Транс Атлантик - Витольд Гомбрович 4 стр.


Но сильнее всего мне с Посольством дела досаждали. Не для того, видать, Ясновельможный Посол Церемонию со мною учинил, чтобы все это так ничем и не кончилось; я тут за столом за письменным сижу, Дела веду, а они там, небось, - свои ведут, и как знать, не замышляют ли они чего там со мной, да за спиной моею. Сижу я значит, пишу, а сам думаю: чего они опять там со мной, как они меня там пользуют, да на что употребят. И точно: не обманулся я в предчувствиях моих, ибо когда я ввечеру в пансион мой вернулся, мне большой букет флюксий бело-красных от Министра вручили, а к нему - письмо от Господина Советника. Уведомлял, стало быть, Советник в самых что ни на есть любезных выражениях, что завтра за мной заедет, чтоб к художнику Фиццинати меня забрать на вечер, который присутствием Писателей да Художников местных будет отмечен. Кроме этого письма и цветов, мне еще два букета - от местных наших Президентов - вручили, и оба с лентами, с приличествующими такому случаю надписями. А кроме того, детишки малые прибыли и перед окном моим колядку спели.

Ах, чтоб тебя черти драли! Только я притаиться захотел, а они меня на обозренье! Обильем оказанных мне почестей удивленная, хозяйка Пансиона моего слышать даже не хотела, чтобы я далее в каморке маленькой моей оставался, и в комнату получше меня перевела. Вот так, в это трудное, опасное мое время я, вместо того, чтобы в маленькой комнатушке быть, оказался в большом салоне о двух окнах. И тогда известие о необыкновенной, Господи помилуй, исключительности, величине моей, стрелой пронеслось по всем Землякам: на следующий день на службе с низкими поклонами меня принимали и даже от разговоров, шуток в присутствии моем воздерживались.

Да чтоб вас Черти, Черти! И тогда Чествования-Церемонии становились все более церемонными, и видать, что Ясновельможный Посол вопреки воли моей, не обращая внимание на резкое нежелание мое, на своем стоял и Чествование во все стороны распространял. Ах, чтоб его, и зачем только я ему на глаза попался! Да и дело-то какое опасное! В доброе время еще можно такие номера откалывать, а когда там Смертоубийство, Резня идет, так уж лучше тихо сидеть, ждать, да о том лишь заботиться, чтоб беды какой на себя не накликать.

Поэтому зарекся я и решил, что ни на этот прием не пойду, ни на какое другое Чествование - Глупое, поди, Пустое - особы своей не допущу. Но суть, однако, была в том, что если б я теперь недвусмысленному пожеланию Ясновельможного Посла запротивился, то уж наверняка все меня за предателя так и сочли бы, что при нынешнем отношений раскладе чрезвычайно опасным было. Да вот еще что: бальзам почестей соотечественников Человеку, который с самого сызмальства только упреки получал… а тут как будто добрая фея какая палочкой взмахнула и все перед ним головы склоняют и шапки перед ним снимают. Ах оно, почитание это треклятое, лживое и пустое, как черт знает что! Но святое, благословенное, истинное почитание, ибо Чело мое, Око Мое, Мысль моя и истина моя и искренность сердца моего и песнь моя и достоинство Мое! А стало быть - это и закон мой, и плащ мой и корона моя! Да что ж мне теперь - дареному коню в зубы смотреть? Ой, видать, пойду я на собрание сие и позволю себя чествованием превознесть, ибо клянусь Богом и Матерью моею перед Богом, Алтарем, что тот, кто передо мною шапку ломает, не так уж плохо делает, а как раз самым лучшим образом, совершенно правильно поступает!

