Девичьи сны - Евгений Войскунский 16 стр.


- Ничего, мама. - Володя положил себе на тарелку горку плова, желтого от шафрана. - Ничего, кроме того, что болезнь, загнанная глубоко внутрь, теперь выплеснулась наружу. Вот и все.

- Какая болезнь? - Это скороговорка Вагифа.

- Национализм.

- Вы извините, я скажу! Драка на стадионе, драка в Гяндже, карабахские дела - всюду начинали армяне! Нац-нализм, да? Именно! Но только армянский! Из-за него все… Володя сказал, его уволили как армянина. Мы против! Но вы учтите - кто ходит по Баку, кто требует?

- Еразы, - говорит кто-то из гостей.

- Пускай еразы, а мы говорим - беженцы! Почти двести тысяч азербайджанцев выгнали из Армении! Из Кафана, из Зангезура - они веками там жили, ни-че-го не требовали - крестьяне, да! Они на базары армянских городов овощи везли, продавали. Кому мешали? В чем виноваты? Их выгнали из домов, дома жгли, овец угоняли - давай иди в свой Азербайджан! Зима восем-сят восьмого - восем-сят девятого холодная, беженцы шли пешком через перевалы, в горах снег, люди замерзали! Дети, старики умирали в пути! Это кому надо?

- Я не оправдываю армянские власти…

- Ни одного азербайджанца там не осталось! Представьте, какое у них озлобление! Без жилья, без работы! Без земли! Вот они ходят, требуют, чтобы армян тоже выгнали…

- Ты все объяснил, Вагиф, - говорит Володя, положив вилку. - А вот мне - что посоветуешь делать? Моя армянская половина кричит от боли, когда ее режет в Сумгаите моя же азербайджанская половина. Моя азербайджанская половина вопит от обиды, когда ее выгоняет из домов армянская половина. Как мне жить, уважаемый член Народного фронта?

- Что тут скажешь? - Вагиф, высоко подняв густые брови, разводит руками. - Пускай твоя армянская половина откажется от притязаний на Карабах. Тогда азербайджанская половина вернется в свои дома и не будет требовать выгна… изгнания армян.

- И осудит тех, кто резал армян в Сумгаите, да? Ты просто забыл это добавить. Да?

- Я не забыл! Мы все помним! Перед Сумгаитом был Аскеран - там убили двух азербайджанцев!

- Значит, за кровь двух азербайджанцев в Аскеране - кровь сотни армян в Сумгаите?

- Не сотня! Погибло тридцать два! Из них шесть азербайджанцев!

Я сжимаю виски ладонями. Невозможно, невозможно это слушать… А Володя - всегда такой сдержанный - почти кричит:

- Ты понимаешь, что произошло в Сумгаите? Врывались в квартиры, зверски убивали металлическими прутьями, сжигали людей, насиловали женщин! А милиция бездействовала! А в официальных сообщениях погром и резня названы бесчинством, нарушением порядка. А вместо серьезного судебного процесса - жалкая комедия суда над тремя. Ахмедов, Джафаров, Исмаилов. Только трое убивали в Сумгаите? "Из хулиганских побуждений", как сказано в приговоре? Что это, как не поощрение - давайте, громите, режьте армян еще, наказания не будет…

- Мы против резни!

- Если против, то почему промолчали? Азербайджанская интеллигенция, писатели - почему не осудили погром в Сумгаите? Не выразили сочувствия? Где знаменитая дружба народов?

- А почему в Ереване не осудили убийство в Аскеране?

- Почему в прошлом декабре факельное шествие устроили на площади Ленина, когда Армения корчилась от землетрясения?

- Эти факелы не наши! Мы призывали деньги собирать, одежду для постр-давших! А нашу помощь Армения отказалась принять.

- Вчера армянскую церковь возле Парапета сожгли!

- В Ереване еще раньше сожгли мечеть!

- Вагиф! - кричит Фарида, на ее бледном лице проступили красноватые пятна. - Прекрати сейчас же! Или я уйду!

