Прошло два часа съемок, а я видел только один эпизод, да и то а самом зачатке: какой-то зомби распахивал ворота, и на арену выбегал великолепный бык. Этот план занимал в фильме секунды четыре и был далеко не самым важным, если судить по банальности его постановки. Никто, похоже не понимал, почему тиран без конца его переснимает.
Я больше не сомневался в том, что Этель – ангел: ни малейшего раздражения или нетерпения ни разу не отразилось на ее лице. Она была единственным человеком во всей студии, кто не пребывал на грани истерики.
Наконец режиссер рявкнул:
– На сегодня хватит! Работать невозможно, все бездари!
Я думал, его сейчас побьют. И ошибся: его хамство все восприняли с искренним почтением.
"Настоящий художник!" – шептали вокруг меня.
– Полный идиот, – сказала исполнительница главной роли Маргарите, снимавшей с нее грим.
Молодые женщины понимающе переглянулись и засмеялись.
– Если вы так думаете, – вмешался я, – почему же тогда работаете с ним?
– Вы еще здесь?
– Я был на съемке. Почему вы не пошлете его куда подальше?
Она пожала плечами:
– Контракт есть контракт. Закатывать скандалы не в моем духе.
– А сначала почему вы согласились?
– Мне понравился сценарий. Меня вдохновила идея сыграть быка. Так надоели эти дурацкие роли современных молодых женщин! Пьера уважают в киношной тусовке. Я не ожидала, что он окажется таким болваном.
Я снова благословил человека, расквасившего мне физиономию. Если бы не он, два милых создания могли на законном основании поинтересоваться, почему я не ухожу. На правах жертвы нашего общего палача я удостоился очаровательных знаков внимания.
Как бы мне хотелось вернуть тот день. Это было год назад. Даже не верится: за этот последний год в моей жизни произошло больше событий, чем за двадцать девять предыдущих лет.
Помню, я сказал тогда:
– Ваше лицо – изумительный палимпсест: грим Маргариты, поверх него мазня режиссера. А снятие грима подобно труду археолога.
– Как красноречиво и как образно. Мы здесь к этому не привыкли.
Сегодня я думаю, что она смеялась надо мной, но в тогдашнем моем упоении каждое ее слово я принимал за чистую монету. Это было нетрудно: со мной никто за всю мою жизнь не говорил так ласково. Казалось, для нее просто не существовало уродства, которое я нес, как крест, с рождения.
Бодлер писал в своем дневнике, что "в любви единственное и высшее наслаждение есть уверенность в том, что творишь зло". Мне это всегда казалось теорией, не лишенной интереса, но касавшейся меня лично так же мало, как квантовая физика или смещение материков.
Никогда в жизни я не представлял, что смогу влюбиться. Я об этом и не помышлял; это ведь древняя как мир истина, что уродам нет места в любовной игре.
В тот вечер, после встречи с Этель, фраза Бодлера вспомнилась мне, и я впервые спросил себя, не отвечает ли она некоему затаенному желанию. И вот тогда-то мне открылась поразительная вещь: я не имел ни малейшего понятия о том, чего мне хочется. Мне не хватало многих лет умственной подготовки – лет, когда у подростков зарождаются и оформляются идеалы в области возвышенных чувств и плотских мерзостей.
Мой багаж равнялся нулю. В сущности, уродство сохранило меня в первозданной чистоте: теперь предстояло до всего дойти своим умом. Я больше не был двадцатидевятилетним, мне было одиннадцать.
Я принялся за дело с усердием неофита. Я решил обратиться к разным инстанциям; среди них были энциклопедия, мой половой орган, маркиз де Сад, медицинский словарь, "Пармская обитель", фильмы категории X [2], мои зубы, Иероним Босх, Пьер Луис [3], объявления в газетах, линии моей руки.
Я размышлял над словами Батая [4]: "Эротизм есть приятие жизни даже за гранью смерти". В этом наверняка было зерно истины, но какое? Я попытался сделать выкладки на бумаге, как в математике.
Полученный результат, бесспорно, оказался не лишенным изящества.
