- Мировой разум! А что же это он так странно распорядился: все широко тиражировано - звезды, планеты, метеориты, - и только разум представлен одним-единственным видом - гомо сапиенс? Не-ет, братец ты мой, это скорее всего не по замыслу твоего мирового разума произошло, а - по ошибке. Случайный сбой. Исключение из правил. Гигантская флюктуация.
- Человечество возникло по ошибке? Знаешь, Ленечка, тебе надо пореже ходить в горы. А то додумаешься до…
- Ладно, ладно. Нам, конечно, трудно, просто невмоготу расстаться с привычной мыслью, что мы, человечество, - венец мироздания, его главная цель.
- Если мировой разум так здорово ошибся, то почему же он просто не сдунет нас с планеты, как пыль?
- А зачем? Человечество и без того ведет дело к самоуничтожению. Вытаптываем, заплевываем среду своего обитания. Ядерной дубиной размахиваем…
- Давай не будем делать из человечества популяцию непроходимых идиотов.
- Согласен, - кивает Штейнберг. - Тем более что мы жаждем его облагодетельствовать. Ладно, вернемся к нашим баранам, то есть к самим себе. Визуально ты за эти два половиной года не изменился нисколько, но я хочу посмотреть твои записи и анализы.
- Анализы - полная норма. А у тебя как?
- Тоже. Ну так что, Юра, давай подготовим материал для публикации. Пора объявляться.
- Леня, - не сразу отвечает Круглов, - может, не стоит торопиться? Мало еще времени прошло.
- Да сколько тебе надо?
- Не знаю… Ну хотя бы лет пять пусть пройдет.
- Боишься? - строго спрашивает Штейнберг.
- Не то что боюсь, а…
- А страшно, - заканчивает Леонид Михайлович. - Ну хорошо, не будем торопиться.
- Но прошло не пять, а целых тринадцать лет, прежде чем мы со Штейнбергом решили объявиться. Пожалуй, это достаточный срок для того, чтобы судить об устойчивости эффекта, не так ли? А эффект, достигнутый нами, был устойчив. Все анализы, все доступные приборам записи биоритмов, жизнедеятельности клеток свидетельствовали именно об устойчивости. Они не показывали никаких изменений. Иными словами: опыт, который мы очертя голову поставили на себе в марте 60-го года, оказался успешным. Он словно остановил разрушительную работу времени в наших организмах. Мы и внешне не изменялись, не старели, хотя в 73-м году мне исполнилось пятьдесят пять, а Штейнбергу шестьдесят.
Мы подготовили статью для теоретического журнала по биологии. Статья несколько раз летала с Кавказа в Ленинград и обратно, прежде чем приобрела строгий и доказательный вид. Ни одного лишнего слова. Только факты и цифры, схема бесперебойной доставки к нейронам питательных веществ, схема удаления из клеток мозга конечных продуктов обмена. И в заключение - весьма сдержанные выводы. Никаких громких фраз о вечной молодости и тому подобных штучках, которые Штейнберг называл лирикой. Частный случай регулирования обмена веществ в головном мозге и рост активности нейронов под воздействием экстракта вероника. Вот так мы это определили - как говорится, скромненько и со вкусом.
В журнале статьей заинтересовались. Замредактора, который, собственно, и вел журнал, пригласил меня, расспросил, напоил хорошим кофе и сообщил следующее: получен положительный отзыв от авторитетного ученого, теперь статью послали к другому авторитету, но это так, для проформы; редколлегия решила публиковать статью в одном из осенних номеров. Я послал Штейнбергу телеграмму, заканчивающуюся словами "виват соавтору со чады и домочадцы".
Кстати, о чадах. Как раз тем летом Галочка окончила школу и прилетела в Ленинград поступать в медицинский. Само собой, с ней прилетела Вера Никандровна…
- Вы с ума сошли, такую тяжесть тащить из Гаджинки! - С этими словами Люба встречает, впускает в квартиру гостей. - Здравствуйте, Верочка! Здравствуй, Галочка, миленькая!
Женщины обмениваются поцелуями и междометиями, а Круглов, принявший из рук Веры Никандровны сетку с огромным арбузом, качает головой:
- Ну и ну! Арбуз величиной почти с земной шар.