- Хорошо! - Вагиф с неожиданной покорностью склоняет черноволосую голову. - Молчу! - и добавляет, глотая слова: - Конце концов, почему я долж отвечать… Вот сидит Кязим-муэллим… работни ЦК, представит власти…

В возникшей тишине слышно, как темнолицый Кязим, не проронивший ни слова во время спора, обсасывает куриную косточку. Прожевав, он негромко говорит, обращаясь не столько к спорящим, сколько к Гюльназ-ханум, сгорбившейся у торца стола:

- Насчет беженцев. В ЦК не раз обсуждали вопрос. Совет министров в апреле принял постановление - выделить для заселения беженцами Алтыагач-Хызынскую зону на Апшероне. Но выполняется слабо. Место там пустое. Большинство скопилось в Баку. Принимаются меры, чтобы как-то расселить, но… - Кязим прикрывает глаза и медленно, словно ему больно смотреть, открывает. - Теперь насчет Карабаха. Ни одного дня Нагорный Карабах не входил ни в Эриванское ханство, ни в Эриванскую губернию. Но мы уже не первый раз имеем дело с армянскими территориальными претен… притязаниями. Первое было в девятнадцатом году, когда в Баку сидели мусаватисты. Дашнакское правительство Армении потребовало передачи ему Карабаха. В марте двадцатого дашнакские отряды вторглись в Карабах. Мусават, конечно, сопротивлялся. Пролилась кровь. Не знаю, как бы сложилось, но советизация Азербайджана, потом Армении - это сыграло положительное значение. То есть роль. В конце двадцатого Нариманов огласил декларацию, где сказано, что вековой вражде двух соседних народов пришел конец. И трудовому крестьянству Нагорного Карабаха дается право самоопределения.

- Между прочим, - Кязим опять прикрывает глаза, - население Карабаха, в том числе и армянское, тяготело именно к Баку. Экономически! К промышленному Баку. А не к Эривани. Эривань тогда что была? Большая деревня. Это учел в двадцать первом году пленум Кавбюро, когда принял решение оставить Нагорный Карабах в пределах Азербайджана. А седьмого июля двадцать третьего вышел декрет АзЦИКа об образовании автономной области. Все было по закону.

- Не думаю, - резко говорит Володя. - Не думаю, что решение пленума Кавбюро можно считать законом. Несколько партийных вождей во главе со Сталиным произвольно решили судьбу целого народа.

- Можешь думать как хочешь, Володя. Я говорю, как было. На документах основано.

- Что документы? Часть народа искусственно отрезали от республики, населенной тем же народом.

- А что делать, если эта часть жила на территории Азербайджана? Дальше. После Великой Отечественной армянское руководство опять поставило перед Москвой вопрос о передаче НКАО Армении. То же самое писали: компактное проживание армян в Карабахе. Москва запросила мнение Баку. Баку ответил: если брать за основу компактность, то тогда пусть Армения передаст Азербайджану Зангезур и Гейчинскую зону, где компактно проживают азербайджанцы. И вопрос закрыли.

- Раньше было просто закрывать вопросы, - замечает Котик. - Звонок из ЦК - и все заткнулись.

- Ты, Володя, сказал иронически: "знаменитая дружба народов", - говорит один из гостей. Он, кажется, литературный критик, всегда бывает у Эльмиры и Котика по торжественным дням. У него бритый череп и унылый нос, нависающий на седые усы. - А ведь она была, дружба народов.

- Была, была! - горячо подтверждает Эльмира.

У нее в глазах стоят слезы. Еще бы… вечно она озабочена Володиными делами… его неудачными женитьбами… а теперь вот - его увольнением… Почему нам, женщинам, матерям, не дают жить спокойно? Что за окаянная жизнь?

