Вверх за тишиной (сборник рассказов) - Георгий Балл 17 стр.


Быстро мчится машина

Какое красивое платье. Нюра вытащила его из чемодана, где лежат ее вещи. Новое платье. На платье еще не оторванная этикетка с ценой. Нюра смотрит на себя в зеркало.

- Прелестно.

Это слово она услышала от учительницы Марии Николаевны.

Подошла к телевизору. Включила. Сетка. И антенна у них не налажена. Бывают помехи.

Больше всего Нюра любит рекламу. Там - прелестно. Мужчины… женщины… море… верблюды… пирамиды… зубная паста… Даже кино не так интересно.

Маленький ее брат Вася ползает по полу. Рубашонка задралась. Хнычет.

Нюра подходит к брату, бьет по красной попке:

- Сиди.

Сует ему в рот соску.

Вася молчит. Сосет. Выплевывает соску. Текут слюни по подбородку.

Нюре стало страшно. Вроде в избе закрутил ветер.

Выключает телевизор. Голубой свет гаснет.

Нюра смотрит в угол избы, где на полке икона Николая Угодника. Нюра крестится, глядя в лицо Николая Угодника.

Все равно страшно.

Тогда она поворачивается и крестится на темный экран телевизора.

Телевизор стоит на высокой тумбочке, под ним накрахмаленная белая скатерка с вышивкой по краям.

Начинает молиться:

- Господи, Николай Угодник, - косится на Святого, потом опять на телевизор. - Спаси мою немаму, моего непапу, и меня маленькую, хотя мне уже тринадцать лет и у меня пошли месячные.

Нюра знает, что мама у нее родная, папа - родной, но так лучше, так надо… Потом спохватывается:

- Спаси моего братика Васю. Он еще совсем маленький. Ему ведь надо расти.

На глазах появляются слезы. Она быстро вытирает их рукой.

Ей в голову входит отчетливо: "Где веревка?"

Она отворачивается от телевизора и прямо смотрит в лицо Святого: "Где веревка?"

Ждет. Теперь ей уже не страшно. Потом лезет под кровать, за шкаф. Выбегает в чулан. Там - маленький обрывок бумажной веревки. Нюра отшвыривает ее ногой. И в ту же секунду…

- Господи, да что же я… Белье…

Она выбегает в огород, где между столбами висит на веревке белье. Нюра сбрасывает белье. Бежит в дом за табуреткой. С трудом отвязывает. Пробует прочность.

- Прелестно. Только длинная.

Теперь все просто. В комоде, в верхнем ящике, ножницы. Режет веревку.

С надеждой смотрит на темный экран телевизора.

Вот там… среди волн… загорелые мужчины и женщины… они улыбаются белозубо… Она ведь тоже уже женщина. У нее месячные…

И вслух:

- У меня месячные. Прелестно.

Железный крюк, торчащий в нужнике, давно пригляделся. А как ему не приглядеться, когда сидишь в нужнике.

Делает петлю на веревке. Медленно. Уверенно, будто всегда так.

Берет табуретку. Идет через мост в нужник. Ставит табуретку. Вот привязать веревку трудно. Она чувствует, как на спине, на платье появилось пятно от пота.

Удалось.

Слезает с табуретки. Возвращается в комнату. Вася на полу опять плачет. Она горячо его целует. Несколько раз. Потом сует в рот соску.

Оглядывается и торопливо крестится на Святого и телевизор.

Выходит из комнаты, останавливается. Она думает, но не понимает, о чем. И громко так, чтобы заглушить обрывки мыслей:

- Который сейчас час? Интересно, который сейчас час?

Потом спохватывается. У нее в ящике стола американский журнал с целлофановой обложкой. Она возвращается в комнату. Садится к столу и листает журнал. Ей нравится, что ни одной буквы она не может понять. Да и зачем? На цветных фотографиях улыбающиеся женщины около машин разных марок.

Особенно нравится рисунок. Из мчащейся машины выглядывает водитель в ковбойской шляпе, а из другого окна его спутница. Очень сильный ветер. Водитель придерживает одной рукой шляпу, а другой держится за баранку… За машиной нарисован вихрь пыли, а вдали - горы.

Нюра целует картинку, кладет журнал снова в ящик стола.