- Не могли же мы, дядя Юра, оставить вас без любимого фрукта, - звонко объявляет Галя, смеясь и подставляя щеку для поцелуя.
- Вас? Да ты что, Галочка? Забыла, что мы на ты?
Галя стала прехорошенькой девушкой. Ей восемнадцать!
Темно-русая, как Вера Никандровна, невысокая, хорошо сложенная, она все время в движении, вскакивает, ходит по комнате, не сидится ей на месте. И загорелое лицо подвижно, изменчиво, то выражает интерес к тому, что рассказывает мать о конкурсе в мединститут и об ее, Гали, шансах, то - мимолетную скуку. Всякому шутливому слову она рада, хохочет по-детски, долго, до полного насыщения смехом.
- Ну а как там поживает великий альпинист? - вопрошает Круглов. - Все лазит по горам или перешел на горизонтальный образ жизни?
- Горизонтальный образ жизни! - со смехом подхватывает Галя.
- Лазит, лазит, - говорит Вера Никандровна. - В апреле стукнуло шестьдесят, я просила: уймись, выйди на пенсию. Не хочет. Мы "Запорожец" купили, Леня выучился водить, гоняет как молодой…
- Папа и есть молодой! - подтверждает Галя энергичным кивком. - Потому что горный воздух, движение.
- Дядя Юра не горным воздухом дышит, - смотрит Вера Никандровна на Круглова, - а отработанным бензином, а тоже… не назовешь старичком…
- Да, - кивает Люба, - мы с вами, Верочка, стареем… Ну вы не очень, - спохватывается она. - А я ужасно что-то расплылась, и болячки всякие появились. А наши мужья хорошо держатся. И слава богу!
- Слава, конечно, богу, - кивает Круглов, - но и слава нашим женам, которые пекутся о нас денно и нощно.
- Аминь, - завершает Вера Никандровна, все глядя на него. - А у тебя, Юра, хорошее настроение.
- Еще бы! Такие гости… такой арбуз…
- Не от гостей. От еще чего-то.
- Ладно, ладно! Ясновидящая… Так когда у тебя, Галочка, экзамен по биологии? Седьмого? Натаскать надо?
- Сама управлюсь! - задорно звучит Галин голос.
- Штейнберг ее натаскивал, - говорит Вера Никандровна. - Правда, я не уверена, что его взгляды на сей предмет совпадают со взглядами экзаменаторов.
- Пусть, пусть Юра проверит, - говорит Люба. - Он хороший учитель. Гордость нашей школы.
- Ну что ты! Я - страх и ужас методистов РОНО. До чего мне, ребята, надоели методисты! Всё-то они знают лучше всех. - Круглов тянется к тренькнувшему телефону. - Слушаю. Да. А, добрый вечер, Анатолий Кузьмич… Нет, ничего. - Некоторое время он слушает, помрачнев. - Понятно. Но вы говорили, что вторая рецензия - просто так, для проформы… Понятно… Да, это было бы вызовом, конечно, конечно. Понимаю, Анатолий Кузьмич, ваше огорчение. Нет, не заеду. Пришлите, пожалуйста, с курьером. Или у вас нет курьера? Ну прекрасно. Всего хорошего.
Он кладет трубку. Сидит в задумчивости.
- Что случилось, Юра? - встревожилась Люба. - Это из редакции?
- Вот и испортили хорошее настроение. - Круглов выходит на балкон.
Отсюда, с двенадцатого этажа, проезжая улица в пыльно-зеленых берегах кажется широкой рекой, полной движения, шума моторов, гула голосов у гастронома напротив. Течет река обыденной жизни. Лето. Ранний вечер.
Люба выходит на балкон, прислоняется плечом к плечу Круглова, заглядывает мужу в лицо:
- Юра, звонили из журнала? Что-то со статьей?
Он говорит очень спокойно:
- Рогачев написал разгромную рецензию. Завтра я набью ему морду…
Он прохаживается у подъезда института, вдоль наивных облупленных колонн XVIII века. Поглядывает на часы. И, похоже, нервничает - то принимается бормотать что-то, оглядываясь, то споткнется на ровном месте. Видно, что ему не по себе.