Поскольку все эти занятия нисколько не пополнили моих знаний, я решил погрузиться в пучину памяти.
Я лег на пол, широко раскинув руки и ноги, закрыл глаза и ушел в себя. Веки заменили мне киноэкран. Картины на нем показывали до того уморительные, что мне захотелось немедленно прервать эксперимент.
Я удержал себя, подумав, что эротика по определению комична: не преступив черту, не возжелаешь, а что может быть упоительнее, чем преступить правила хорошего вкуса?
И я стал смотреть свой внутренний фильм дальше. Мало-помалу у меня возникло впечатление, что многие кадры мне знакомы. Там были древние римляне, игрища на аренах и первые христиане, брошенные на съедение львам. Вскоре я уже был уверен, что эти мотивы вовсе почерпнуты мною из какой-нибудь голливудской клюквы, что все это я создал сам. Когда? Наверное, давным-давно: такие яркие краски бывают только в детстве.
Воспоминание обрушилось на меня словно удар молнии. Мне было одиннадцать лет, я лежал на кровати и упивался "Камо грядеши?" – вот это книга! Потрясающая. Там была юная и прекрасная Лигия, царевна, христианка, проданная молодому, красивому римскому патрицию, грубияну и дураку, который хотел сделать ее своей наложницей. Но глупый римлянин влюбился в эту непорочную деву и не хотел брать ее силой – ему понадобилось завоевать ее сердце. Ох, не учел он присущего христианским девам рвения! "Виниций (так звали дурня патриция), я стану твоей, если ты примешь мою веру".
А в это время Нерон по изощренной прихоти поджег Рим, чтобы написать поэму. Потом он объявил виновниками пожара христиан и устроил на них массовые гонения, к великой радости народа: этому императору не откажешь в политическом чутье.
После многих и многих страниц распятий и львиных трапез я добрался до кульминации. Нерон, знавший толк в удовольствиях, приберег лучшее напоследок: вот на арену выбегает разъяренный бык, а к спине его привязана юная Лигия, обнаженная, с длинными распущенными волосами. Какая отличная идея – отдать на растерзание обезумевшему животному красавицу, царевну, христианку, непорочную с головы до пят.
Веревки, которыми ее привязали к быку, затянуты не слишком туго, так что рано или поздно он сбросит ее, а там либо растопчет, либо поднимет на рога, либо… в общем, понятно, что имеют обыкновение делать быки с голыми непорочными девицами.
Я был в экстазе, предвкушая, что сейчас произойдет. И тут польский писатель с непроизносимой фамилией начисто испортил сцену, а она могла бы стать лучшей в истории вожделения: Виниций, тупой влюбленный римлянин, ринулся на арену, внимая призыву своей храбрости, которой лучше было бы помолчать. Он справился с быком легко, как с комнатной собачкой, под восторженный рев толпы спас Лигию и обратился в христианство [5].
Мои одиннадцать лет со всей их восставшей плотью были возмущены. Я бросил на пол лживую книгу и в яростном отчаянии накрыл голову подушкой.
И тогда произошло чудо – Гений детства зачеркнул все дурацкие перипетии и превратил меня в разъяренного быка, мечущегося по арене.
Голая Лигия привязана к моей спине. Я ощущаю ее девственные ягодицы, ее ангельскую спину.
От их прикосновения я шалею, начинаю брыкаться, бегать, скакать. От моих прыжков тело Лигии поворачивается на сто восемьдесят градусов. Ее острые груди прижались к моим лопаткам, живот и лоно распластались на моем хребте. Я – бык, и от всего этого у меня мутится в голове. Я обезумел, я хочу одного – сбросить с себя девушку.
Я весь – прыжки и скачки, я взвиваюсь на дыбы и выгибаюсь. Веревки ослабли, Лигия соскальзывает на землю, только одна ее нога все еще привязана ко мне. Я несусь бешеным галопом, волоча ее по земле, точно труп, – скоро, скоро она им станет. Раскинутые ноги открывают глазам толпы девственность, которая долго не протянет. Царевна страдает от этой непристойности, и я доволен.