Идет из комнаты. Опять останавливается. Что-то ее держит. Она не может понять что. Потом на цыпочках входит в комнату, берет журнал. Теперь уверенно выходит. Подходит к нужнику.

Наклоняется над очком нужника и кидает туда журнал. Потом, быстро присев, делает по-маленькому.

- Прелестно.

Поднимается на табуретку и сует голову в петлю. Но снова слезает с табуретки. Снимает ботиночки. И ровно их ставит рядом с табуреткой.

Новая жизнь

Шум на задах, в огороде. Я выскочила из постели. Вышла из сеней на порог. В темноте - слабый-слабый огонек. Покойный муж говорил: "Запалили фютюлек". А тут я вижу: едва-едва мигает фютюлек.

Подошла ближе, а это у самой мусорной канавы уперся в грядки старый трактор ДТ-54 с одной разбитой фарой. И эта фара фютюльком в темноте попыхивает. А я в резиновых сапогах на босу ногу и в бараньем полушубке, прямо на рубашку надела. Стою и не знаю, чего мне делать.

И как-то мне сразу в голову не припекло: чего это у него один фютюлек. Смотрит он на меня жалостиво, и защемило мое ржавое вдовье сердце.

- Тебе чего, одноглазый?

Я к чужому горю жадная.

- Ну хоть фыркни, - это я ему-то. И откуда только слово взялось. Фыркни, Вася.

Слышу, заурчал. Чего делать - не пойму. Не станешь же его щами кормить. Щи у меня, правда, наваристые, вчерашние.

Наутро солярки нашла и бутылку с соляркой в угол поставила. Конечно, он старый, давно списанный, а тоже ведь бутылка ему может сгодиться.

Ночью затаилась. Слышу, в сенях кто-то бестолково застучал. А я уж поняла, откинула крюк с двери и пустила.

- Заходи, списанный, повечеряем.

Когда он бутылку солярки шарахнул, у него глаз запылал. И к кровати лезет.

- Ты чего, очумел?

А сама вся дрожу. Давно мне бабьей радости не выпадало.

- Ты, старик, только стулья не ломай.

А он лавку опрокинул, неловкий, не к тому привыкший. На нем ведь всю жизнь пахали да пахали - совсем могли изломать.

- Вася, шепчу, - ты давай полегче. Чего ты так своими железками дрожишь? Я ведь не такая фыркалка, как в городе, я ведь тоже жаром и холодом пропеченная.

- Ну ложись, так пока полежим, попривыкнем.

Через неделю сеструхе написала, какая наша новая пошла в деревне жизнь.

"Галинька ты моя родная!

Жизнь у нас в деревне сейчас не так чтоб плохая. В магазинах все купить возможно. И все заморское, бананов много, а сапог резиновых, как и раньше, не привозят. Ну да у меня теперь помощник сыскался. Не знаю, как тебе все это описать. Что ж делать? В хозяйстве мужик всегда к месту. Ну вот и ко мне прислонился списанный ДТ-54. Он хоть и трактор, а я его Васей окрестила.

Правда, фара у него одна подбита и он уже списанный, но еще в силе. А нынче дело весеннее. Огород мы с ним под картошку вспахали. Плуг тоже старый нашла. И когда землица стала отваливаться, такая радость в нас с ним заиграла. Землица с глиною, завидно отваливалась. Мне бы одной никак не осилить. Я от радости и себя и его этой первой землицей окрестила. Он, конечно, не смеялся, не след старику так уж радоваться, а я хохочу, не могу уняться. Ну старик, ну одноглазый.

Галинька, узнай в городе, можно ли на него пенсию оформить. Она бы нам сильно не помешала. Солярка уж больно дорогая.

Вот какая моя новая жизнь. Картошка у нас своя будет, а бананы нам без надобности. Привет тебе от меня и от Васи. Остаюсь твоя любящая сеструха Верка".

ЛОДКА

Держи твой ум в аде, и не отчаивайся.

Старец Силуан Афонский

О, паря, две машины из грязи всегда вылезут.

Михаил Силинский, шофер из Озерок

- Эй! Эй! - кто-то кричал.

Я пошел на крик. Крик был холодный, темный, отступал, как вода, передо мной.

Ведь был же голубой свет, когда я умирал.

- Иди! Иди! - этот крик уже не просто темный, а совсем почернел.

