот куренок, не врет. Зачем же, спрашиваю, они, ваши хасиды, на себя такой грех берут: погубить душу невозвратимо, предаться на вечные времена дьявольскому огню? Ведь и по-нашему это грех, и по-вашему тоже грех… Служка лопочет что-то: придет машиах… мессия… спасет еврейский народ… Две тысячи лет его ждут… А зачем, спрашиваю, ко мне прибежал? А затем, отвечает, чтобы я его окрестил. Потому что во время этого хавайота (если я правильно записал), этого, значит, обряда, который исчерпывает человека до дна, спасутся только крещеные, над ними у еврейского Бога власти нет… Вот, значит, какая история. Хотел я ответить ему, что истинно верующие крестятся не из-за страха, не потому что ударил гром или содрогнулась земля, а потому что принимают Христа в сердце своем, – махнул рукой, ничего этому куренку не объяснишь: подпрыгивает, завывает, хватает меня за локти… Вот что значит – узреть воочию дьявольскую темноту… Сохрани меня от этого Бог…

3 июля, вечер, около десяти часов. Крещается во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Аминь… Налил я в лохань воды, взял куренка за шкирку, окунул его туда три раза башкой. До этого спор у нас нелепый произошел. Куренок хотел, чтобы окрестил я его непременно Иваном. Тем более что Иван в святцах был. Я ему говорю: какой ты Иван, прости Господи, на себя посмотри… Нет, хочу Иваном и все… Цыкнул я на него, нарек Елисеем, во имя приснопамятного мученика Елисея, коего проткнули язычники каленой стрелой, смотрю – а от воды пар идет, как бы закипела она, рукой попробовал осторожно – нет, холодна… Неизъяснимы Божии чудеса… А куренка всего вдруг судорогой свело, повалился на пол, хрипит, головой бьется о доски, на губах – белые пузыри… Еле перетащил его на лавку к стене. Спрашиваю: что с тобой? Отвечает: вспыхнул перед глазами черный огонь и как будто по всем жилам внутри запылал… Ничего, минут через пять отошел…

3 июля, около одиннадцати часов. Визг и завывания от синагоги более не слышны. Но мне чудится почему-то, что не затихли они, а, напротив, достигли такой дьявольской высоты, что человеческим ухом этого не услыхать… Тишина – как будто мы под водой. И не то чтобы совсем звуков нет, а просто, видимо, мрут и глохнут они. Льется с улицы багровый одуряющий свет… Лампу я затушил, чтобы она не указывала на нас… Сидим на лавке, я бормочу "Отче наш", и вот – слова вроде бы с детства знаю, а как-то путаются они… Куренок пытается за мной повторять: весь нахохлился, вытащил крестик из-под рубахи, вцепился в него, пару раз пытался мне объяснить, как воплощается машиах… Что-то про каббалу… Не хочу ничего этого знать… Сам весь трясусь, зубы стучат… И вот среди всего этого помрачения – вдруг странная мысль: если наступил конец света, как предрекал святой Иоанн Богослов, то где трубы Ангелов, от которых рушится небосвод, и где Ангел бездны, имя ему Аввадон, и где Красный Дракон с семью головами, готовый пожрать Младенца, и Жена, облаченная в солнце, и на главе ее венец из двенадцати звезд?.. Или все это суть метафоры неизъяснимых божьих чудес?.. Не мое дело решать… Если уж сподобил Господь меня, слабого, нечто узреть, если предначертал мне испить огненную чашу сию, то хочет, видимо, чтобы я человеческими словами рассказал это все, оставил память для тех, кто придет после нас…

Записано позже. Около полуночи на улице появляется человек… Роста он небольшого, но кажется почему-то – что выше окрестных домов… Одет в клочья шерсти, а между ними тело как бы изъязвлено… Странно ступает – будто бы под чугунным весом его проваливается земля… За ним цепочка черных следов – как неизреченные письмена… Песок и камень сгорают от прикосновения стоп его… Вижу, что он босой… Вижу костяные желтые пятна его колен… Смотреть на него невозможно – щиплет глаза, и невозможно дышать – вместо воздуха льется в горло едкий огонь… Куренок что-то кричит… У него глаза, как белок из крутого яйца, вылезают на лоб… Я тоже – бью по лавке руками, что-то кричу… В беспамятстве… Спаси нас, Господи, и сохрани!.. И, вероятно услышав наш крик, человек этот, на улице, оборачивается… дыры ноздрей… жесткая, как у козла, борода… не для сего мира адский облик его… изборожден он язвами зла… а из глазниц его, угольных, провальных, пустых, будто из преисподней, брызжет на нас нечеловеческий страх…

Назад Дальше