– А уродство, по-твоему, любят? – разозлился я.
– Я этого не говорила. Нет, я думаю, люди любят все средненькое – ни красивое, ни уродливое.
Я перестал ходить на съемки: фильм слишком меня раздражал. Видеть, как тупица режиссер гримирует бедную Этель, а потом дает указание слегка задеть матадора рогами, когда следовало бы пропороть его насквозь, – нет, это было выше моих сил.
Через день я поджидал исполнительницу главной роли у выхода из студии. Каждый раз она встречала меня улыбкой:
– Эпифан! Вот и ты.
Она, казалось, была счастлива видеть меня, и я от радости едва не терял сознание. Мы заходили в кафе. Этель рассказывала мне, что еще отмочил Пьер и как продвигается работа над фильмом.
– Это будет величайшая клюква в истории кино, – неизменно добавляла она.
Часов в восемь я провожал ее домой. Я не отказался бы побыть с ней и подольше, но не хотел, чтобы она подумала, будто я имею на нее виды.
– А ты знаешь, что до тебя никто не называл меня Эпифаном?
– Как же тебя называли?
– Квазимодо.
– Почему? Разве ты горбун? Или звонарь?
– Нет. Я урод.
Этель от души рассмеялась, чем привела меня в восторг. Она обошлась без дурацких возражений типа:
"Нет, ты вовсе не урод", – от которых я полез бы на стенку. Потом она сказала:
– Мне нравится твое имя. Оно похоже на тебя.
– Такое же уродливое?
– Нет. Оно необычное.
– Значит, я необычный? Чем же?
Она задумалась, прежде чем ответить:
– Ты никогда не говоришь ни обидных вещей, ни глупостей.
– И это необычно?
– Очень необычно.
Я готов был целовать ей ноги. Никогда в жизни мне не говорили ничего приятнее. Ночью, в постели, я поймал себя на том, что этот короткий разговор не выходит у меня из головы. Я запрограммировал его на повтор, как любимую музыку.
"Прекрасное всегда необычно", – сказал Бодлер. Разумеется, элементарная логика не позволяла мне утверждать обратное: необычное не всегда прекрасно. Но сам факт, что за мной признано главное свойство красоты – необычность, – переполнял меня ликованием. впервые меня мучила бессонница от избытка любви.
Как раз в ту пору я проматывал остатки моего греческого наследства. У меня был дядюшка, такой же грек, как мы с вами, однако именно на земле Эллады он сколотил изрядное состояние довольно сомнительного происхождения. Когда он умер, на меня хлынул поток драхм. Даже за вычетом пошлин и налогов осталось достаточно, чтобы несколько лет прожить без забот.
Когда я так неожиданно разбогател, моя первая мысль была о пластической операции. Это, конечно, значило бы спустить все деньги сразу, но даже беглый взгляд в зеркало убеждал, что это отнюдь не роскошь.
Но тут вмешался Вергилий: "Timeo Danaos et dona ferentes" [7] – Надо было признать, что греческое происхождение этой манны небесной делало ее подозрительной: в этом, несомненно, следовало усмотреть предостережение богов Олимпа.
Раздевшись догола, я посмотрел на себя в большое зеркало. Дело было яснее ясного: менять требовалось абсолютно все. Подправить лицо? Оно покажется неуместным на уродливом теле, все недостатки которого будут сильнее бросаться в глаза. Привести в порядок тело? Лицо будет выглядеть еще безобразнее. Мое уродство, при всей его исключительности, было хотя бы равномерно распределено.
Короче, операция нужна была глобальная – или никакой. Но, даже если ненавидишь себя с головы до ног, решиться целиком сбросить свою земную оболочку непросто. Я как-никак два десятка лет прожил в этой шкуре и не мог к ней не привязаться. Если совсем ничего не останется от меня нынешнего, будет ли это равносильно моей смерти?
??? новое тело по-настоящему моим? Если уберут все его изъяны до последнего, не окажется ли???
