В общем, эпизод, связанный с первым заключением Троцкого, требовал самого тщательного изучения. А ведь это был всего один эпизод в ряду многих других. Чего стоил, скажем, очень странный его кульбит в июле семнадцатого, когда Троцкий внезапно, поразив этим всех, вступил в партию большевиков! Чуть ли не десять лет шла между Троцким и Лениным яростная борьба. Целое десятилетие они обменивались сокрушительными ударами. Обе стороны использовали в схватке такой публицистический арсенал, который предназначен исключительно для разгрома и полного уничтожения оппонента. Позиции обоих казались непримиримыми. Никогда им не сблизиться, не найти общего языка. Никогда два ярких лидера, к тому же обуреваемые чудовищными амбициями, не станут союзниками, не уживутся в одном партийном гнезде. И вдруг такой феерический поворот! Напомню, что июль семнадцатого – это вовсе не взлет, а, напротив, катастрофическое поражение большевиков. Только что потерпела неудачу стихийная попытка переворота, партия разгромлена, сам Троцкий в тюрьме, Ленин скрывается, Временное правительство выдало ордер на его арест. Так что это было? Прозрение, прагматическая интуиция? Или нечто иное, что следовало бы определить как провиденциальный инсайт? Во всяком случае, Троцкий в последнюю секунду успел вскочить в тот единственный поезд, который, в отличие от других, оставшихся в историческом тупике, вырвался на революционную магистраль.
Или – на что Троцкий жил во время своего длительного изгнания? Ведь содержал дом, семью, прислугу, охранников и помощников, финансировал различные троцкистские объединения, финансировал, по крайней мере частично, свой Четвертый интернационал. Никаких издательских гонораров на это, естественно, не хватило бы, хотя он писал книги, статьи, печатался во множестве европейских газет. Может быть, в самом деле наследство Парвуса, которое после смерти его таинственно испарилось? Или, быть может, всплыли из банковских недр те полумифические заграничные авуары, которые большевики начали лихорадочно создавать сразу же после прихода к власти?
Трудность исторического исследования заключается в том, что стоит чуть глубже копнуть, и начинаешь захлебываться в массе противоречивых свидетельств. Одни говорят одно, другие – другое, третьи, внезапно вклинивающиеся меж них, вообще переворачивают уже сделанную работу вверх дном. И все же ситуация здесь вовсе не безнадежная. Если упорно накапливать и непрерывно осмысливать разнородный материал, если анализировать его день за днем, безжалостно отсеивая всяческую дряблую шелупонь, то в нем вдруг начинает прорисовываться некий концептуальный сюжет, некий смысловой эпицентр, выстраивающий по своим силовым линиям все остальное. Это, конечно, не "озарение", как во время эпилептического припадка, и не "личное мистическое откровение", свидетельствующее о том, что бог есть, но тоже – выпархивание новых имен, ментальное головокружение, приступ ретроспективной нокталоскопии, "ночного зрения", пробуждающегося на краткий миг: сумерки прошлого, только что казавшиеся непроницаемыми, озаряются изнутри.
Примерно то же произошло и со мной. Это были, наверное, лучшие месяцы в моей жизни. Всю зиму я только и делал, что накапливал фактурный массив: листал книги, целенаправленно, как полузабытые сны, вспоминал прочитанное, делал заметки, просматривал свой довольно обширный архив, бродил по квартире, лелея в руках кружку с горячим чаем, подолгу, застаиваясь у окна, глядел на графику выстывших улиц, где свет и тени были сделаны изо льда. Я наконец жил в одном ритме со временем, и снегопады, выбеливающие асфальт, казалось, только подчеркивали этот неоспоримый факт. Ничто иное меня как-то не волновало. Дымились арабские страны, где толпы людей яростно требовали свободы, экономисты пророчили новый глобальный кризис, волны которого уже захлестывали горизонт, предрекали катастрофу Европе, которая увязла в долгах, а также – распад России, крах доллара США, локальные войны с применением ядерного оружия. Мир скрипел и шатался, вываливались из него целые монтировочные узлы, а я по-прежнему сутками плавал в необозримых сетях, качался в кресле, вдыхал пар с запахом мяты и почти без мыслей смотрел, как крутится, крутится за окном поземка и как просверкивает под ней амальгама черного льда. Все складывалось чудесно. От волшебных предчувствий у меня ныло в груди. Проступали тени из прошлого. Ирэна, несмотря на морозы, источала июльский любовный жар. На меня нисходило спокойствие. Я был уверен, что рано или поздно ступлю на берег неизвестной земли.