Ну наконец-то! Прекрасно одетый, в шляпе, с кейсом в руке выходит из института Рогачев. Каким он стал седым и солидным за минувшие годы! Нет, не растолстел, но, как бы лучше выразить, раздался по-начальственному в плечах и ниже. Неторопливая и отчужденная повадка появилась у Глеба Алексеевича. Его сопровождает молодой сотрудник, тоже при галстуке и при кейсе, он что-то говорит маститому коллеге, а тот слушает с благосклонной полуулыбкой. И уже Рогачев подходит к своей машине…
- В чем дело? - Он вскидывает взгляд на внезапно выросшую перед ним фигуру. - А, это вы, Юра…
- Да, я. Не ожидали?
- Если вы хотите поговорить со мной, то попрошу в четверг после двух.
- Я не хочу говорить с вами.
- Тогда… - Рогачев выдвигает вперед плечо, намереваясь шагнуть к машине, но Круглов недвижим. - Посторонитесь, пожалуйста, Юра.
- Глеб Алексеевич, один только вопрос. Вы в рецензии написали: вряд ли исследование тончайшего механизма питания клеток головного мозга доступно школьному учителю и альпинисту, не оснащенным современным лабораторным оборудованием.
- Я написал не так.
- Ну, смысл именно такой. Вы что же, забыли, что мы в те годы, когда готовился эксперимент, профессионально занимались физиологией под вашим пристальным руководством?
- Ничего я не забыл, - сдержанно говорит Рогачев, - и вообще здесь не место.
- Товарищ, - вклинивается между Рогачевым и Кругловым молодой сотрудник, - осадите назад. Не приставайте к профессору…
В следующий миг он отлетает в сторону, отброшенный Кругловым.
- Это хулиганство! - кричит Рогачев. - Вы не смеете, Круглов…
- Посмею раз в жизни! - С этими словами Круглов наносит сокрушительный удар в профессорскую челюсть.
Но это происходит только в его воображении.
По-прежнему он стоит, молчаливый, на балконе, под которым синими, желтыми кораблями течет река вечерней жизни.
- Не смей, - говорит Люба, обеспокоенно заглядывая ему в глаза, - слышишь, не смей связываться с ним. Ты слышишь, Юра?
Круглов кивает.
- Дай мне слово, Юра, дай честное слово, что не пойдешь выяснять отношения с этим Рогачевым.
- Да что ты всполошилась?
- Всполошилась, потому что знаю, какой ты бываешь невыдержанный, если…
- Не беспокойся, Люба. Не пойду я бить ему морду. Не посмею. Как можно! Такому важному, сановному… члену-корреспонденту… Ведь я червяк в сравнении с ним… лицом таким… его сиятельством самим…
- Что ты бормочешь? Юра, очнись!
На балкон выглядывает Галя:
- Вы совсем про нас забыли!
И опять они сидят вчетвером за накрытым столом, в середине которого пламенеет огромный арбуз, и Круглов поднимает бокал с красным вином:
- Выпьем за то, чтобы Галочку приняли в институт.
- Спасибо, дядя Юра, - улыбается Галя. - Меня непременно примут.
- Тебя непременно примут, ты станешь врачом. Ты научишься лечить людей. Молодых - от растяжения связок. Стариков - от ишемии и склероза. Ты будешь им мерить давление и выслушивать биение сердца. Милая Галочка, ничего этого не надо. Старость - не болезнь, не комплекс болезней. Это - забастовка организма. Бастуют то один участок, то другой. Они, представь себе, протестуют против ухудшения питания.
- Ты уж скажешь! - вставляет Люба.
- Что делают умные хозяева, чтоб прекратить забастовку? Повышают зарплату, верно? Подвозят продукты. Своевременный подвоз нужных продуктов! Поддержание на оптимальном уровне обмена веществ!
- Юра, ну что ты разошелся? - беспокоится Люба. - Обмен веществ, конечно, нужен, но…
- Но не нам, советским людям. И не сегодня. - Круглов понимающе кивает, гася вспышку возбуждения. - Ладно. За твою удачу, Галочка.
Он тянется своим бокалом и чокается с ней.