Для меня вопрос стоял не нравственный, а чисто метафизический: до какой степени человек может преобразиться и при этом остаться собой? Единственное, что мы знаем наверняка о смерти, – это то, что не будет нашей телесной оболочки. А что именно станет тому причиной – скальпель или черви, – быть может, и не принципиально.
Риск был велик. А вдруг назавтра после операции я пойму, что, отказавшись от своего тела, убил Эпифана Отоса? Будучи неисправимым спиритуалистом, я боялся получить столь вопиющее доказательство превосходства материи над духом.
К этим опасениям онтологического порядка прибавились и вполне тривиальные соображения: у каждого есть привычки. Я чувствовал себя комфортно в моем уродстве, как в домашних тапочках, – по той простой и единственной причине, что оно было мне по душе, как обувь бывает по ноге. Всегда хочется надеть старые башмаки, пусть в них уже неприлично выйти на люди, зато насколько удобнее ногам!
Дальше развить обувную метафору не вышло: ведь если стоптанные туфли можно не выбрасывать, то свою прежнюю наружность в шкаф не спрячешь. А что, если новая придется не впору моей душе, и так до самой смерти?
Вдобавок я был немного фаталистом, и это тоже меня удерживало – хотя, может быть, я просто скрывал от себя свою лень. Настрой этот был сродни унынию и беспечности одновременно: "Такая у меня судьба. А значит, надо нести свой крест и подчиняться воле богов. Все равно никуда от этого не денешься, так лучше расслабься, пожми своими жуткими плечами и принимай все как есть".
Так я отказался от пластической операции. Бедные хирурги, они не знают, как много потеряли. Я никогда не жалел об этом решении. Экономия вышла такая, что я смог не работать много лет. Однажды Этель спросила меня, чем я занимаюсь. Я ляпнул наобум, что ищу работу. Вскоре после этого я обнаружил, что наследство на исходе и работа мне действительно вот-вот понадобится.
Какая? Вопрос был не из легких. Я не имел ни образования, ни профессии, ни каких бы то ни было талантов. Мечтал только о любви. Я был не из тех, кому работа необходима для душевного спокойствия: праздный образ жизни вполне устраивал меня.
Окончив лицей, я из любопытства походил на курсы изучения сам-не-знаю-чего – ей-богу, не вру, я так и не понял, о чем вещали преподаватели. Более того: какова бы ни была объявленная тема лекции, мне казалось, что я слышу всегда один и тот же треп. Такое недифференцированное познание было, на мой взгляд, подозрительным и – главное – скучным; оно обрыдло мне, как лапша на воде.
Тут как раз свалилось дядюшкино наследство, и я зажил е счастливом бездействии. Львиную долю моего времени занимали с тех пор чтение и кино. Если бы мне пришлось заняться саморекламой и сочинять документ, помпезно именуемый curriculum vitae, текст получился бы предельно кратким:
"Эпифан Огос
родился в 1967
жизненный опыт: толстые книги и темные залы"
Уж конечно, у работодателей я буду нарасхват! Особенно когда они увидят мою рожу.
Мне повезло: время было самое подходящее для лодырей и недоучек вроде меня. От умников с кучей дипломов шарахались; трудяги с богатым профессиональным опытом были и вовсе не в чести. У меня же было самое среднее образование и прочерк в графе "предыдущие места работы", так что мне смело могли платить по минимуму.
Действительно, все двери были бы открыты передо мной, не будь я таким уродом.
Как-то я пришел на собеседование в большую финансовую компанию. Я претендовал на должность младшего курьера: возить по этажам тележку с почтой и раздавать письма адресатам. Я был единственным желающим занять это достойное и завидное место. Однако мне отказали.
Я имел дерзость спросить, почему меня не берут.
– Мы думаем, что вам не хватает квалификации для этой работы.
– Она не требует никакой квалификации.
– Мы не можем позволить себе нанять человека, не соответствующего должности.
– А почему вы считаете, что я не соответствую?