Больно тебе, Лигия? Вот и отлично – но то ли еще тебя ждет. Будешь знать, как быть голой непорочной девой-христианкой в польском романе для подростков.
Последним мощным рывком я наконец освобождаюсь от своей ноши, девушка летит в сторону и приземляется в десятке метров от меня. Римляне затаили дыхание. Я приближаюсь к жертве и любуюсь ее красивым задом. Переворачиваю ее копытом – и прихожу в восторг от ее прекрасных глаз, переполненных страхом, от трепета ее нетронутой груди.
Самое главное, Лигия, что ты и сама согласна. И все согласны на этот счет: какой смысл быть юной девой-христианкой, если тебя не растерзает беснующийся бык? Поруганием было бы обручить тебя с тем идеальным зятем, обращенным твоими стараниями в христианскую веру. Только представь себе пресность вашего унылого супружества, представь, с каким комично благопристойным лицом он возьмет тебя.
Нет. Ты не для него, ты слишком хороша для этого. Ты – для меня. Сознательно или нет, но ты так поступила нарочно: блюсти себя так ревностно и ценой таких усилий можно, лишь желая, чтобы тебя растоптали. Есть такой вселенский закон: все слишком чистое должно быть замарано, все святое – осквернено. А ты поставь себя на место осквернителя: какой интерес осквернять то, что не свято?
Ты наверняка об этом думала, когда берегла свою незапятнанную чистоту.
Нет ничего более христианского, чем дева-мученица, нет ничего более языческого, чем разъяренный бык: потому-то так радуется народ. Он получит то, чего желает, – не скажу: за свои деньги, потому что зрелище бесплатно, но за свою ненависть, ибо такая у него природная склонность – ненавидеть лилии и саламандр.
Гомер сказал, что лоб быка – символ глупости. Он был прав. Я – бык, и мне это нравится, потому что мне нравится быть глупым. И во имя моей глупости мне радостно преподносят тебя: будь я хитрым лисом, мне бы не получить такого подарка. Вот видишь, как хорошо быть глупым.
Не бойся, время страха кончилось, пришло время боли. Я вонзаю рога в твой гладкий живот – сказочное ощущение! Зацепив покрепче, я поднимаю тебя над головой. Толпа ревет, а ты – ты кричишь. Я – герой дня. Я выступаю на арене в головном уборе, и этот головной убор – ты: слева твои ноги, справа руки, помертвевшее лицо, волосы свисают до земли. Гордый собой, я делаю круг почета, срывая аплодисменты публики. Но вскоре этих забав мне уже становится мало, и чтобы упоение не покинуло меня, я перехожу к делам посерьезнее. Мои рога вошли в тебя, но не проткнули насквозь; я вскидываюсь на дыбы, раз, другой, третий, чтобы погрузиться в тебя.
Каждый раз, опускаясь на все четыре ноги, я чувствую, что вхожу в тебя все глубже. И наконец происходит то, что должно произойти: слышится хруст, мои рога пропарывают твой живот и выходят из спины, острые концы торчат наружу– Люди при виде этого аплодируют с удвоенной силой. Я доволен.
Я скачу как одержимый, торжествуя. Твоя кровь струится по моему лбу, течет по шее. Она заливает мои ноздри, и я беснуюсь от ее запаха. Она затекает в рот, я слизываю ее, у нее незнакомый вкус вина, она пьянит меня. Я слышу, как ты стонешь, и мне это нравится.
Я мотаю головой, красная пелена застилает глаза – это твоя кровь слепит меня. Я ничего не вижу, это меня бесит, я бегу, сам не зная куда, стукаюсь о стены арены, тебе, наверно, очень больно.
Выбившись из сил, я низко склоняю голову, ты скатываешься по моей морде, и твоя кожа вытирает мне глаза, и зрение возвращается.
Ты лежишь на земле. Ты еще дышишь. Я любуюсь твоим животом, разорванным моими рогами, – это потрясающе. На твоем мертвенно-бледном лице я вижу выражение восторга, оно почти улыбается – я знал, что тебе понравится, Лигия, моя Лигия, теперь ты по-настоящему моя.