Голос оборвался, пропал. Я еще отошел от тропинки, послушал. Поглядел: и худенькие эти березки. Худенькие - среди болотной сырости. Я глядел на березки и не верил. Не верил, что дойду. Ткнулся рукой в холодную воду, поднялся. А не заметил, как садился. Опять надо идти.

Вот я болен - и опять надо идти. Прислушался. Никто не откликнулся на мои мысли.

Я шел по узенькой тропе, стараясь аккуратно ставить правую ногу.

- Сапог, - говорил я, - сапог разорван. - Я старался ступать так, чтобы правым сапогом не очень набирать воду. У меня, правда, он был разорван повыше подъема, нет, не разорван, а точно ножиком разрезан, или бритвой.

"Закрой поддувало" - скомандовал я себе. Эти слова, написанные на железной дороге, я вдруг вспомнил. И они подбодрили.

- Я болен, - шептал я, будто кому жаловался. Страх подтачивал мои силы. Ноги промокли и в дырявом, и в целом сапоге, а я все шел по мягкой, тряской земле, и мокрая трава липла к сапогам. И мне начинало казаться, что я иду не по самой тропке, а по краю. Жмусь к березкам, а они плывут. Все выше и выше подплывают к небу.

Мокрый туман плотнился твердым хрящом. За мной кто-то шел, меняя мой страх на неслышные шаги. Я стиснул зубы. Ждал, что всей своей сырой изнанкой небо сзади навалится, и я почувствую смрадный дух зверя. И острые клыки в шею. И жухну в грязь. Не оглядывался.

Мне было тесно ждать. Надо бы освободить шею, подумал я, и понял, что я весь обсыпан крупой страха. Неслышные шаги то отставали, то обгоняли меня. Нет, это не были шаги зверя, понял я. И громко сказал:

- Вот я болен, и опять надо идти.

Прислушался. Никто не откликнулся. Я шел по узкой звериной тропе, стараясь аккуратно ставить ногу.

Я тихонько кончался. И уж совсем трудно стало, когда открылась деревня. Дошел до первого дома, прошел его и остановился около второго. На бревнах, рядом с загородкой, сидела старуха с мальчиком. Мальчик был без штанов, в короткой рубашонке.

- Здравствуйте, - сказал я старухе. Старуха давно меня заметила и глядела на меня. И мальчик замер и тоже на меня глядел.

- Хочу лодку купить, - сказал я.

- А-а, ступай к Иван Руфычу, - проговорила старуха и закричала на внука. - Чего кинул цацу? Я на тебя сейчас пыхну: пых! пых!

Мальчик стал прятаться за бабку.

- Куда полез? - закричала старуха. - Жопку-то занозишь.

Я опустился на бревна, стянул со спины мешок, и силы оставили меня… Я понял, что тот, кто шел со мной, где-то тут, рядом, сгустился в тумане.

Я открыл глаза. Старуха глядела на меня:

- Откуль идешь-то? - услышал я.

- С Озерок.

- О-о, - и закричала. - Погоди, паршивец! Я тебе пукну. Это кто это пук? - И опять ко мне. - Большу ли лодку тебе надо?

Я махнул рукой.

- Ты поди-тко к Ивану Руфычу. Лодку он тебе даст.

Вытянул ноги. И хотел заснуть. А старуха, чтоб меня успокоить, упрятать мою болезнь, протянула руку, начала гладить по голове, как в детстве, почесывать волосы и тихонько нашептывать что-то ласковое, доброе: про душеньку безымянну, про душеньку безответну. И так мне стало сохранно, ласково, так приютно: и уж любил я всех людей на земле, конечно, сильно перепаханной обидами. Ну, зачем про то вспоминать?..

Загремело. Я увидел старика рядом с телегой, вернее, почувствовал, что он стоит, а потом увидел, - с болью открыл глаза.

- Никифор, ты кудай-то? - спросила старуха. - Петька на обеде?

- На обеде, - откликнулся тот. Он был с рыжей, путаной бородой, в зимней шапке-ушанке, придерживал вожжи, глядел не на старуху, а на меня.

- Косил, что ли? - опять спросила старуха.

Я тоже заметил на телеге рядом с тремя пустыми флягами косу и топор.

- Дали неудобье скосить, - кивнул он. И открыто рассматривал меня.

