* * *
На каникулах мне случилось прочитать Грина, и я сразу оказался в плену его обворожительных героинь. Как мне тогда казалось, Капитонова Тоня очень походила на милашку Дэзи из "Бегущей". И не только потому, что подобно племяннице Проктора, первой обратила на меня внимание и сделала своим попутчиком, а, скорее всего, оттого, что соответствовала Дэзи внешне, во всяком случае, только так я мог представить себе Дэзи: смуглой и круглолицей, с вьющимися, непокорными локонами и ясными, карими глазами. Не говоря уже о том, что так же, как и у гриновской героини, её доброта непостижимо уживалась с дерзкой смелостью, решительностью и совершенной открытостью, в то время как я совсем не был похож на Томаса Гарвея, и если и не представлял по отношению к нему полную противоположность, то уж точно был человеком скрытным и излишне предусмотрительным. Тоня, однако, как и полагалось настоящей Дэзи, нисколько не конфузилась от такого несоответствия, продолжая общаться со мною просто и непринуждённо и, пожалуй, была на тот момент моим самым верным и самым надёжным другом.
Она была из местных и очень любила север. Её незамысловатые коротенькие рассказы о глубоких горных озёрах, о найденных в ущельях фиолетовых кварцах, нефелиновых пустынях и белых стремительных речушках, в которых водится хариус и радужная форель, дополнялись моей фантазией и сведениями из многочисленных книг по истории здешних мест. В каком-то смысле я стал маленьким краеведом, правда, моя известность не выходила за узкий круг библиотекарей и продавцов из двух существующих в городе книжных магазинов. Тоня почти помирила меня с севером. Я по-прежнему радовался тёплым ветрам с юга, но смотрел на здешние сопки и болота уже иначе, без привязавшихся к ним бесцеремонных прилагательных "тоскливый" и "унылый". Это не могло случиться без самого непосредственного участия той, которой волею случая суждено было оказаться рядом. Всякая её мысль тотчас становилась моею, и я очень хотел увидеть всё то, о чём она рассказывала и говорила. Мне казалось, что это я с ней, а вовсе не с отцом или Витей Ткачиком заглядывал в глубокие горные озёра, старался отыскать аметисты в каменистых ущельях, пересекал зыбучие нефелиновые пески и следил за хариусами и форелями в быстрых речушках предгорий Хибин.
Скажете, я придумал свою кареглазую Дази? Если да, то я употребил не более воображения, чем вы, когда придумывали себе тех, кого любили и тех, кто вам был близок.
Вряд ли кто-нибудь и она сама в том числе, догадывался о той незримой связи, которая объединяла нас. Тот, кто осуждает меня и пеняет на мою нерешительность, сам не в курсе того, о чём пытается размышлять. Многое можно перезабыть в жизни, только то, что испытывал я тогда – забыть невозможно. Ни через пять, ни через десять, ни через сорок лет. Конечно же, никто не знал о том, что творилось в моей душе. Мне представлялось, что поделиться с кем-нибудь моей тайной означало бы потерять её, отдать даром тем, кому она совсем не нужна. Как же я был впоследствии не согласен с Пушкиным, с которым потом всю жизнь вёл заочную полемику, когда он в "Евгении Онегине" написал, явно не меня имея в виду: "…Зато и пламенная младость Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость Она готова разболтать…"
Может, ещё как может, дорогой Александр Сергеевич!
Тоня так и осталась в моей душе милой маленькой Дэзи, несмотря на то, что будущее оказалось совсем не таким, как в романтической феерии Александра Грина. На следующий год моей соседкой по парте уже была Галя Григорьева, а Дэзи, окунувшись в неразбериху и сумбур вечного школьного праздника, одела жёлтое карнавальное платье загадочной Биче Сениэль, в котором её было так легко перепутать. "Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. Нехороший цвет…"
Говорят, что в жизни не бывает случайностей. Это верно. Но только в том случае, когда случайности связаны между собою причинностью и лежат в одном смысловом поле. И даже в детстве, в котором ничего не бывает навсегда.
III
Школа, пожалуй, не дала мне ничего, кроме впечатлений. Учителя не воспринимали меня как способного мальчика и щедро одаривали меня своим равнодушием. Лишь Вера Михайловна Тепукина, учитель химии, противясь всему педсовету, не разделяла мнения коллег о моей бесперспективности. Я был благодарен Вере Михайловне, но совсем не сердился на остальных учителей за их педагогическую близорукость. Уверенность в том, что моих знаний будет достаточно, чтобы поступить в любой вуз, была сильнее даже юношеского максимализма, который, как известно, постоянно вынуждает его носителя заявлять о своей исключительности. Я полагал своё образование делом приватным и ничего в этом смысле не ожидал от школы. Особенно после того, как физик Борис Петрович вывесил возле своего кабинета адреса заочных физмат школ и подготовительных отделений вузов. Теперь учебный процесс окончательно перестал меня интересовать, тем более что из Питера начали приходить отличные отзывы на все мои выполненные работы. Как часто любил повторять мой отец, самый верный способ споткнуться и упасть – это смотреть себе под ноги, вместо того, чтобы смотреть вперед. Разумеется, это прекрасный принцип, особенно если не заглядывать слишком далеко.