Неловкая пауза. Наконец один нашелся:
– Вам двадцать девять лет, и у вас нет никакого профессионального опыта.
– Тем лучше для вас: можете мне меньше платить.
– Не в этом дело; по-вашему, нормально, что вы в ваши годы ни дня не работали?
Мне не хотелось говорить о наследстве.
– Я ухаживал за престарелой матушкой (ложь: она умерла десять лет назад). В чем же проблема?
– Вас наверняка будет труднее обучить, чем человека, начавшего свой трудовой путь в юном возрасте.
Я расхохотался:
– О каком обучении вы говорите? Велика премудрость – развозить почту!
– Почему вы хотите получить эту работу, месье Отос?
– Потому что мне нужно на что-то жить.
– Вы должны нас понять: мы не можем взять человека, который признается в своей меркантильности. Нам нужны люди с идеалами.
– Чтобы развозить почту, необходимо иметь идеал?
– Только не надо цинизма, месье Отос.
– Это вы циничны, а не я. Вы отказываете мне в работе под самыми что ни на есть надуманными предлогами. Хоть бы сказали мне истинную причину!
– И какая же, по вашему мнению, истинная причина? – спросил меня тоном учителя один из этих типов.
– Я не собираюсь заниматься самокритикой. Я хочу, чтобы хоть один из вас троих набрался смелости и сказал откровенно, на каком основании мне отказано.
Молчание.
– Вы понимаете, что, скрывая это от меня, проявляете немыслимую жестокость? Если вы не решаетесь даже назвать мою проблему, нетрудно догадаться, насколько она серьезна.
– О какой проблеме вы говорите, месье Отос?
– Если вы притворяетесь, будто не видите ее, это еще хуже.
Молчание.
– Постойте, я догадался. Если вы назовете вещи своими именами, я буду вправе подать в суд, да? Поэтому вы молчите?
– Мы не понимаем, о чем речь, месье.
– То-то будет скандал: "Отказано в работе по причине отталкивающей наружности".
– Это ваши слова. Мы этого не говорили.
Я встал, собираясь уйти. Уже в дверях я обернулся, не удержавшись от маленькой мести:
– Кстати, фамилия Отос вам ничего не говорит?
– Лифты?
– Да.
– Вы родственник?
– Да, – солгал я. – Забавное совпадение: в вашем здании лифты фирмы Отос.
Я улыбнулся и ушел, от всей души надеясь, что впредь они не смогут спокойно ездить в лифтах, опасаясь, как бы оскорбленная родня не отомстила им с помощью техники каким-нибудь хитроумным способом.
А потом меня осенила гениальная идея. У меня к моей наружности был счет, и немалый: она отравила двадцать девять лет моей жизни, пусть теперь она же и возместит мне ущерб.
План был великолепен, тем более что он требовал участия моей любимой. Я изложил ей свой замысел.
– Ты с ума сошел, – сказала она.
– Возможно. Но ты не находишь, что это будет весьма нравственно?
– Чего ты добиваешься – хочешь быть нравственным или получить работу?
– Одно с другим не всегда совместимо, но мне предоставляется как раз такой редкий случай.
Только если ты мне не поможешь, ничего не получится.
– На свете есть и другие красивые девушки.
– А тебе что мешает?
– Ненавижу манекенщиц и их среду.
– Еще одна причина мне посодействовать.
И она согласилась.
Несколько дней спустя мы с Этель расположились в холле агентства "Истинный путь". Вокруг восседали длинноногие создания с пустыми глазами. Было ясно как день, что "моя" красивее всех: по моей просьбе она надела ту самую диадему с бычьими рогами, которые укрепили мою страсть. Она улыбалась, и одного этого было бы достаточно, чтобы выделить ее среди остальных, – если бы не другое, более существенное отличие: она одна здесь была живая.
Модельное агентство "Истинный путь" славилось на весь мир: именно у него были контракты со всеми топ-моделями, прославившимися за последние пять лет: с Франческой Верниенко, Мельбой Момотаро, Антигоной Спринг, Ами Макдональдовой.