Ты моя, и я делаю с тобой все, что хочу. Наклонившись, пью теплую кровь из твоего живота: оказывается, быки не всегда вегетарианцы, особенно когда имеют дело с непорочными девами.
Затем, под рукоплескания римского народа, я топчу тебя, пока твое тело не становится неузнаваемым. Как изумительно играет во мне сила! Я не трогаю лица, чтобы видеть его выражение: ведь мне интересно, как чувствует себя твоя душа. Миляги материалисты не ведают, что такое садизм, он доступен лишь ультраспиритуалистам вроде меня. Чтобы быть палачом, нужен дух.
Какая дивная картина: твое тело превратилось в бесформенное месиво и теперь похоже на раздавленный плод, а над этой кровавой кашей – твоя точеная шея и лицо во всей своей прелести.
Твои глаза вобрали в себя небо – или, может быть, наоборот. Ты никогда еще не была так прекрасна: я размозжил копытами твое тело и, словно пасту из тюбика, выдавил из него красоту, теперь вся она сосредоточилась в лице.
Вот так, по моей милости, тебе было дано стать абсолютным совершенством. Приникнув бычьим ухом к твоему рту, я ловлю последний вздох. Слышу, как он слетает с твоих губ, нежнее камерной музыки, – ив один миг мы оба. ты и я, умираем от наслаждения.
"Чем больше человек стремится уподобиться ангелу, тем больше превращается в животное" [6]. Я превратился в животное и, будучи животным, познал ангельское блаженство.
Тем временем я, одиннадцатилетний, скидываю с головы смятую подушку и встаю, пошатываясь от приятной слабости. Я потрясен – мой мозг напоминает здание, сметенное ударной волной. Наслаждение было таким сильным, что я, наверно, стал красивым – и я бегу к зеркалу проверить, так ли это.
Я смотрю на свое отражение и закатываюсь от смеха: никогда еще я не был так безобразен.
Вот и говорите мне после этого о внутренней красоте Квазимодо!
Мне снова было двадцать девять лет. До меня дошло, что мое детство, оказывается, сыграло роль отрочества: в тринадцать лет я, так сказать, поставил крест на сексе. И больше о нем не вспоминал. Почему? Я сам толком не знаю. Моя внешность наверняка сыграла огромную роль в этом самоподавлении.
Понять это легко и трудно одновременно. Я знал немало уродов, не обделенных сексуальной жизнью: они спали с некрасивыми женщинами или ходили к шлюхам.
Моя проблема в том, что с ранней юности меня тянуло исключительно к красавицам. Очевидно, поэтому я в тринадцать лет и предпочел забыть о сексе: мне открылась грубая правда жизни. У дев с ангельской внешностью я не имел никаких шансов.
В шестнадцать лет мои лопатки покрылись угрями, и это событие было сравнимо с конфирмацией: видно, когда меня создавали, то допустили серьезный брак. Со временем кожа моя обвисла, и я вступил в комическую фазу уродства: оно стало слишком смешным, чтобы вызывать хоть какое-то уважение.
С тех пор моя сексуальность проявлялась лишь двумя способами: я мастурбировал и пугал. Онанизм утолял темную, потаенную сторону моей натуры. Когда же мне хотелось разделенных эротических ощущений, я ходил по улице и наблюдал за реакцией видевших меня людей: я преподносил им свое уродство во всей его непристойности, я говорил с ними его языком. Брезгливые взгляды прохожих давали мне иллюзию контакта, смутное ощущение прикосновения.
Чего я жаждал больше всего, так это испуга молодых девушек. Но было непросто попасть о их поле зрения: по большей части они смотрели лишь на собственные отражения в витринах.
Были и такие, что предпочитали любоваться собой, ловя взоры окружающих, – вот с ними мне выпадали лучшие минуты. Томные очи рассеянно искали мой взгляд, чтобы увидеть в нем любимый образ, и круглели от ужаса, обнаружив, как отвратительно зеркало. Я это просто обожал.
Год назад, когда Этель посмотрела на меня дружелюбно и без привычного мне ужаса, недоумению моему не было границ. Она как будто не замечала безобразия, воплощением которого я был.