Но был среди моих учителей и тот, кого я по-настоящему любил. Он был в моём воображении воплощением мужественности и достоинства, мудрости и жизненного опыта.
Это был учитель труда с совершенно банальной фамилией Фадеев.
Команданте "Фа", как я его называл.
Отчего команданте? Потому что я, как и многие мальчишки моего времени, был увлечён идеями добра и справедливости и знал, что против вселенского угнетения, зла и невежества сражаются пламенные команданте, в числе которых, безусловно, находился и наш учитель труда.
Но команданте "Фа" меня недолюбливал. На субботниках он давал мне самую тяжёлую лопату, на уроках, где на операцию отводилось фиксированное время, у первого отбирал поделку, да и спрашивал строго, всячески придираясь и устраивая всевозможные каверзы. На автоделе, которое он преподавал в старших классах, команданте никогда не просил у меня изложить теорию, он знал, что в теории я разбираюсь гораздо лучше других. Он обычно давал мне какую-нибудь практическую задачку, чтобы мои руки испачкались в смазке и машинном масле. Он понимал как никто другой, что я страшно не люблю машины, всяческое адреналиновое вождение и другие подобные игрушки и забавы для взрослых. Только это нисколько не снижало градус моего обожания команданте.
Я очень рано приобщился к книгам и во многом именно им обязан своим воспитанием и мироощущением. Оттого и не требовал от окружающих тотальной любви и выделения собственной персоны на как не-то особые роли для избранных. Нелюбовь я полагал делом обыкновенным, заурядным, совершенно банальным. "Причём здесь книги и упомянутая тобой нелюбовь?" – спросите вы. А притом, отвечу я, что даже в самых объёмных романах, для прочтения которых необходима железобетонная сила духа и феноменальная память, дабы не заблудиться во множестве действующих лиц, лишь только двое любят друг друга, а все остальные только тем и заняты, что им мешают. Возможно, я литературу понимал слишком буквально, только нелюбовь команданте казалась мне вполне естественной, поскольку ему было кого любить: мало ли было в классе мальчишек, подобно ему, обожавших автомобили и всяческие жужжащие механизмы. Я совсем против этого не возражал и не ревновал его к ним. Разве что-то могло помешать мне восхищаться команданте, подпитываться силой его духа и вдохновляться его нравственным примером?
Надо сказать, что внешность команданте была весьма незаурядна и сильно не соответствовала его простоватой фамилии. В профиль команданте чем-то походил на Пушкина, однако в трёх четвертях и в фас его облик напоминал Ноздрёва с ксилографированных Бернардским рисунков Агина. Только никаким Ноздрёвым и, тем более, Александром Сергеевичем мой пламенный команданте, разумеется, не был. Его сдержанность и рассудительность не давала оснований для подобных сравнений, а отсутствие малейшей склонности к бессмысленному фантазёрству уже полностью исключало какую-либо внутреннюю похожесть с вышеперечисленными. Команданте "Фа" обладал олимпийским спокойствием, был немногословен и горделив, и легкая, чуть заметная полуулыбка никогда не покидала его открытого и благородного лица. В этой полуулыбке было сокрыто столько мудрости и глубины, что перед ней меркли мои мелкие неурядицы и недоразумения, отступала бестолковая суета и нелепая разбросанность по пустякам, мне грезилось что-то возвышенное, горнее, достойное этой приветливой безмятежности посвящённого.
Вглядываясь в его лицо, мне даже казалось, что я слышал какие-то обрывки фраз, медленный речитатив и словно шелестящий шум летнего дождя – чуть слышимый стихотворный рефрен…
"Скучна теория мой друг, а древо жизни пышно зеленеет…"; "…ничего не желать – вот блаженство богов…"
Или: "Достойный делает много, но не хвалится сделанным, совершает заслуги, но не признает их…"; "если бы ты ведал, из какого источника текут людские суждения и интересы, то перестал бы домогаться одобрения и похвалы людей…" Я был уверен, что всё это было известно мне оттуда, от той мудрой буддийской полуулыбки, а вовсе не от книг философов и гуманитарных мыслителей, которых я прочитал гораздо позднее.
Разумеется, команданте был для меня, как сейчас это принято говорить, исключительно значимым взрослым. Через него я видел не только истинный мир, который мало походил на тот плакатный муляж, что смотрел на меня со стен учебных кабинетов, но и изнанку этого мира, где зачастую приходится пачкаться смазкой и липким машинным маслом.
