Михаил Старицкий: Рассказы - Старицкий Михаил Петрович 3 стр.


- Откуда? Отнял у Софронихи за проценты, и баста: ей это баловство лишнее, а у нас вот на масляницу вареники важные будут.

- Уж на что лучше, как гречаные вареники: сыр у меня есть свежий, только что оттопленный, масло хорошее, да и сметана - хоч ножом режь.

Старшина только чмокал и глотал слюни, поглаживая руками уже заметно округленное брюхо.

- Знаешь что, жиночко моя любая, уж я тебе и гостинца за это куплю: навари ты этих вареников полную макитру, чтобы их и на вечер, и на ночь, и на завтра хватило.

- Добре, добре! - засуетилась и жена, любившая тоже покушать, а главное заинтересованная подарком. - Я сейчас с наймичкой и примусь.

- Только знаешь, любко, не меси очень круто тесто, а так, чтобы вроде лемишков, - смаковал старик, - да в сыр яичек вбей, да разотри хорошенько, посоли по вкусу; а с горшка на сковородку, подрумянь, а потом в масло, в сметану и ложкою… Эх, важно! - обнял жену он игриво. - А я бегом к Шлеме, да возьму доброй, неразведенной горилки; а наливка у тебя припасена, вот мы и начнем масляницу. Да, вот еще что, - остановился он у дверей, - как думаешь, не пригласить ли и кума?

- Ну его! - махнула рукою жена. - Он все полопает, утроба.

- И то правда, - согласился супруг, - наперво сами всласть наедимся, а потом уж и гостям…

А Софрониха добрела до своей хаты с заплаканными, распухшими глазами, усталая и голодная; она со стоном опустилась на лавку, сбросив с плеч мешок пшеничной муки. В нетопленой хате было холодно и сыро. Дети, укрывшись рядном и кожухом, сидели за печкой; много было пролито без матери слез, но голод да холод укачали младших, и они заснули, а старшие, мальчик и девочка, притаились со страху. Завидев мать, они бросились к ней с радостью:

- Мамо, мамо! Нам хочется есть! Чи будут гречаные вареники?

- Нет, мои детки, - обнимала и ласкала их мать, - гречаного борошна нема.

- Как нема? - вскрикнул старший мальчишка. - Ведь вы понесли гречку?

- Понесла, да старшина отнял… Бог с ним!

Дети подняли плач, а Софрониха, вместо того чтоб утешать их, и сама расплакалась:

- Беззащитные мы; кто не захочет, тот лишь не обидит! Только, деточки мои, кветики милые, все от бога, все от его ласки. Нет у вас другого защитника… Молитесь ему единому… - крестилась она, шепча какую-то бессвязную, но горячую молитву и прижимая к груди своих сирот.

Прошло несколько тяжелых минут; наконец вдова Софрониха встала и бодро подошла к печи.

- Годи, детки! Не такое еще это горе, чтобы так побиваться: вместо вареников я вам зараз нажарю млынцив. У меня масло есть, заробила, а яичек нам рябушка снесла, вот и у нас будет праздник.

Коротко детское горе. Материнское слово сразу прогнало его и осветило их личики радостью.

- Млынци! Млынци! - забили они в ладоши и начали помогать матери.

Вскоре запылал в печке огонь, и мрачная хата улыбнулась, оживившись светлыми пятнами.

Когда возвратился старшина с двумя сулеями в руках, то в его хате уже носился приятный запах поджаренного гречаного теста. Наймичка кидала со сковороды в огромную миску вареники, перекладывала их кусками свежего масла и, покрывши другой миской, усердно трясла, а жена старшины снимала с нескольких глечиков белую да густую сметану.

- Эх, добре пахнут, славно пахнут! - повел плотоядно старшина носом и, поставив горилку на стол, потер себе руки. - Что-то значит господь: всякий праздник пошлет, и на всякий праздник призначит тебе всякую утеху - на великдень, например, пасха, порося, яйца; на риздво - сало, колбаса, буженина; на масляну - вареники и млынци…

- А на Петра, - отозвалась жена, - мандрыки[2], на Семена - шулики, на Столпника - стовпци, на Варвару…

- Стой, жинко! - перебил старшина. - Всего милосердия божьего не сочтешь, а лучше вот что: внеси-ка к горилке, к первым чаркам, шаткованой капусты и огурчиков, годится при встрече с масляной напомнить ей и о великом посте, чтобы не очень чванилась, да не забудь и наливки вточить.