- Все у Гали складывалось удачно. Она поступила в медицинский, и хорошо училась, и была, как говорится, очень перспективной. В ней, может, генетически, а может, Божьей милостью была заложена интуиция - качество весьма ценное для человека, а уж для практикующего врача особенно. В последний год учения Галя вышла замуж за своего однокурсника Олега Куломзина - славного, умного парня, который в ней души не чаял. Она иногда навещала нас, и одна, и с Олегом, и мы с Любой радовались, что у Гали хорошо складывается жизнь. Олег смотрел на нее влюбленными глазами, а она светилась от радости, потому что, когда на женщину влюбленно смотрят, она чувствует себя счастливой. Ах, Галка, Галочка, тебе бы побольше терпения, поменьше своенравия - и, может, хватило бы вам с Олегом любви не на два года, а на целую жизнь… на долгую жизнь…
К сожалению, все получилось иначе. На втором году брака - они оба уже окончили институт и работали, Олег в "Скорой помощи", Галя в районной поликлинике участковым врачом, - на втором году Олега обуяла страсть к искусству. Или, точнее, к ремеслу. Он увлекся чеканкой по меди, по латуни, черт знает по чему еще, может, и по серебру, только откуда ему, с полунищенской-то зарплатой, было взять серебро. Ну, словом, середь бела дня свалилось им на голову это Олегово увлечение. Стал он просиживать все вечера в своем закутке (а жили они в одной из двух комнат маленькой штейнберговской квартиры) и стучать молотком по чекану. И выходили из-под его чекана забавные зверушки, парусники и восточные длинношеие красавицы - рисунки он тащил отовсюду, из книг, из старых открыток, из собственной фантазии.
Гале вначале даже нравилось, что стены их комнаты заиграли чеканными ликами, бликами. Но вскоре надоело. Стукотня постоянная надоела. Между прочим, и соседи снизу приходили - жаловались, что голова болит, потом и ругаться начали, хоть и интеллигентные, кажется, люди. Олег страдал. День, другой, третий не брал в руки зубила, терпел, смотрел телевизор, как все люди. Но страсть брала свое. Неодолимо тянуло его к прерванной работе - к дьявольской усмешке недовыбитого Мефистофеля. И опять стучал, стучал молоток…
Что тут говорить. Терпение и кротость выдержали бы это испытание стуком, а трезвое размышление подбросило бы неотразимые доводы вроде: ну да, стучит молотком, действует на нервы, но разве было бы лучше, если б он пил горькую или, страшно вымолвить, увлекался на стороне бабами? Непьющий, покладистый, добрый - где теперь сыщешь мужей таких? Увы, терпение и кротость не были Галиными сильными сторонами. Что же до трезвого размышления, то оно часто уступало порыву, настроению… капризу, если угодно… Впрочем, это спорно. Незаурядность Гали опровергает любую однозначную оценку ее характера - я не берусь судить.
Так или иначе, они расстались. Олег Куломзин съехал со своей чеканкой, с восточными красавицами, с Мефистофелем. Мы с Любой не порицали Галю, не отговаривали, все равно это было бы бессмысленно: Галя выслушивала советы, соглашалась даже, но поступала всегда только по-своему.
Люба в то время стала болеть. Очень мучила ее гипертония, кризы то и дело укладывали в постель. Она погрузнела, поседела, и появилась у нее пугающая меня слезливость…
Круглов выходит на остановке из троллейбуса - вернее, его вытолкнуло с толпой пассажиров, - и идет домой, помахивая портфелем. Мокрый и темный осенний день клонится к вечеру - еще один день подходит к концу, и похоже, что Круглов им недоволен. Что-то он хмур. Ожидая в подъезде лифт, раздраженно бормочет себе под нос.
Люба, в теплом халате, выглядывает из кухни в переднюю:
- Юра, почему так поздно?
- Совещание. - Он снимает мокрые ботинки, влезает в домашние тапки. - Сама Котенко почтила нас… черт ее принес…
- Котенко? Завроно? А что такое?
- Врач приходила?
- Была. Продлила больничный еще на три дня. Мой руки, Юра, у меня все готово, разогрето, перегрето.