И действительно, в марте, когда тяжелые синеватые тучи вдруг разошлись, когда хлынуло солнце и темной корочкой отвердел снежный наст, в хаосе материалов, который уже почти засыпал меня, начало проступать что-то внятное: тени обретали вещественность, голоса становились слышней, сами собой выделялись из мрака очертания мизансцен.
Сюжет исследования постепенно смыкался.
Я впадал в творческий транс.
Ирэна ходила на цыпочках, чтобы не спугнуть зыбкое озарение.
Так мы незаметно проплыли апрель и май.
А в начале июня, когда воцарились по-настоящему летние дни, неожиданно прилетело то самое письмо от Бориса, и сразу же всё – всё, всё, всё – будто мозаика в пазле, начало сцепляться друг с другом.
Всплыло таинственное название – Осовец.
Дохну́ло в форточку первыми приступами духоты.
Пали метафизические оковы.
Лязгнуло железо, отодвигаемое незримой рукой.
Выскочила из пазов металлическая дужка замка.
Раздался древесный скрип.
Неожиданно приоткрылась дверь, которую, как я сейчас понимаю, не следовало открывать…
6. Гебурах
Ровесник века. Скрипт магнитофонной записи, сделанной в начале 1980‑х гг.
Про истоки жизни своей я распространяться не буду, интересного мало, деревня – она деревня и есть. Недавно я с сыном, который дом приобрел, в одной такой побывал. Ничего там не изменилось за семьдесят лет. Такая же грязь, унылость, сегодня то же, что и вчера. Разве что телевизоры появились, а так – пьют столько же, сколько и раньше…
В общем, бог с ней, с деревней. Скажу только, что родители мои были из столыпинских переселенцев. Когда уже совсем в России прижало, поразмыслили и решили перебираться в Сибирь. Пятеро сыновей нас было, ну а меня, как самого младшего, решили в этакую страхолюдную даль не тащить, переправили к дальней родственнице в Петербург, тетка не тетка Клавдея Серапионовна, отец слезное письмецо ей написал: Христом богом, дескать, пристрой моего огольца. Как раз одиннадцать лет мне исполнилось. Сами уехали, значит, – все, никаких больше вестей. Ну, это понятно, перепахало потом Россию: сначала одна война, затем революция, затем – другая война, концов не найти… Про тетку, Клавдею Серапионовну то есть, дурного ничего не скажу, строга, правда, была, слова за день не вымолвит, подожмет губы, ходит с утра до вечера в черном платке, ну так что – пробыл-то я у нее всего ничего, аккурат в понедельник (четыре дня только прошло) привела она меня в трактир на Мещанской, поставила перед хозяином, господином Пузановым, пальцем в спину уперлась: "Вот, будешь жить здесь…" Дала, между прочим, пятак "на счастье", сказала строго, чтобы к ней больше не приходил: "Ты уж как-нибудь сам…" С тех пор уже не видел ее.