Когда меня теснили мрачные предчувствия, страх перед несправедливой вселенной и вечной борьбой за выживание в предстоящей мне взрослой жизни, я будто бы случайно открывал дверь кабинета труда, чтобы хоть мельком увидеть неколебимую полуулыбку моего команданте.
– В чём дело, мальчик, – спокойным голосом окликал он меня. Команданте никогда не называл меня по имени, хотя кто бы упрекнул его в плохой памяти!
– Нет, нет, всё в порядке, – лепетал я. – Я с Вами, мой учитель!
В эти минуты я очень хотел, чтобы его большая суровая ладонь опустилась на моё плечо, защитив меня, отгородив от моих страхов, однако этого никогда не случалось. Но он единственный знал, как надо поступать с мнительными рефлексирующими подростками, подверженными приступам меланхолии.
– Пойдём со мной, – говорил он, и мы шли в школьную подсобку, где он вручал мне лом и лопату, дабы я какое-то время мог чистить лёд и снег подле крыльца нашей школы.
Дробя лёд и отбрасывая снег, я думал о вечности, о пространстве и времени, о судьбе и призвании, о своей миссии и о миссии всего человечества. и чем больше я набирал в лопату снега, и чем дальше отбрасывал его за школьный тротуар, тем яснее становилось моё лицо, пока, в конце концов, на нём не появлялась блаженная полуулыбка, почти такая же как у моего команданте.
– Я с Вами, мой учитель! – Хотелось крикнуть мне не только на весь школьный двор, а на всю эту несправедливую вселенную, заваленную льдом и снегом. Но благоразумие не позволяло мне этого сделать, и я, как мантру повторял про себя: "Я с Вами, мой учитель! Я с Вами!.."
Не знаю, от этого ли, от хрустящего ли снега или от бодрящего мороза, но всё моё существо наполнялось бодростью и весельем, и душа, вопреки злокозненному мирозданию устремлялась ввысь, в морозное снежное небо…
Было отчего-то радостно и безумно хотелось жить.
IV
С несколькими мальчишками и девочками из нашего класса я за все годы обучения так и не обменялся ни единой фразой. Объективно мы с ними существовали в разных мирах, которые пересекались только в системе физических координат, в координатах же гуманитарного измерения мы были безнадёжно разделены. Самое удивительное, что мне это не казалось странным тогда и, тем более, не представляется чем-то особенным теперь. Я никак не мог быть вовлечён в их жизнь, и они никак не могли объявиться в моей, какие бы обстоятельства тому не способствовали.
В числе моих друзей неизменно оказывались те, кто не принадлежал ни к тому, ни к иному миру. Они могли свободно перемещаться туда и обратно, не ведая никаких границ, и не зная ни о каких пространственных преобразованиях, ни по Гельмерту, ни по Лоренцу. Для меня они были своеобразными проводниками, сталкерами, благодаря которым я имел возможность окунуться в чуждую для меня среду.
Чуждую, поскольку я не сумел бы в ней жить. Привычные слова там означали что-то совершенно иное, многие важные для меня вещи попросту теряли вес, а некоторые, полезные с моей точки зрения предметы, например книги, отсутствовали напрочь. Их место занимали уродливые мраморные ело-ники, трёпаные карты и засаленные костяшки домино, какой-нибудь массивный бильярд с разноцветными шарами, вышитые подушки и обязательные кружевные салфетки на тумбочках. Всё это, пожалуй, могло бы существовать и в моей квартире, разве что смысловое наполнение всех этих предметов было бы совершенно иное. Оттого мои расхождения с людьми оттуда, носили не столько эстетический или культурный характер, сколько характер метафизический. Вся их жизнь воплощала в себе торжество рациональных и материалистических ценностей, в то время как мои ожидания и стремления никак не соотносились ни с материальным достатком, ни с привычным пониманием успешности. и тем более находились вне какой-либо социальной иерархии, которая, уже в моей системе мер и весов, была намного легче даже самого маленького секрета, честно выведанного у Природы.
Однако наша очевидная инаковость нисколько не мешала нам находиться вместе, и даже, порой, с симпатией относиться друг к другу. Только симпатия эта, если она возникала, определённо носила отвлечённый, чисто визуальный характер и не переходила ни в какое иное качество ввиду несоответствия свойств наших пространств и разности их измерений.
Один древний мудрец считал, что существует три типа людей. Одни участвуют в Олимпийских играх, вторые на них смотрят, а третьи наблюдают и за теми и за другими. Я "от детства", как лебядкинский таракан, принадлежал к последним. Только не надо думать, что "третьи" – это обязательно премудрые пескари, бегущие от жизни. Просто такие люди никогда не живут "первыми" мыслями, им свойственно детально обдумывать даже то, что кажется само собой разумеющимся и держать чёткую дистанцию с любыми аморфными структурами, навязывающими свои душные ближние порядки. И неважно, будут то узкие группки по интересам или же навалится всё общество в целом, которому всегда есть до тебя дело.