Ах вы там, г…ки, Хитруете-мудруете, да об своей корысти словно куры квохчете. Ну а я, все, что с вашей Натуры тупой да хитрой берется, к своей Натуре приму и, коль вы меня г…м кормите, то я его, как Хлеб и Вино, есть буду и наемся. Когда же я как истинный мастер на приеме том блесну, когда у иностранцев Мастером признан, провозглашен буду, тогда уж мне не страшна будет Ясновельможного Посла глупость, и он тоже уважать меня будет обязан… Так садись же, садись на того коня, какого тебе дают, да скачи на нем далеко! Пойду, стало быть, пойду! И в самом деле, вернувшись в пансионат мой, я сразу же сундук отворил, а бреясь, переодеваясь, наряжаясь, просто-таки чрезвычайно уверен был в Мастерстве моем и знал, что как Мастер я надо всеми возвыситься, возобладать должен. О, Мастер, Мастер, Мастер и Мастер! Но каково же было изумление и удивление мое, когда у себя за спиной я вдруг услышал: "Привет Писателю нашему великому, привет Мастеру!" Я вскочил и воскликнул, полагая, что голос тот насмешника какого-то голос, а может и из самого меня раздался, а тут Подсроцкий-Советник в брючках полосатых да во фраке с манишкою, точно мопс под железобетоном выглаженною, в пояс мне кланяется: "Ясновельможный Пане! По поручению Ясновельможного Посла я сюда двуколкой приехал. Едем, значит!"

Звук лжи неприкрытой и передо мною внезапно возникшей меня как будто в лицо ударил! О, пошто ж этот г…к, что меня за г…ка считает, Мастером меня называет? Садимся, значит, в двуколку. Едем, значит, двуколкой, и хоть мы все усерднее оказываем друг другу почести да знаки внимания, но, зная, что он знает, что я знаю, что он знает, что я знаю, и г… г… г… все сильнее друг друга презираем; и так вот все в почестях и в г… к дому подъезжаем. А там, едва с двуколки я сошел, как ко мне Земляков куча и "привет, привет", "салют, салют", и "хвала, слава" и цветы, стало быть, вручают, и праздник, стало быть, празднуют точно Рождество; а среди них Барон, и Пыцкаль тут, потом Чечиш, да и Чюмкала и Кассир, Бухгалтер и панна Зофья в гродетуровом туалете желтом. И давай превозносить! Советник подле меня любезнейшим образом вправо да влево раскланивается, я тоже кланяюсь, приветствую, и так, почестями окруженные, мы в дом входим. А в доме том тихо.

*

В большом оказался я зале, а там народу много, кто стоит, а кто сидит, и пирожных поеданье, и вина выпиванье со стопочками, с рюмочками в руках; вон женщина какая-то к рюмке руку протянула; где-то в другом месте трое или четверо то ли книжку, то ли бутылку рассматривают; а там кружком сели, разговаривают. Да то-то и оно, что ни говора, ни шуму какого, лишь тишина невероятная, хоть и в разговорах недостатка не было, а даже и в смехе, но разговоры те, смех, да возгласы, вместо того, чтоб хоть чуток посильнее быть, чуток послабее были, поприглушеннее что ли да и движений удивительная была недвижность, ни дать ни взять - рыбы в пруду. Советник, пополам согнувшись да платочком помахивая, самым любезным манером к Хозяину меня ведет и ему представляет и как Мастера Великого Польского Гения Гомбровича Известного рекомендует. Хозяин, полный, круглый, фанфары Советника низким поклоном принимает и уж не зная, как меня Чествовать, в любезностях рассыпается, румянцем заливается… меж тем дама, Блондинка, тоненькая, маленькая, к нему обратилась, и вот уж он с ней разговор начал, а о нас позабыл. Стоим значит. Тут к старику, худому, седому, который, видать, известным гостем был, Советник меня подводит и торжественно громко представляет, а старик тот давай кланяться и как только можно меня превозносить… да что ж с того, коль тут же о нас забывает - шнурок у него развязался. Мы, стало быть, к третьему, что солидного росту, с проседью; он аж за голову схватился: "какая честь" говорит… но пирожнице взял, съел и забыл. И стоим мы так с Советником посредине и тихонько беседу ведем, а за нами Земляки-сородичи тоже стоят и тихонько беседуют. Тихо, мало.