Филиалы "Истинного пути" имелись в каждом уважающем себя большом городе цивилизованного мира: таким образом девушки из любого захолустья могли если не попытать счастья, то хотя бы помечтать о славе.
Ожидавшие вместе с нами в холле молодые женщины были совсем не дурны. Но что меня больше всего в них поразило, так это сходство: не столько похожие лица, сколько общее их выражение. Они сидели с таким видом, будто всю жизнь только и делали, что смертельно скучали, – вероятно, так оно и было.
Ни одна не годилась и в подметки Этель. Даже с точки зрения классических канонов красоты она превосходила всех. Я не стану вдаваться в подробности других ее преимуществ. Вкратце их можно свести к одной фразе: Этель, казалось, совершенно не стремилась быть принятой в "Истинный путь".
Сотрудники агентства, очевидно, тоже обратили на это внимание, потому что пригласили ее первой: не хотели упустить. Никто, надо думать, не усомнился в том, что я ее импресарио, так как мне позволили пройти с ней в кабинет.
Там были двое мужчин и женщина. Они долго рассматривали мою любимую с ног до головы, и вид у них при этом был такой кислый, будто перед ними стояло форменное чучело.
– Ты не очень высокая, – поморщилось одно из ответственных лиц.
Я не понял, по какому праву к ней обращаются на "ты".
– Метр семьдесят три, – уточнила моя красавица.
– Нижний предел, – кивнула дама. – Хорошо, что ты такая худенькая.
Затем последовал длинный список вопросов: вес, размеры; для меня все это было такой порнографией, что я мысленно заткнул уши. Мне было бы невыносимо узнать в присутствии этих трех мясников объем груди моей любимой. Она, оказывается, и сама его не знала.
– А как же ты покупаешь бюстгальтеры?
– Я их не ношу.
Принесли портновский метр и стали ее обмерять. Я кипел от злости, когда эти люди прикасались к ней у меня на глазах. Результатами остались недовольны;
– Ты тощая, груди совсем нет. На это теперь не клюют.
Мне стало нехорошо: ведь если бы не я, Этель не пришлось бы подвергаться таким унижениям. Но она, похоже, от души забавлялась, чем сильно озадачила всех трех мерзавцев.
Был момент, когда я едва не взорвался.
– Тебе придется переменить имя. Этель не звучит: это вульгарно.
Тут я, не сдержавшись, вмешался:
– Действительно. Ами или Мельба куда как изысканнее.
Меня испепелили взглядом, но не поднимали больше вопроса о переименовании моей феи. Зато предложили подкачать ей губы силиконом. При этих словах актриса встала и заявила с улыбкой мадонны:
– Ну, ладно. Не понимаю, что я вообще здесь делаю.
Они было опешили, но моментально пошли на попятный:
– Нет, нет. Ты не поняла. Ты и так хороша. Очень хороша. Договорились: твои губы не трогаем.
– В тебе есть шик, настоящий шик. Не то что нескладехи, сидевшие с тобой в холле.
Ее спросили, какой она имеет профессиональный опыт. Она рассказала о своей карьере в кино, о фильме, в котором в настоящее время играла главную роль. Туттрихама возбудились:
– Так ты еще и артистка! Публика обожает девушек с яркой индивидуальностью.
– благодаря этим бычьим рогам я сразу понял, что ты уникальна.
Их восторги были мне на руку. Все складывалось даже лучше, чем можно было ожидать. Я ликовал, предвкушая месть.
– Во всяком случае, ты первая явилась без портфолио. Смело, ничего не скажешь!
Обычно манекенщицы на закате карьеры пробуются в кино. А ты – наоборот.
Этель в замешательстве склонила свою красивую головку:
– Да нет же. Я не собираюсь уходить из кино.
– Очнись, детка. Нельзя быть моделью и актрисой одновременно. Наша работа – не развлечение, ты в этом скоро убедишься.