Когда все было принесено и наймичка, покрывши стол белой скатертью, поставила на нем три пляшки, три тарелки, миску кислой капусты и миску соленых огурцов с кавунами, тогда старшина, помазавши оливою чуб, залез, кряхтя, в почетный угол, под образа, а против него поместилась и дородная супруга, уже принарядившаяся в красную с зелеными усиками корсетку и в глазетовый блестящий очипок.

- Ну, Палажко, - обратился старшина к наймичке, несколько рябоватой, но здоровенной девке, - садись и ты за стол, на то свято.

Палажка поклонилась низко и уселась почтительно при конце.

- А теперь, - налил чарки хозяин, - боже, благослови, поздравляю с масляницей, дай господь и на тот год ее дождать, и чтобы все християне по всему свету встречали ее за чаркой да за варениками.

Все пожелали того же самого и выпили. Старшина посмаковал капустой, похвалил огурцы и кавуны. Хозяйка отдала в этом честь своей наймичке. Выпили еще по другой и по третьей, и за здоровье хозяина, и хозяйки, и даже за наймичку, причем старшина как-то особенно крякнул.

- Ну, теперь подавай, Палажко, вареники, торжественно произнес он, расстегивая жупан, - пора и им, голубчикам, честь воздать.

Наймичка поставила на стол дымящуюся соблазнительным паром макитру, где в растопленной золотой влаге плавали сероватые подрумяненные с боков вареники.

Старшина пододвинул к себе макитру, полюбовался содержимым и, положив в миску белой дрожащей сметаны, стал погружать в нее вареники, приговаривая выученную от бурсака виршу:

Вареники, вареники!
Вареники ви мученики:
В окропі кипіли,
Тяжку муку терпіли,
Очі маслом позаливані,
Боки сиром позатикані…
Чим же вас величати?
Хіба в сметану вмочати!

Закончил старшина и, опрокинувши шестую чарку, послал в рот целого вареника.

Смакуя и чавкая, старшина только мычал одобрительно и в промежутках между глотками произносил, давясь, едва внятно: "Добри вареники, настоящие". Дальше, впрочем, за недосугом и эти короткие восклицания прекратились.

Жена глотала вареники тоже усердно, но с некоторыми передышками, обращаясь изредка то к мужу, то к наймичке:

- Пухкие вышли. Вот положишь в рот, трошки придавишь, и сразу тебе расплываются, так и тают… так и тают… и сыр хороший, аж рыпит… Борошно хорошее попалось: и сухое, и белое; такой гречаной муки давно не видывала!

Миска быстро опорожнилась, на дне только плавало два-три вареника. Наймичка подала новую макитру.

- Только ты, голубь сизый, не жри без толку, - предупреждала супруга, - а переливай наливочкой, так оно легче пойдет…

Несколько медленнее, с большими паузами для наливки, и вторая макитра опросталась.

Старшина еле дышал, сильно качался и два раза угодил чубом в самую миску с сметаной. Жена уже не обращала на него никакого внимания, а рассказывала, пошатываясь, наймичке смелые анекдоты, от которых последняя хохотала до упаду. Дошло до того, что хозяйка, обнявши Палажку, вскрикнула:

- Эх, отчего у тебя усов нет?

Наконец старшина, ударившись порядочно лбом, промычал: "Спать!" - и тем прекратил пиршество.

Лег старшина, да не легче от этого стало. В голову молотами стучит, а на груди пудовики лежат, дышать трудно.

Храпит старшина, онемели руки и ноги, да крикнуть сил нет, что-то сдавило за горло, а очи раскрыты широко.

И видит он, как в темной хате месяц играет на глиняном полу, как от этого блеска сгущается в углах мрак и принимает странные формы; и слышит он, что далеко что-то воет и стонет, что от этого стона дыхание у него становится невыносимо тяжелым, так что жизнь улетает. Мороз пробежал по спине старшины, и холодный пот на лбу выступил: он хотел крикнуть, но ужас сковал его голос.