- "Погоди-ка, - говорит Советник, - вот мы им покажем". Стоим, стало быть, а рядом другие Гости стоят, человек, может, сто. И уж очень богато и чисто одеты; рубашки шелковые или зефирные, по 13, 14 или даже за 15 Песов, галстуки, ленты-бантики или модные лорнетки, а также блестяшки разные, дальше - каблуки узкие с отделкою, платочки, помадки, высоки Инглезы за 20 или за 30 Песов. Главным же образом - носки мужские в глаза бросались, а мужчины чти носки охотно показывают, брючину вверх подтянувши, дамы же - шляпки разглядывают. Один, значит, другого похлопывает. Один другого нежно обнимает "amigo, amigo", "que tab", "que es de tu vida, que me cuentas", но несмотря на нежность-сердечность эту, разговор у них затухает или рассыпается, потому что один говорит, а второй в рассеянности, в отрешенности какой-то уж и слушать перестал, и Носок свой разглядывает. Говорят, значит: "Вышла ль эта Ревиста?" - "А мне 50 песов за статью заплатили". - "Как дела, как дела? А что новенького?" - "Сколько же эта площадь стоила?" - "Я себе носки купил". Тут вдруг все разом давай руки вверх поднимать, да за головы хвататься, да в один голос причитать: "Ой, да что ж это мы говорим? Ой, да почему ж это мы говорить не умеем?! Да что ж это мы себя самих не уважаем и не превозносим?! Ой, да почему ж так плоско, так плоско?!" И друг к другу подбегают, один другому Уважение свидетельствует, один другому "Maestro, maestro" да "Gran Escritor" да "Que obra" да "Que Gloria", да только что с того, если у них все тут же и рассыпалось и в рассеянности они снова Носки разглядывают.

"Погоди-ка, - сказал Советник, - погоди-ка… Ужо мы им покажем!" А мы все стоим. Шепчет мне Советник, бледный, потный: "Нукась, г…к, покаж-ка чего этим г…кам, а то сраму потом не оберешься!" Я тогда говорю ему: "Г…к ты, чего я им покажу-то?" А за мной Мои стоят и, заметив, что никто на меня внимания не обращает, небось, г…ком меня считают, а сами злые как черти, так бы в ложке воды, кажись, и утопили бы меня! Хрена вам, хрена вам, хрена вам! К чертям собачим! Ой, чегой-то Нехорошо! А тут вижу, что новые люди входят, и не так себе люди, потому что сразу на них Поклонами да Почестями повеяло.

Первой шла дама в горностаевой пелерине с перьями страусиными-павлиньими и с большой кошелкой, тут же рядом несколько Приживальщиков, за Приживальщиками несколько Секретарей, а за ними - несколько Писарей и несколько Шутов, а уж те - в бубны били. И вот среди них в Черное Одетый человек, и, видать, поважнее прочих, потому что когда вошел он, тут же голоса послышались: "Gran escritor, maestro", "Maestro, maestro"… и от этого восхищения так и попадали бы на колени, если бы пирожных не ели. Тут же кружок слушателей сбился, а тот, кто посреди был, очень уж Священнодействовать принялся.

Человек этот (а столь странного человека я в жизни своей впервые увидал), хоть до чрезвычайности утонченным был, а все себя утончал да утончал. В пыльнике, за большими черными очками, как за стеной, от всего мира отгорожен, вокруг шеи шарфик шелковый в горошек полуперламутровый, на руках полуперчатки черные, зефировые, на голове - шляпа черная, с полуполем. Так укутанный и отстраненный, он все время попивал из узкой бутылки или платочком черным зефировым утирался и обмахивался. В карманах его - бумаг множество, записок, кои беспрестанно терял, а под мышкою - книги. Интеллигентности необычайно высокой, которую он в себе все время возвышал, возгонял, и в каждом высказывании своем так интеллигентно был интеллигентным, что женщин и мужчин восхищенное чмоканье вызывал (а те все по-прежнему Носки-галстуки разглядывают). Голос свой он постоянно понижал, и чем тише говорил, тем зычнее как раз выходило, потому как остальные, утихая, еще больше к нему прислушивались (хоть и не слушали), и казалось, что в этой своей Черной Шляпе он ораву свою в Вечную Тишину поведет. В книжки, в записки свои заглядывая-ныряя, в них копошась, теряя их, он изредка цитатами мысль свою украшал и с ее помощью что-то доказывал, но уже себе, как бы в безлюдии. И так бумажкой и мыслью поигрывая, он становился все интеллигентней и интеллигентней, и эта интеллигентность его, сама на себя помноженная и сама на себе верхом гарцующая, такой интеллигентной становилась, что Свят-Свят-Свят!