– Я верю вам на слово. И поэтому не имею ни малейшего желания стать манекенщицей.
Они расхохотались:
– Ты гениальна!
– По-видимому, произошло недоразумение. Работать у вас хочу вовсе не я, а этот господин, – показала она на меня.
Наступило напряженное молчание. А Этель продолжала:
– Вы, наверно, подумали, что этот господин – мой импресарио. На самом деле я импресарио этого господина. Я пыталась вам это сказать, но не могла вставить ни слова: вы все время задавали мне вопросы.
Дама попыталась найти выход из положения:
– Месье фотограф, не так ли? Тогда вы не по адресу: фотографов здесь не нанимают.
– Мой клиент не фотограф, – ответила актриса. – Он – модель.
Они не засмеялись.
– Если это шутка, то крайне неудачная. Вон!
Тут слово взял я и заговорил со всей серьезностью:
– Это не шутка.
Вы когда-нибудь смотрели на себя в зеркало, месье?
– Думаете, я пришел бы сюда, если бы не знал, какова конфигурация моего лица?
– Так ваш приход – это провокация?
– Отчасти. Вообще-то вы можете извлечь из моей провокации немалую пользу, если готовы рискнуть.
– Полноте, месье, посудите сами! Вы же понимаете, что ни под каким видом не можете быть манекенщиком!
– Я мог бы стать манекенщиком нового типа: моделью, работающей на контрасте.
– Такое уже было, ничего хорошего. Пару лет назад устраивали показы мод для тучных женщин.
– Это совсем другое дело, – вмешалась Этель, – Я видела этих женщин – они были красивые, гладкие, пышные, просто прелесть. Целью было доказать, что и толстуха может классно выглядеть.
– Мой случай прямо противоположный. Я не предлагаю выкрикивать лозунги типа "Ugly is beautiful" [8]. Посмотрите на меня: даже применив все ваше искусство, вы не сможете поправить то, что непоправимо. Я предлагаю показывать меня таким, какой я есть.
– Месье, на парад мод приходят не для того, чтобы дрожать от ужаса. Впрочем, и ужас-то уже никого не удивляет.
– К ужасу такой концентрации, как во мне, это не относится. Вы только посмотрите, положа руку на сердце, видели вы большего урода?
– Да вы, похоже, собой гордитесь?
– Есть чем. И вы еще не видели меня в чем мать родила, – садистски ухмыльнулся я, вдруг осознав, что располагаю весьма действенным средством давления.
– Мы верим вам на слово, месье. Проблема в том, что показы мод имеют целью продавать одежду, а не пугать людей.
– Бросьте! Ваша цель – привлечь внимание! А со мной трудно будет остаться незамеченными.
– Вы собираетесь учить нас нашей профессии?
– Я собираюсь объяснить вам, в чем состоит мое ремесло: я урод. Я буду первым профессиональным страшилищем.
– А мы не будем вашими первыми нанимателями.
– Подумайте хорошенько, прежде чем дать мне уйти. Я обладаю исключительной наружностью, которая произведет колоссальный эффект, да еще двойной: во-первых, это будет небывалый эмоциональный шок, благодаря чему ваши дефиле надолго запомнятся; во-вторых, красота девушек, с которыми я буду выходить, умножится десятикратно.
– Вы не сочли бы меня такой красивой, не будь рядом Эпифана, – улыбнулась моя любимая.
– Этель скромничает, – заметил я и продолжал: – Но несомненно то, что эстетика подчиняется законам мистики: по-настоящему оценить истинную красоту можно только рядом с истинным уродством.
Поскольку дать определение Абсолюту невозможно, его определяют исходя из его противоположности – это называется негативной теологией. Человеческий ум подвержен одному глубинному изъяну: чтобы он осознал ценность чего-либо, его надо этого лишить. Когда чего-то нет – человеку это понятно, когда это есть – для него это темный лес.
– Расскажите это создателям высокой моды, месье. Они придут в восторг.