…Ну, а трактир есть трактир: подай, убери, вытри, сбегай, выброси, принеси; носишься как угорелый, в чаду, весь день, в распаренной духоте, клиенты кричат, господин Пузанов глазами зырк-зырк, подзатыльники, разумеется, отовсюду – за дело и просто так, чтоб веселей было жить, а те копейки, гроши, что иногда мне от клиентов перепадали, Ефим, половой, отбирал, был старше меня лет на пять, смеялся еще: "Зачем тебе деньги, ты водку не пьешь…" Забьешься с тоски под лестницу, в закуток, сидишь в темноте, слез нет, думаешь: хорошо бы все это поджечь; заглянет туда Дарья, тихая этакая стрекоза, спросит: "Плохо тебе?.." – даст сладкий сухарь. Какая-то дальняя родственница господина Пузанова, тоже жила Христа ради, никто на ее внимания не обращал, было ей тогда восемь лет. И вот сидим мы под лестницей: теснота, пыль, крики из трактира доносятся, звон посуды, дикие от извозчиков голоса, шепчемся, шепчемся бог знает о чем… Дарья выставит пальцы – показывает, что умеет считать, я ей о деревне рассказываю – как там и что. В трактире, конечно, об этом деле прознали, дразнить начали: жених и невеста. Господин Пузанов тогда здорово на половых осерчал: чурбаны, дескать, не могут мальца работой занять, даром оглоеда кормлю, подзатыльников я схлопотал от Ефима – не счесть…
…А наверху жилец у них один обитал, тихий такой, неслышный, Матвей Аристархович его звали. За постой в своей комнате и за обеды он не платил, вел расчетные книги господину Пузанову. Приказчики, половые за это его ненавидели, зубами скрипели – ни копейки не украдешь у него. Вот начал Матвей Аристархович грамоте нас с Дарьей учить. Дарью-то, правда, господин Пузанов скоро от этого занятия отъединил: нечего дурью маяться, на кухне пускай дело найдет. А меня Матвей Аристархович отстоял: дескать, новое время сейчас, темнотою не проживешь, пусть малец учится, будет из него счетовод. Был он, как я позже сообразил, народник, марксист, из старых, из тех, что еще до Ленина, до Троцкого начинал, ходил крестьян просвещать, сидел в тюрьмах, отбывал ссылку в Сибири, теперь тут догорал – как закашляется, так минут десять перхает черт те чем. Легких, говорил, у него почти что и не осталось… И все равно такая непоколебимая вера была: социализм, говорил, это светлое будущее человечества, не будет, значит, нигде ни рабов, ни господ, каждый по воле своей станет заниматься чем хочет, исчезнут войны, всякое зло, воцарится на земле полная справедливость, человек, освобожденный от рабских оков, заживет весело и свободно. Часами он про социализм рассказывать мог. У него даже лицо при этом как-то светлело. Иногда только вздыхал: "Эх, кабы одним глазком посмотреть, заглянуть туда на секундочку, после не страшно и помирать…" Глаза так прикроет, обопрется на кулаки… Сейчас я думаю: хорошо, что не посмотрел… В общем, обучил он меня грамоте, арифметике всякой, а главное, за что я ему особенно благодарен был, объяснил все внутреннее устройство жизни: вот господин Пузанов, хозяин, тебя эксплуатирует, шпыняет весь день, денег не платит, за еду работаешь, за обноски, а он все себе загребает, с того, дескать, разбогател. И везде, оказывается, так: крестьянина обдирает помещик, рабочего – фабрикант, царь – и тех, и других, попы, пользуясь темнотой, вообще каждого человека. А мы хотим построить мир без угнетения, без эксплуатации, все люди – братья, собственность – это кража, позорное на человеке пятно… Теперь-то я понимаю, что он был ближе не к Марксу и Энгельсу, а к Бакунину и Прудону, но тогда не только у Матвея Аристарховича, у всех в головах невероятная каша была. А я ведь что – чистый, как оструганная досочка, лопушок, никто со мной раньше об этом не говорил. Каждое слово тут же впитывалось и прорастало. И вот когда объяснил он мне про беспощадную эксплуатацию, когда понял я, что вовек мне, сколько ни бейся, не выбраться из нищеты, такая ненависть вспыхнула у меня к господину Пузанову, аж задыхаться стал, когда видел масляную багровую рожу его, бороду его веником, пузо, выпирающее над кушаком – так бы ему горло и перегрыз. А когда Ефим однажды очередной подзатыльник мне дал, я вдруг изогнулся весь, как хорек, весь задрожал – и цап его зубами за палец, до кости, до сустава ему прокусил, он аж подпрыгнул, завизжал, как свинья… Перевернул Матвей Аристархович всю мою жизнь…