А тут Пыцкаль с Бароном мне на ухо: "А фас его, фас!" Тут же и Советник с другой стороны: "Фас, взять его, фас!" Я говорю: "Я не собака". А Советник шепчет: "Взять его, иначе срам, потому как это их Знаменитейший Писатель, и не может того быть, чтоб тут его Превозносили, когда Великий Писатель Польский Гений здесь же в зале! Куси его, г…к, гений, куси, не то - мы тебя укусим!.." И стоит, значит, за мной вся моя орава… Понял я, что нету никакой иной возможности, кроме как мне его укусить, ибо Земляки мои мне покою не дадут, а уж когда бы я этого Буйвола укусил, так сам бы Львом враз и сделался. Да только как его укусить, когда он, бестия, как из книги марципанит, марципанит, что аж в глазах темно делается, и все интеллигентней да интеллигентней, все утонченней да утонченней…

Тогда я соседу своему говорю, да громко так говорю, чтоб этот слышал: "Не люблю, - говорю, - когда Масло слишком Масляное, Клецки слишком Клеклые, Пшено слишком Пшенное, а Крупы слишком Крупчатые".

Слова мои трубным гласом во всеобщей тишине раздались и на меня всеобщее вниманье обратили, а этот Раввин свое священнодейство прервал и, на меня очки направив, смотрит ими из тьмы своей; потом он однако спросил тихонько соседа, кто, мол, таков… Говорит сосед, что Писатель, мол, Заграничный, а тот, значит, немного опешил и спрашивает, англичанин ли, француз или может голландец; но сосед ему говорит, что, дескать, поляк. "Поляк, - говорит, - поляк, поляк, поляк…" - но только шляпу поправил, ногой очень закуролесил, а потом в записках своих порылся и говорит, но не мне, а Своим только:

- Тут говорят, что масло масляное… Мысль, конечно, интересная… интересная мысль… Жаль, что не слишком новая, ибо еще Сарторий изрек ее в своих Буколиках.

Тут все запричмокивали, слова его смакуя, будто были то самолучшие марципаны. Но причмокивали как-то так, будто собственное чмоканье презирали, и по этой причине чмоканье их разлаживалось. Лишь только он к Своим обратился, я во гневе к Моим обратился и говорю: "А мне один хрен, что там Сарторий сказал, коль скоро Я Говорю!"

Ну тут мои мне в ладоши захлопали: "Слава, слава Мастеру нашему! Хорошо его срезал! Да здравствует Гомбрович-Гений!" Хлопают, но так, как будто хлопанье свое презирают… вот хлопанье-то и разладилось. Тогда тот в книгах-бумажках пошерудил, ногою сильно колбася, и как прежде, к своим обращается: "Тут сказывают, что, мол, мне Сарторий, коль Я Говорю. А ведь мысль-то вовсе не так уж и плоха, можно было бы ее с соусом изюмным подать, но в том-то и беда, что уже Мадам де Леспинасс нечто подобное сказала в одном из Писем своих".

Снова зачмокали, засмаковали, хоть и Чмоканье-Смакованье свое презирают… и в рассеянности оно у них разлаживается. А я как бы к Своим обращаюсь, но чтоб ему что-нибудь так сказать, да так его укусить, чтобы ему вякать расхотелось! А тут смотрю - мои огнем горят: Советник, значит, красный, как маков цвет, Пыцкаль с Бароном - тоже красные, и Чечишовский румянцем пунцовым по уши залился и стоит так! О Боже, в чем дело, почему вдруг так зарделись, ведь еще минуту назад Обожали, откуда такая перемена… но ничего, стоят, краснеют… Меня Румянцем этим Земляков-сородичей как будто кто по морде съездил, и так этот Румянец меня Зарумянил, что стою я перед всеми красный, как в Рубашонке. Ах, чтоб их там черти драли, черти! Даже уши покраснели!