- Мы постоянно общались, - продолжает критик, - мы уважали друг друга. Лет двадцать назад в Баку была встреча поэтов трех кавказских республик. Сколько вина выпили! Какие тосты! Кто-то из грузин предложил тост за Саят-Нова и армянскую землю, породившую этого замечательного ашуга, который складывал и пел песни на армянском, грузинском и азербайджанском языках. Потом встает азербайджанский поэт, кажется Расул Рза, и говорит, давайте выпьем за грузинскую землю, где покоится прах нашего великого писателя Мирзы Фатали Ахундова. Встает грузин, предлагает выпить за азербайджанскую землю, в которой похоронен великий грузинский поэт Николоз Бараташвили. И тут Карло Каладзе, остроумный человек, громко говорит: "Дорогие друзья, приезжайте к нам в Тбилиси - всех похороним!" - И, выждав, когда утихнет смех, критик заключает, подняв фужер с вином: - Предлагаю без иронии - за дружбу народов.

- Молодец, хорошо сказал, - раздается низкий хрипловатый голос Гюльназ-ханум. - Что за времена настали? Почему вдруг все стало плохо? Ну хорошо, Сталин плохой, Багиров плохой. А почему социализм - плохой?

- Нэнэ , - мягко говорит ей Володя. - Не в том дело, что он плохой. Просто он совсем не тот, о котором…

- Володя-джан, клянусь тобой, социализм я сама знаю. Тебя плохой человек уволил - ничего, мама скажет кому надо, тебя опять возьмут на работу. Все будет хорошо. - Она подслеповато смотрит на дочь. - Зачем плачешь, Эльмира? Да перейдут на меня твои болячки.

- Я не плачу…

Но слезы текут и текут по ее круглым щекам, Эльмира вытирает их вышитым платочком. Володя проводит ладонью по ее медным от хны волосам.

- Успокойся, мама, - говорит он тихо. - Нэнэ права, все будет хорошо.

Глава шестнадцатая
Балтийск. 1948–1950 годы

Шел дождь, когда мы с Валей Сидельниковой приехали в Калининград, как с недавних пор стал называться Кенигсберг. Вокзал был разрушен, его должность "исполнял" вагон, снятый с колес. Перрон был изрыт воронками, залитыми водой. В одну из них я провалилась, набрала в туфли воды. Таща свои нелегкие чемоданы, мы дважды прошли перрон из конца в конец и убедились, что, вопреки тому, что было обещано в Ленинграде, никто с метеостанции нас не встретил.

- Ну ясно. - Валя поставила чемодан в лужу и принялась запихивать свои белокурые кудряшки под мокрый зеленый берет. - Так я и знала. Никому нельзя верить.

День был пасмурный и безрадостный, как и мое настроение. Вокруг, насколько достигал взгляд, громоздились горы щебня - разрушенный Кенигсберг пугал, наводил на мысли о невозможности жить.

Жизнь, однако, если и не бурлила, то, во всяком случае, трепыхалась и в этом гиблом месте. Возле нас останавливались моряки - офицеры, матросы, - интересовались, кто мы и куда направляемся, и вскоре мы узнали, что в Пиллау сегодня поезда уже не будет, поезд недавно ушел, и надо искать попутную машину. Разбитной малый, старшина какой-то статьи, подхватил наши чемоданы и пустился наискосок через площадь, в ущелье между развалин, явно устремляясь к уцелевшему строению с надписью на куске фанеры: "Закусочная". Мы с Валькой еле поспевали за разбитным малым, беспокоясь за чемоданы, - черт его знает, куда нас ведут и с какими намерениями.

- Товарищ! - крикнула Валя встревоженно. - Эй, товарищ моряк! Отдайте чемоданы! Сейчас же!

Старшина остановился, окинул нас насмешливо-дурашливым взглядом.

- Нате. - Протянул нам чемоданы. - Мне без них даже удобнее. А я так понял, вы в Пиллау хотите.

- Да, в Пиллау, - сказала Валя. Она была языкастая, умела разговаривать с людьми, не то что я. - Но пешком мы не побежим.

- Да вот же машина, - кивнул старшина на грузовик, покорно мокнувший возле закусочной. - Мой старлей сейчас заправится, и мы туда поедем.