Круглов обедает в маленькой уютной кухне и за едой рассказывает:
- Наша школа должна включиться в борьбу за звание коллектива коммунистического труда. Котенко долго объясняла государственное значение этого мероприятия. Надо беспрерывно бороться за здоровый быт. Оказывается, нельзя допускать пьянства. Надо читать газеты, журналы, а также книги и быть всегда в курсе текущих постановлений.
- Ешь, ешь. Положить еще картошки?
- Нет. А друг к другу, представь себе, надо относиться уважительно. Как странно, правда? Надо чаще устраивать совместные посещения театров.
- Ну что ты хочешь, Юра? Эта Котенко в прошлом комсомольский работник, и у нее сохранились навыки организации этих… культпоходов.
- А самое главное, - говорит Круглов, быстро управляясь с котлетой, - это, конечно, успеваемость. Не увлекаться двойками - так она изволила выразиться. Тройки, оказывается, тоже какие-то не наши отметки. Дети должны учиться на четверки и пятерки.
- Юрик, поешь тертую свеклу. Это полезно.
- Спасибо, не хочу. Я задал Котенко вопрос, означает ли это, что мы должны ради хороших показателей завышать отметки, вытягивать двоечников в хорошисты? И тут мадам накинулась на меня. Я и такой, и сякой… леплю двойки… нарушаю методику, не придерживаюсь принципов советской педагогической науки…
- Она так сказала? - пугается Люба. - Что нарушаешь принципы?
- А, да чепуха, право! Поразительно вот что: выстаревшиеся комсомольские работники желают непременно руководить воспитанием, образованием, культурой. Так и прут в эту сферу. Считают, что не только умеют, но и прямо-таки призваны возглавлять, поучать… Что с тобой, Люба?
Она, сняв очки, вытирает платком глаза.
- Ничего…
- Почему ты плачешь? - Круглов подходит к Любе, поднимает ее поникшую седую голову. - Я огорчил тебя своим дурным настроением?
- Юрик, - говорит она, глотая слезы. - Ты такой даровитый, неординарный… Тебе надо заниматься наукой, диссертацию защитить, а ты торчишь в школе, среди баб и классных журналов… поучения Котенко выслушиваешь… Это я виновата…
- Да ты что, Люба?
- Я, я виновата. Должна была от всего тебя освободить, чтоб ты только наукой… чтоб не тратил жизнь зазря…
- Люба, что за причитания? Я вовсе не считаю, что трачу жизнь зазря. Мне нравится учить детей. Если б не мешали методисты, то вообще все было бы отлично. А наука… Бог с ней, с наукой. Не получилось у меня в науке.
- Знаю, - всхлипывает Люба. - Мне еще Маша говорила, что тебе не хватает честолюбия и поэтому ты ничего в науке не добьешься. Но я считаю, что ты прирожденный ученый…
- Я прирожденный боцман.
- Тебе все шуточки, Юра. А я казню себя за то, что не сумела создать условий…
- Посмотри на меня. Э, ну что же ты разнюнилась. - Круглов утирает ей слезы носовым платком. - Посмотри, Люба: похож я на несчастного человека, обиженного судьбой?
- Нет. Ты молодо выглядишь, совершенно не стареешь. А я рядом с тобой - старая развалина. Мне стыдно, что так расплылась, разболелась…
- Перестань. Прошу тебя, перестань причитать и плакать. Мне не нужна никакая другая жизнь. Мне хорошо с тобой.
- Правда? Это правда, Юрик?
- Истинная правда. Давай-ка чаю попьем. - Он помогает Любе подняться. - Во-от так. Теперь сядем за стол. Чаю напьемся с натертою свеклой…
- Мне на самом деле хорошо жилось с Любой. Она была добрая. Не надрывала себе душу завистью, нетерпением, всякими неосуществимыми желаниями, которые столь часто обуревают женщин. Тепло домашнего очага было для нее превыше всего. И - чтоб нам обоим жилось у этого очага покойно. Да, покой. Вот и вся ее философия жизни. Ты, может быть, скажешь: негусто. Конечно. Есть женщины, не знающие покоя, - начальницы, активистки, ученые дамы. И все же, думаю, счастье для женщины - не в суете, не в нервотрепке заводской или учрежденческой службы, а именно в покое и уюте семейной жизни. Во всяком случае, для женщины такого душевного склада, каким обладала моя Люба.