Даже будь она "всего лишь" прекрасна, я все равно полюбил бы ее: до сих пор ни одна красавица не нравилась мне до такой степени. Но к красоте прибавилось чудо ее слепоты, и я влюбился до полного безумия.
Воспоминание об испытанном в детстве оргазме окончательно помутило мой рассудок: роль быка, которую должна была играть Этель, была, вне всякого сомнения, знаком нашей общей судьбы.
Мне не составило труда подружиться с актрисой. Ничто не казалось ей странным – ни моя внешность, ни мое постоянное присутствие на съемочной площадке, ни вопросы, которые я ей задавал. Хотя они были порой так бестактны, что она вполне могла бы обидеться.
– Ты сейчас влюблена в кого-нибудь?
– Нет.
– Почему?
– Никто мне особенно не нравится.
– А тебе бы хотелось?
– Нет. От любви одни проблемы.
Мне было жаль, что она почти сразу предложила перейти на обычное среди киношников "ты".
– У тебя были проблемы из-за мужчин в прошлом?
– Сколько раз. А если не возникало проблем, было скучно, – тоже ничего хорошего.
– Действительно, – скептически хмыкнул я, хотя никогда не знал ни проблем, ни скуки, о которых она говорила.
– А ты в кого-нибудь влюблен?
Она даже не понимала, что сморозила. Это как если бы она спросила паралитика, танцует ли он танго.
– Мертвый штиль, как и у тебя, – равнодушно обронил я.
Однажды я не удержался и задал ей вопрос, не дававший мне покоя:
– Почему ты так мила со мной?
– Потому что я вообще милая девушка, – без тени смущения ответила она.
Это было правдой и совершенно меня не устраивало. Как найти какой-нибудь прием против ее доброты?
Как ее спровоцировать?
Чаще всего я говорил с Этель о вещах абсолютно мне неинтересных. Моей целью было просто смотреть на нее – самое восхитительное занятие, какое я только знал в своей жизни. Мила она была до такой степени, что позволяла себя созерцать и даже принимала комплименты. Мне трудно было удержаться, и порой я говорил ей:
– Какая ты красивая!
Она улыбалась так, будто это было ей приятно.
Ее реакция до того потрясла меня, что я стал позволять себе говорить то же самое другим женщинам.
Ответом мне были возмущенные взгляды, недовольные гримаски или любезности типа: "Вот придурок!"
У одной, которая так осадила меня, я спросил:
– Позвольте! Я сделал вам комплимент, без малейшей непристойности, без задней мысли, а вы меня обижаете. За что?
– Как будто вы сами не знаете!
– Это потому, что я некрасив? Разве уродство мешает обладать хорошим вкусом?
– Да нет, дело вовсе не в том, что у вас отталкивающая внешность!
– Так в чем же?
– Сказать женщине, что она красива, – значит сказать, что она глупа.
В первый моменту меня отвисла челюсть, потом я выпалил:
– Стало быть, вы действительно глупы и сами это подтверждаете.
И получил в ответ пощечину. Как-то я поделился с Этель:
– Когда я говорю, что ты красавица, тебе не кажется, будто я намекаю на то, что ты дура?
– Нет. А что?
Я рассказал ей, как другие девушки реагировали на мои любезности. Она посмеялась и сказала:
– Знаешь, не они одни так глупы. Сколько раз я слышала от девушек, мягко говоря, обиженных природой: "Мало быть просто красавицей!" Но ведь я никогда и не считала, что мне этого достаточно, а вот они вели себя так, будто им вполне достаточно быть уродинами!
– Их-то хоть можно понять: они завидуют!
– И это тоже. Но суть в другом: красоту вообще не любят, а это уже серьезно.
– Я люблю.
– Ты у нас оригинал.
– Все любят красоту.
– Уверяю тебя, это не так.
Я занервничал:
– Не хочешь же ты сказать, что предпочла бы быть страхолюдиной!
– Успокойся. Такого я не скажу. Это непросто понять, а объяснить еще труднее. Могу только поклясться тебе, что раз сто убеждалась на собственном опыте: красоту никто не любит.