Но поехали мы еще не скоро. Старший лейтенант, начальник разбитного старшины-шофера, выйдя из закусочной, приветствовал нас самым сердечным образом. Он был почти на голову ниже долговязой Вали. Меня он сразу обнял за талию и пригласил сесть рядом с ним в кабину грузовика. Я отвела его руку и объявила, что поеду с подругой в кузове. После этого старлей потерял к нам интерес. Мы с Валей вскарабкались в кузов и сели у стенки кабины на какие-то ящики. Кроме нас, в кузов забрались еще трое - хриплоголосый мичман с коричневой обожженной щекой и два матроса. Из их разговоров я уразумела, что приехали они из Пиллау в Калининград за приборами или запчастями для торпед, ящики с приборами и стояли в кузове, но обратный их путь в Пиллау был довольно извилист. Я и не подозревала, что в разрушенном городе так много закусочных, - и, по-моему, старлей не пропустил ни одной. Наши спутники усердно "заправлялись", а мы, отказавшись составить им компанию, мокли в кузове и обреченно ждали, утешаясь логичной мыслью, что хотя в Калининграде и много закусочных, но все же не до бесконечности. Все они были сильно на взводе - к счастью, кроме шофера, иначе мы никогда бы не добрались до Пиллау.

Дождь продолжал лить с тупым упорством. Мичман накрыл нас с Валей плащ-палаткой и сам поместился между нами, обняв обеих, ну и черт с ним, отбиваться особенно не пришлось, потому что он вскоре заснул, захрапел у меня на плече. Грузовик трясся на разбитом шоссе, летели мимо деревья, столбы, каменные одноэтажные дома с островерхими черепичными крышами - и наконец мы въехали в Пиллау. На заставе у нас проверили документы. Покатили по длинной улице, слева тянулось полотно железной дороги, справа выстроились в линию серые скучные островерхие дома. Господи, куда меня занесло! Вот станция, черный пыхтящий паровоз, запряженный в три товарных вагона. За станцией канал, что ли, там мачты и трубы кораблей. Поворот направо. Огромное мрачное красно-серое здание. Старлей, заметно протрезвевший, объяснил нам, что тут, в штабе флота, скажут, как пройти на метеостанцию, а им нужно ехать дальше к себе. Мы поблагодарили его и стали вылезать из кузова, отбиваясь от поддержки - осторожного лапанья - матросов. Мичман сладко спал под своей плащ-палаткой.

Мокрые, голодные, безумно уставшие, мы добрались наконец до метеостанции, на которой ожидали нас не сегодня, а послезавтра (произошла путаница с датами в телеграмме). Ничего, не умерли.

Какое-то время мы жили в общежитии, в неуютной комнате, вместе с поварихой и парикмахершей местного района СНиС . Обе они были из "перемещенных лиц", проще говоря - из тех, кто был угнан немцами в Германию, и, наслушавшись их рассказов, я поняла, что мои беды - это, как говорится, семечки по сравнению с тем, что они пережили.

И все же нет! Не семечки… Разве то, что моя любовь, первая в жизни любовь оборвалась столь неожиданно и резко - не такая уж страшная беда? Страшная! Я без конца думала о моем Ванечке Мачихине, вспоминала его серые, в самую душу глядящие глаза, его негромкий, чуть заикающийся голос… За что, за что его арестовали? Самого лучшего, доброго, бескорыстного… Я знала, что арестовывают многих… мой отчим Калмыков не раз говорил, что мы окружены врагами, враги повсюду, хитрые, маскирующиеся, - но Ваня-то наверняка не враг. Я плакала тайком, душа у меня изнывала… Вопреки всякой логике ждала письма от Авдея Ивановича, - дескать, Ваню отпустили, он ни в чем не виноват… О, как я ждала…

По вечерам к поварихе и парикмахерше приходили кавалеры. Приносили выпивку - плохо очищенный пахучий спирт - и консервы. Мы с Валей отказывались пить и часа на три покидали комнату. Бродили по темнеющим улицам, по парку, примыкающему к песчаному пляжу. Валя немного прихрамывала - в первую блокадную зиму при бомбежке ей повредило голень обломком рухнувшей стены. Она быстро уставала, цеплялась за меня и ругательски ругала мужчин. Во всех мерзостях жизни, по ее твердому убеждению, были виноваты мужчины. Из-за них весь этот бардак - войны, нехватка жратвы, несправедливость, одиночество женщин. Бабы же, утверждала она, просто дуры. Если бы бабы проявили твердость и перестали давать мужчинам, те бы живо присмирели, и жизнь очень даже скоро переменилась к лучшему.