- Это-о спорожнишь воз, человека отведи к Иван-то Руфычу. Лодку им надо.

- Хорошо, - и теперь он уж мне кивнул.

Я поздоровался и попробовал встать. И даже подумал, что встал.

- Ты чего? - спросил старик, и рыжая борода закачалась надо мной.

- Заболел, - улыбнулся я.

- Эх, эх! - запричитала старуха. - Подал бы ты мне ранее голос!

- Спасибо! - шептал я. - Я пойду. Мне неловко. Знаете, - я поглядел в ее водянистые, страдающие глаза. - Вот заболел. Еще там, в Озерках я заболел.

- Да как ж ты?! О-о!.. Да как же ты?.. - И она слезила лицо свое. И голова ее, стянутая по-старому, по-прежнему, повойником под платком, качалась в горести.

- Хотел Мише Силинскому лодку купить. У вас тут в Селении. Да перегнать по Яхронге до моста.

- Да как же ты, дитятко малое?! Как же ты больной пошел?!

- Пошел, - и я поцеловал ее руку. - Прощайте. Прощайте, мама.

- Прошшай. Фрося я, Фрося.

Я поднялся. Полез на телегу, фляги загромыхали. Земля шатнулась. Но теперь мне было все равно. Я знал, что лежу на телеге и меня везут куда-то.

- Ленька! - крикнула старушка. - Не ходи далеко. Сейчас дядька в мешок запхат. На что кинул цацу?!

Я проснулся от того: меня расталкивал рыжий Никифор.

- Ну вставай, что ли. Приехали.

Я улыбнулся Никифору. Хотел, чтоб он меня простил. И не трогал. Оставил до утра в телеге. А утром я куплю лодку и погоню ее до моста.

Все же я поднялся. На крыльце подергал за кольцо. И как вошел на мост, по стенке стал щупать дверь. Низко наклонившись, толкнул дверь в избу.

- Здравствуйте! - сказал я, никого еще не видя.

Из темноты моей болезни ко мне выдвинулась печь. С печи прыгнула кошка. Она сбросила на пол рукавицу и подошла, изгибая спину, безмолвно и красиво стала тереться о мой сапог.

- Вот человек с Озерок, - глухо проговорил вошедший следом за мной Никифор. - Лодку бы ему. У тебя, кажись, есть одна.

- Мне бы поспать, - прошептал я. - Я болен. Устал. Я немножко посплю и тогда погоню лодку. А деньги есть: сорок рублей, даже сорок пять - на лодку. И двадцать пять - чтоб вернуться домой. Деньги в рюкзаке, там и документы. Сейчас я схожу за ними. Мне бы поспать, а?

С кровати, что стояла напротив печки, поднялся старик с детским белым лицом и белой бородой.

- Здравствуйте, Иван Руфыч. Хочу у вас лодку купить.

Старик не ответил, подошел к печке, где стояли сапоги, сунул в них сухие, голые ноги и пошаркал к столу.

- Он велит тебе ложиться, - проговорил Никифор за моей спиной.

- Спасибо, Иван Руфыч, - поклонился я в дальний угол и шагнул к кровати.

Мои сапоги скользили, я не мог никак их снять - но все же одолел - и вздохнул радостно. Не заботясь, снял брюки, бросил пиджак - и полез на кровать. Она была теплой, под большим одеялом, и, прежде чем громадная печь отодвинулась, пропала пред моими глазами, пушистое, ласковое нежно коснулось моего лица.

"А-а, кошка!" - густой волос мешал мне дышать. Но это уже была болезнь - и я заснул.

- Слышь, вставай. Вставай, эй, чего ты? Вставай!

Я открыл глаза, надо мной, как в пожаре, рыжая борода, лицо… Потом уж сообразил - Никифор в шапке.

- Чего? Чего тебе?

- Пойдем. Ждут тебя. - Никифор так и не снял ушанки, сзади завязанной тесемкой. И он тряс и не отпускал меня.

- Кто это?

- Пойдем, слышь, пойдем! Чего ты?!

А я уж успел опять немного разжиться сном, да он вырвал:

- Вставай! - вырвал меня, и глаза мои не хотели открываться. А он все тормошил. - Слышь, чего ты?!

Я поднялся. Сел.

- Ну-ка, - он протянул мне брюки и мокрые мои сапоги.