…И не мастерская это вовсе была, а тайный перевалочный пункт для революционной литературы. Приходят разные брошюры, книги из-за рубежа, ну, надо их разнести по фабрикам, по заводам, по лавкам, в казармы воинские – обязательно, ну чтобы солдаты тоже правду узнали. Или вот однажды созорничал, купил билет в синемá и в темном зале бросил вверх пачку листовок, шум был такой – потом еле ушел. Сноровка уже появилась, приоделся слегка, рубаху сатиновую приобрел, хорошие сапоги, штаны без заплат, даже картуз купил с лаковым козырьком. Ну – стал посыльный такой из богатой лавки или мелкий приказчик, кто меня заподозрит. Как-то городовой все же схватил: "А ну, покажи, парень, что у тебя в мешке?.." Вывернулся я, побежал – дворами, дворами, поленницу за собой повалил, потом в мастерской сказали: хлопец-то у нас, видать, боевой. Меня эта похвала окрылила. Сроду никто не хвалил, все больше – по сусалам, по шее да по зубам. Человеком себя почувствовал. В армию-то я, к счастью, по возрасту не попадал. Ну а когда в марте свергли царя, ну, не знаю, как объяснить – прямо вселенский праздник на всю нашу ивановскую, все – с красными ленточками, везде – ура!.. Все – обнимаются, незнакомые люди целуют, поздравляют друг друга, городовые, конечно, куда-то попрятались, сожгли тюрьму, которая на канале была, потом сожгли на Фонтанке проклятое Охранное отделение, каждый день – митинг, на каждой площади – от своей партии говорят, кто от эсдеков, кто от кадетов, кто от анархо-синдикалистов, в Таврический дворец, куда и подойти раньше было нельзя, теперь – пожалуйста, проходи, если, конечно, за демократию… Тогда услышал я и товарища Ленина, и товарища Троцкого, и господина Керенского Александра Федоровича, который потом революцию предал, и Мартова, и Коллегаева, и Спиридонову, и с товарищем Зиновьевым познакомился, и с Подвойским, и со Свердловым, и с Антоновым, который Овсеенко, мне лично руку пожал… Революция – веселое дело!.. Воздух был тогда в Петрограде такой, что только вдохни – в сердце сладко от счастья. Эх, жаль, думаю, Матвей Аристархович не дожил… И вот бегу один раз, в июне, по Кронверкскому проспекту, из дворца царской балерины Кшесинской, из штаба, значит, большевиков, я к большевикам тогда уже твердо примкнул, вдруг окликают меня: Егор Иванович!.. – смотрю: пигалица такая, ростом мне по плечо, косицы торчат, почти барышня, в платьице таком с белым воротничком. Дарья, говорю, это ты? Я, говорит, Егор Иванович, я это, я… Ну – встреча! Пять лет ее не видал! Оказывается, из трактира она давно ушла, сейчас в пошивочном ателье мадам Аделии Кондуковой. Где это, спрашиваю? А тут, на Малой Мещанской, третий дом от угла, вывеска есть… И вся сияет, как начищенный самовар, смотрит на меня восторженными глазами. Так ведь и есть на что посмотреть: кожанка на мне почти новая, опять-таки кожаные галифе, поясом перетянут, на нем – вот такой маузер, в кобуре, сам матрос Железняк подарил, фуражечка ладная – одним словом, боец революции… Ладно, говорю, Дарья, понятно с тобой, на днях проведать зайду. А сейчас – извини, бегу, таков текущий революционный момент… Она только глазами моргает. Я понимаю, говорит, Егор Иванович, только вы обязательно загляните. Помните, как мы под лестницей с вами сидели, как я вам сухарь обсыпанный принесла?.. Ну, побежал я дальше по революционным делам, на углу обернулся – стоит Дарья, смотрит мне вслед. Рукой так несмело махнула… Тоже ей помахал, крикнул: Дарья, жди, мол, меня…