Безвладно лежит старшина, устремив в угол неподвижные очи, а в углах уже волнуется не мрак, а темнеют какие-то силуэты, словно католические монахи, закутанные сверху донизу в серые мантии с насунутыми на головы капюшонами; хочет старшина сомкнуть глаза, но не слушаются веки, а раскрываются еще шире.

А месяц светит все ярче да ярче; пятна от его света горят на полу каким-то фосфорическим блеском и наполняют всю хату светящимися зеленоватыми волнами. Монахи в углах шевелятся, делаются серые, принимая форму треугольных мешков. Всматривается старшина - нет, это не мешки, не монахи, а огромные вареники, да, гречаные вареники!.. Они уже злобно глядят на него залитыми сметаной очами, оскаливши белые, сырные зубы… Вот они встали и шипят, словно на сковородке, только шепот их мрачный, зловещий, от этого шепота цепенеет мозг, сжимается сердце, и чует старшина всем существом, что изрекается над ним приговор, приговор смертный…

Стоны и плач раздаются уже близко, под окнами… А воздуху становится в хате все меньше да меньше; дышать нечем, с страшным усилием едва уже подымается грудь. В соседней комнате молотками сколачивают гроб; протяжный похоронный звон врывается в окна: от него шатаются рамы и гнутся стекла…

А вареники в серых мантиях медленно приближаются к неподвижному старшине, и видит он, что нет у них ни милосердия, ни пощады.

- Смерть тебе! Смерть грабителю! - шипят вареники-судьи. - Давите его, братья, пока из этого хищника не выйдет душа!

Застонал старшина, но уже и стон не вылетел из окоченевшей груди, а остановился в сдавленном горле. А вареники у его изголовья шепчут надгробные речи:

- Натешился ты, налопался на этом свете, да не своим добром, нажитым честным трудом, а чужим, накраденным тобою, награбленным; с чужого, кровавого поту ты себе брюхо припас и жену свою раскормил, распоил… Куда ни глянь - все твое богатство смочено сиротскими да вдовьими слезами, и нет за них прощенья у бога…

- Нет, нет! - повторило эхо.

Раздался дикий хохот, и вздрогнула от него хата; полетели стекла из окон на землю… Яркий месячный свет помрачился уродливыми, страшными тенями… Холодный ужас остановил в жилах старшины кровь.

А вареники продолжают мрачно:

- Что ты сделал с Софронихою? Когда скоропостижно умер ее муж, ты, вместо того чтобы поддержать вдову, отобрал у нее надел и отдал его за взятку своему куму, а вдову начал жать за недоимки. К кому перешли и овцы ее, и волы, и коровы - к тебе, да еще задарма! У тебя и без того были коровы, а у нее детки-сироты остались без молока, на сухом хлебе. Берегла она для них хоть гречневой мучицы на масляную, а ты и последнее лакомство у детей ее отнял, поласился на сиротские крохи… Так вот слезы-то их и прожгут твою душу и потянут ее в самое пекло!

- В пекло! В пекло! - загоготали чудовища и начали по старшине выплясывать адского гопака.

Умирающий собрал последние силы, крикнул ужасным, отчаянным воплем и… проснулся.

В хате было все мирно; месяц заглядывал в окна… но перед глазами старшины еще реяли страшные образы и в ушах его стоял сатанинский хохот.

Схватился он с постели, перекрестился перед образом, утер рукавом холодный пот и выступившие на глазах слезы да и стал торопливо одеваться.

- Жинко! Палажко! - растолкал он и супругу, и наймичку. - Вставайте живо! Разведите сейчас мне в печке огонь и разогрейте макитру с варениками!

- Что ты? Очумел? - начала было протестовать сонная жинка, но муж на нее так притопнул, что она сразу вскочила и стала помогать наймичке.

А старшина, надевши кожух и шапку, пошел быстро к Софронихе. Перепугалась страшно вдова, думая, что воры к ломятся в сени, а, услыхав голос старшины, еще пуще того затряслась.