- Я болен.

- Идем, слышь, - и голос его покоил меня. - Тут недалеко. Еще поспишь.

Дверь открылась. И какая-то женщина скорым шагом прошла, не здороваясь, с чугунком. Она подошла к печке и для меня пропала.

Я стал одеваться. А Никифор протянул мне портянки - и они были теплыми.

- Спасибо за портянки. Спасибо, - я торопливо начал обуваться.

Никифор стоял, ждал.

- Документы, что ли? - посмотрел я на него. - Они в рюкзаке.

- Пошли, с Богом. Пошли.

Мы потерялись в ночи. А за домами, за полем горела и не хотела гаснуть заря. Это воспаленные веки не хотели смыкаться, н глаз солнца плыл за нами, а мои сапоги вязли - и я хватался рукой за березовые жерди загородки. Мы перелезли через загородку. Темные избы приблизились. Но кругом ни единого звука.

Я был еще слаб, и я тянулся, и будто все падал вниз, куда-то вниз, убаюканный тишиной, - плохо, что ноги расползались, - и вот эта еще липкая грязь…

Как зашли - вдоль широкой комнаты, по лавкам сидели мужики, желтели старые плакаты на стенках, лампа без абажура низко висела над тесаным столом.

- Здравствуйте.

Мужики закивали, и кто-то сказал, приглашая:

- Садитесь. Свет-то есть, повечеруйте.

Я опустился на лавку. Передо мной стояли огромный темный чайник и два стакана с желтоватым мутным пойлом.

- Ну, будемте здоровы! - я чокаюсь и тяну сладковатую бражку. "Бражка не сильно хмельная, - думаю, - вот ведь полечусь". Думаю, что ничего, главное - я немножко поспал. Сосед мой, в гимнастерке, с одной рукой, заметив, что я гляжу на него, проговорил хриплым шепотом:

- Алексей Гаврилыч Чичерин, - и протянул мне левую руку, я пожал ее. И опять в моей руке стакан. Мы чокаемся. - Ну, будемте здоровы.

Я выпиваю, мне становится легче, все яснится.

- Это кудай-то днем машина побежала? - спрашивает кто-то из дальнего угла.

- А-а, за промтоваром.

- Дорога-то замутилась. В неделю не обернется теперь.

Я вспомнил эту дорогу, и встреваю в разговор, потому что окреп:

- До вас, селенцев, не так-то легко добраться, - говорю. - Я шел больной, пешком. Я думал, что не дойду. Каждый шаг отдавался в моей голове. А я шел, превозмогая страдание.

- А я-то как пострадал, - услышал я, и как эхо в лесу: "пострадал-то я, пострада-а-а-а…" Твердый, глухой голос: я как наскочил на этот голос. Вот, дорогой товаришш, гвоздь закостили мне в бедро, от гвоздя потерял тридцать процентов моего зрения. Никифор! Подведи меня к товаришшу.

И, опираясь на плечо Никифора, ко мне, хромая, подошел мужик с широкой грудью: глаза его под выгоревшими бровями были закрыты, точно он спал. А нос его! - меня поразил его нос, рябоватый, широкий, и скулы, и эти бесцветные губы - все крупное, твердое, а рука его! - она, разыскивая мою руку, как лопата упала мне на колени. Он сел напротив, выбросив вперед негнущуюся ногу в кирзовом сапоге.

- Да, - сказал он, - а еще последние проценты моего зрения потерял через кулачество. Кулачество помогло мне ослепнуть. От бед своих пошел я в няньки к кулакам, и дите - старшой-то девочке годов десять, а маленькой поменьше - бросили они мне в глаза мелкое вещество - порошок. И понимаешь ли, дорогой товаришш, мне как мукой глаза засыпало. Ничего не больно. Три раза шаркнули порошком ребятишки те - и мне законопатили глаза две язви и темная вода.

- Это какая темная вода? - не понял я.

- А врачи признали в язви темную воду. Вот я и ослеп. Шел обратно, так вспомнил - документ забыл взять.

- Это какой документ?

- А что кулачество ослепило. Может, мне через это прибавили бы пензию, - и он повернулся и позвал. - Никифор! Плесни-ка ешо чаю. Я с дорогим товаришшем выпью.

Мы чокнулись. Он опять заговорил:

Назад Дальше