Я считал, что наряду со мной к клану "третьих" принадлежит вполне себе независимая троица: Володя Анацкий, Маша Турчанинова и Витя Фокин, которого наш разношёрстный квартет вполне бы мог избрать себе старостой, несмотря на известную асоциальность такого типа людей. Такой странный союз мы с достаточным на то основанием могли бы считать аналогом "союза вольных каменщиков", хотя в наших рядах никогда бы не оказались его знаменитые апологеты: Вильгельм Оранский, Моцарт или Патрик Гордон. Но фартук и отвес, линейка и циркуль, несомненно сгодились бы и для нашего герба, если б в гербе том была какая-либо необходимость.
Поведенчески нам в классе противостояла группа "юных наполеоновцев", возглавляемая Галей Фахрутдиновой. Их девизом были слова великого полководца: "Сначала в бой, а там посмотрим!" Правда, мы сосуществовали с ними мирно, несмотря на то, что другой великий полководец, уже из нашего лагеря, имевший обыкновение обдумывать всякую мелочь, недобро косился из тьмы веков на весь этот весёлый бесшабашный клан. Хотя какая мысль на самом деле жила в его хитроватом монгольском прищуре – Бог весть!
Когда мы пытаемся понять чью-то жизнь, мы её неизбежно упрощаем. В этом нет ни уничижения, ни недооценки чужих возможностей, чужого образа мыслей и иного правила быть. Просто это, пожалуй, единственный способ объяснить себе то, что лежит за пределами собственного опыта.
Жизнь любого человека сложна, запутанна и уязвима даже тогда, когда кажется со стороны защищённой, благополучной и вполне себе обыкновенной. Оттого надо очень бережно и осторожно относиться к любой жизни, и, может быть, совсем необязательно пытаться подбирать слова там, где они не будут услышаны или неправильным образом поняты. Пусть лучше они так и останутся не сказанными. Тогда, по крайней мере, остаётся вероятность соединения разнородных миров посредством случайного чувства, определённо не поддающегося никаким мыслимым пересчётам – ни по Лоренцу, ни по Г ельмерту.
А бережность и предупредительность по отношению к другому прежде всего проявляется в уровне взаимодействия. Не нужно приводить в свой мир тех, кому там будет неуютно и тесно, или того, с кем ты не желаешь его разделить.
Сейчас я жалею, что не вполне понимал тогда свою ответственность не только за попутчиков, но и за всех тех, кто поверив мне, пошёл следом. Моя дорога лишь вначале казалась утоптанной, широкой и ровной. Мне и самому верилось, что она удобна и годится для всех, кому по пути. Правда впоследствии, дорога изогнулась и заузилась так, что стала тропою только для одного. Вообще идти за кем-то – дурной выбор, ибо никто, за исключением впереди идущего, не даст ответа на самый главный вопрос: "Куда идём и зачем?"
Сойти с чужой дороги ещё хуже, нежели споткнуться на своей. Такие обычно оказываются на монотонных гариевых кругах нелепого стадиона судьбы, где не существует ничего, кроме бестолкового и бессмысленного бега.
Ты можешь бежать медленнее или быстрей, только никогда не выйдешь за унылую геометрию кругов и не преодолеешь ноющего однообразия гариевой полосы. Здесь нет ничего единичного, здесь существует только множественное число, как нет и ничего частного, приватного, поскольку над всем доминирует общее, тотальное, монолитное, неразличимое…
И если ты, подобно моим друзьям, принадлежишь обоим мирам одновременно, то тебе, как никому иному, придётся горько пожалеть о своём легкомысленном дуализме. Всех, кто хотя бы раз открыл своё сердце стремлениям постичь природу вещей, понять логику явлений, ещё не раз окликнет этот мир, полный загадок, надежд и волнующего поиска истины. Этот мир так просто не оставит тебя и будет ещё долго звать в неведомое, дразнить непонятым, манить несбывшимся.
Никто пока не придумал, как превозмочь неодолимую геометрию гариевой полосы и не сформулировал для неё чудесных преобразований: несчастья в счастье, промахов и неудач в успешность и состоятельность, а потерянного времени в новую, полноценную жизнь. Вы скажете, что на помощь всегда может придти Его Величество Случай? Но только Случай имеет дело не с произвольными разнородными величинами, а привык выбирать из множеств, конкурирующих между собой значениями и смыслами. И если серьезно задуматься, то он не применяет в своей практике теории вероятностей, всегда отдавая предпочтение банальной реализации необходимостей.