- Не бойся, Софрониха, отвори! Я с добром к тебе, а не с лихом, - успокоил ее старшина и вошел в хату, освещенную уже трепещущим светом каганца.

Недавно здесь кутил он с покойным Софроном, и тепло было, и всякого добра полно, а теперь в хате ютилась промозглая сырость и дырьями да заплатами смотрела бедность с углов.

- Прости меня, Софрониха, - поклонился низко старшина, - виноват я перед тобой, согрешил, нечистый попутал алчностью! И надел у тебя отобрал я не по правде, не по закону, и худобу твою перевел, и на последний сиротский кусок поласился… Так прости ты мне и пробач милосердно, несчастная вдова, а то моей душе несказанно тяжко.

Большими глазами смотрела на него ошеломленная Софрониха, а сама все кланялась низко; слезы у нее беззвучно лились из очей и уста шептали:

- Бог простит, бог простит!

- Надел я тебе поверну, вот перед угодником Николаем клянусь, поверну на первой же сходке, - глотая слезы, дрожащим голосом продолжал старшина, - корову свою возьми и сейчас, без гроша отдаю: я и без того попользовался…

- Благодетель наш, батько родный! - повалилась в ноги вдова, громко рыдая. - Пусть за это милосердный бог… и на том… и на этом свете.

- Мне у тебя нужно валяться в ногах, а не тебе! - поднял ее старшина.

Но Софрониха под наплывом нежданной радости бросилась к печи, разбудила своих детей и поволокла их до начальства.

- Детки! Целуйте руки и ноги нашему пану голове, нашему батьку! Бог через него нам счастье послал!

- Нет, вот что, - гладил их по головкам растроганный старшина, - зараз одевайтесь и идем со мною в мою хату: я у тебя отнял ихнее гречаное борошно, так вот, чтобы они ели у меня целую масляницу и вареники, и млынци, и всякие ласощи.

Живо собрала вдова деток, и все отправились к старшине да и начали весело вместе и вареники есть, и запивать их всякою всячиною; вареники легко и игриво, как по маслу, отправлялись в желудки, разливая на лицах потребителей добродушие и довольство.

Светлое, сверкающее утро заглянуло в маленькие окна начальничьей хаты и застало масляничный пир в самом разгаре. Развеселившийся не в меру хозяин, разгоряченный напитками, танцевал с бабами по хате, обнимал их и просил умилительно:

- Жинко! Софронихо! Палажко!.. Потешьте меня, голубочки, потешьте, зозулечки, повезите на санках вашего старшину по селу… ведь теперь масляница!..

Бабы охотно исполнили просьбу господаря, запряглись тройкою в сани и покатили по селу свое начальство; с визгом и хохотом побежали за санками дети, а счастливый старшина только покрикивал:

- Гей! Набок! Прибавь ходу! Пристяжные; не затягивай!..

Горькая правда

Под лазоревым небом Подолии раскинулась пышная осень; брызнула она золотом на темные грабовые леса, заткала нежными серебристыми нитями бархат отав, покрыла бронзой высокие тополи, одела в пурпур виноградники, залегшие каймой у подножия скал, уставила разноцветными стогами крестьянские токи у кокетливых хат и обошла лишь одну, спрятавшую свое убожество далеко от подруг, за камнем, на склоне горы, у опушки вырубленного леса.

Прежде эта халупа была нарядной хатой лесника и ее окружали хорошие хозяйские постройки; но помещик лес продал, лесник Гудзь умер, а вдова его Устя, лишенная жалованья, с малолетним сыном Харьком не могла уже поддержать и сохранить усадьбу: хата сгорбилась, покосилась, сложенные из камней оборы обвалились, холодные постройки разнесены были по бревну…

Впрочем, хата внутри и теперь была выбелена чисто и подведена внизу красной каймой, а доливка[3] ее, убитая щебнем и глиной, даже нарядно желтела. Согнутый сволок поддерживался посредине деревянным столбом; широкие берестовые лавы покрыты были хотя и старыми, но чистыми веретами; в красном углу, выклеенном двумя полосами шпалер, висели почерневшие образа; там же стоял и стол, покрытый белой скатертью, а за ним ближе к глухой стене помещался ткацкий станок - верстак. У самой же глухой стены с небольшим лишь окошечком вплоть до самой печи прилажен был пол - род нар.