- Не знаю, не знаю, - отвечала я на ее резкие монологи. - По-моему, не все мужчины мерзавцы.

- "Не знаю"! Не знаешь, потому что ты целочка.

- Глупости говоришь!

- Не глупости, а умности! Когда спишь с мужиком, он наглеет. Можешь мне поверить. Ты становишься ему все равно что подстилка.

Я знала, что у Вали было несколько мучительных романов, одно неудачное замужество и даже выкидыш. Подробностей я не выспрашивала. О себе же только рассказала, что любила хорошего парня, но он уехал в далекие края. Помня о наставлениях Хаютина, я помалкивала о том, что произошло с Мачихиным и его друзьями. Уехал в дальние края - и все.

- Если б он любил тебя, не уехал бы, - заявила Валя. - Все они одинаковы… скоты такие…

Я замыкалась в своем горе. Плакала тайком.

Вскоре нам с Валей дали комнату в доме на улице Красной Армии. В двух других комнатах этой бывшей немецкой квартиры жили офицерские семьи. Кухня была большая. Жены офицеров, почти не бывавших дома (служили на кораблях), не ладили между собой. Одна из них требовала ежедневной мокрой уборки, вторая считала, что достаточно раза в неделю. Каждая старалась привлечь нас с Валей на свою сторону, но мы уклонялись. Только кухонных свар мне недоставало.

Начальник метеостанции, сутуловатый немолодой капитан, относился к нам с Валей по-отечески. Он определил нас на питание в штабную столовую, так что мы не знали забот с продовольствием - вечных забот советского человека. Свое дело мы делали исправно: запускали шарики, снимали показания с анемометров и прочих приборов, научились составлять синоптические карты. "Об одном только прошу, девочки, - говорил начальник со своей постоянной иронической ухмылкой, - замуж не торопитесь. Хотя бы годик обождите, девочки. Если будет невтерпеж, я уж сам поднатужусь, обслужу вас". Услышав это в первый раз, я вспыхнула: "Пошлости говорите, Виктор Алексеич!" Но потом поняла: дядя шутит. Ну, такая была у него манера шутить.

Должна признать: не такая уж я крупная интеллигентка. Я не очень начитанна, плохо знаю историю и прочие гуманитарные предметы. Возможно, и мои манеры хорошо воспитанным людям покажутся не совсем комильфо. Но пошлость я просто не переношу. По мне, лучше уж открытый текст по матушке, чем пошлые шуточки. Так и вспоминаются сальные глазки моего отчима, его двусмысленные высказывания… вспоминается мандолина, разбитая об его курчавую голову… Ненавижу!

Между прочим, тетя Лера переслала мне письмо от мамы из Баку. Мама тревожилась: почему я давно ей не пишу, что случилось, почему вдруг уехала в какой-то Пи… Пи… город, о котором она никогда не слыхала. Еще писала, что Калмыков болеет, у него гипертонический криз, да и сама она плохо себя чувствует: нервы, нервы… Звала меня приехать в Баку…

Ну уж нет. Я ответила маме теплым письмом: не беспокойся, мамочка, Пи-Пи не такой уж плохой город, на жизнь зарабатываю, на здоровье не жалуюсь, все в порядке.

Тетя Лера сообщила, что в Ленинграде стало легче с продуктами, только с сахаром плохо. "А так все спокойно, - писала она со значением. - Считай, что тебе очень повезло". Это следовало так понимать, что Ваня и его друзья не назвали на допросах мою фамилию… органы не разыскивали меня (чего безумно боялся дядя Юра Хаютин)… А как могло быть иначе?

Наревелась я над письмом тети Леры.

Назад Дальше