Несмотря на яркий день, в хате царил полумрак; сквозь небольшие, вросшие почти в землю и закрытые стеблями бурьяна окна проникало мало света. В приподнятые рамы струился в светлицу душно-влажный воздух, пропитанный запахом гнилых листьев; но несмотря на согретые солнцем струи, тянуло из углов хаты затхлой сыростью…

На полу были постланы и накрыты серым рядном два кожуха; на этой постели лежал обложенный подушкам в забытьи, молодой, но исхудавший до невозможности парубок. В чертах его лица, обостренных худобой, виднелись следы красоты и некоторой доли облагороженности, - только нижний овал его был несколько груб; смело взмахнутые брови теперь резко чернели на бледно-пепельном лбу, темные волосы беспорядочными космами лежали на подушке, из глубоких орбит сомкнутых глаз вырезывались бахромой дуги ресниц и бросали на желтые, втянутые щеки больного широкие тени; едва заметная складка между бровей придавала лицу его холодное, равнодушное выражение.

Кроме больного, в хате находились еще женщины: одна, средних лет, с повязанной платком головой, сидела на полу, у изголовья больного, и по временам прикладывала руку то к голове его, то к вискам, а другая, постарше, худенькая, с сморщенным темным лицом, в грубой сорочке, вышитой черной заполочью, да в самотканой джерге, сидела на скамеечке у его ног, склонив безнадежно голову; во всей согбенной фигуре и в выражении глаз старухи сказывалось столько горя, столько мучительной, беспощадной тоски, сколько могут дать на земле бедность, приниженность да горькая сиротская доля… Повязанная платком, очевидно, знахарка, продолжала важным методическим голосом излагать худенькой старухе результат своих исследований.

- Нет, кости у него целы, а нутро все попечено… перетлело… Прибегает это ко мне ваша Ликера, голосит, бьет себя в грудь: зализныця[4], мол, пришибла Харька, тобто вашего сына… замертво, говорит, привезли… а оно, выходит, не зализныця, а просто огневица.

- Будет жить? - спросила хриплым, надтреснутым голосом старуха, мать умирающего.

- Ох, навряд! - покачала головой знахарка. - Не топтать ему уже рясту: и голосники попорчены, и мозок почернел… вон где уже у него душа, - ткнула она пальцем в выдавшийся кадык, - в самой горлянке, на вылете.

- Рятуйте! - завопила и затряслась старуха от бесслезных рыданий. - Одним один, как палец… единая порада и утеха. Господи, прибери лучше меня, а продли ему дни! Ой, тяжело сироте расти меж чужими людьми, а старому-то остаться сиротой так уж так тяжко, что не вымолвишь!.. Спасите дытыну, пани знахарко, отходите моего сокола ясного - ничего не пожалую: ни хаты, ни злыднив, ни моей жизни ненужной… Ой, на бога! - заломила руки старуха и готова была упасть перед знахаркой на колени.

Знахарку, видимо, тронуло отчаяние матери; она подхватила старуху и, усадив на скамеечку, стала утешать ее.

- Еще нечего тужить загоди: на бога надия! Бог все может… у него все готово. Ну, и я не сложу рук… Вот Ликера прикатит шаплык, нагреете воды, и сделаем ему купель: первое, хворого нужно попарить, добре попарить; потом следует надеть на него пазухой на спину сорочку и напиться дать материнки: може, с потом оно хворобу и вытянет. А то можно будет и горшок на живот вскинуть, - тоже добре потянет. А коли он хотя мало придет в себя, в те поры нужно будет его посадить и встряхнуть раза три, чтоб душа пониже опала: тогда уже все станет гаразд.

Старуха несколько успокоилась. Знахарка, положив руку на голову ее сына, начала что-то шептать и по три раза сплевывать в сторону. Вдруг в хате раздался пронзительный крик, и больной, сорвавшись с постели, ринулся прямо в красный угол, к окну. Это случилось так неожиданно, что бабы опешили и, растерявшись, не знали, что предпринять.

Назад Дальше