Вот она Мука моя, что я как г…к какой, красный весь и вроде босой да с шапкой в руке под забором стою; и хуже всего, что не из-за своего стыда какого-то, а из-за Румянца, хоть Сородичей, да всеж-таки чужого. И вот, в страхе, что я из-за этих-то моих г…ков, что меня за г…ка считают, г…ком перед теми, другими, г…ками предстану, возжелав этого г…ка добить, я взял да крикнул: Г… г… г…

На что тот отвечает: "Что ж, Мысль совсем неплохая, и с грибочками хороша, разве что слегка поджарить и сметанкой приправить, да толку-то что, коль не свежа - Камброном уже была изречена…" и в пыльник свой запахнувшись, ногою выверт эдакий изобразил.

А мне и сказать нечего! А я уж и про язык во рту забыл! Так меня поганец заткнул, что и слов-то у меня не осталось, потому что все мое оказывалось как бы не Мое, а вроде как Ворованное!

Стою я, стало быть, перед людьми перед всеми, а там сзади мои меня тычками, да тащут-оттаскивают и, небось, красные, красные… А тут, передо мною, эти чудаку своему хлопают, хоть в то же время вроде и внимания не обращают, потому как все носки, рубашки да запонки разглядывают. И, больше ни на что не глядя, все бросая, от позора моего, от Тыла убегая, я к двери через весь зал пошел и Ухожу! Ухожу, к черту все, и чтоб черти, черти, черти все бы побрали! Убегаю, ухожу! И вот, только я в бегстве своем неприкрытом двери достиг, снова меня как будто черти разбирают, черти, и думаю: какого ж ты лешего убегаешь, а, чего убегаешь-то?! Повернулся я и возвращаюсь, иду через всю гостиную и все передо мною расступаются! Ах, черти, черти, чтоб вас черти, Сатана!

Иду, значит, а так бы всем морды и поразбивал! Ну а как только до стены я дошел, то снова обернулся и обратно к двери пошел, потому что подумал: лучше не бить. Когда же до двери почти дошел, снова повернулся (потому что Хожденье мое в прогулку какую-то по этой гостиной превращалось) и снова я через зал иду… Всеобщее, стало быть, изумление, все рты пораззявили, смотрят и, может, меня придурком считают, да только черти, черти разбирают, и я плюю на все и Хожу, как будто один я здесь и никого, кроме меня, нет! А хожденье мое все сильнее становится, все Мощнее… и так уж черти, черти разобрали, что Хожу и Хожу и Хожу, да все Хожу, и Хожу…

А вот так и Хожу! Смотрят тревожно, потому что, небось, никто никогда ни на одном приеме так не ходил… да к стенам трусы поприжались, а кой-кто и под мебель залез или мебелью отгородился… а я Хожу себе, Хожу и не просто так Хожу, а так Хожу, что Хожденье мое как черт знает что, что все, кажись, поразнесу… О, Боже ты мой! И уж мои-то - не мои: тише воды, ниже травы, хвосты поджали, смотрят, а я Хожу и Хожу все, Хожу и уже Хожденье мое как по мосту огрохотало, черти, черти, а я не знаю, что мне теперь с этим Хожденьем делать, потому что Хожу, Хожу, и уж как под гору, Хожу, Хожу и тяжело, тяжело, под гору, под гору, что ж это за Хожденье такое, что ж это я делаю, и уж видать как Безумец какой Хожу и Хожу и Хожу, а ведь того гляди и за Сумасшедшего меня примут… но я Хожу, Хожу… и черти, черти, Хожу, Хожу…

Вдруг вижу: какой-то там около печки тоже ходить начал и Ходит и Ходит, и уж так Ходит, Ходит, что когда я Хожу, то и он тоже Ходит. Только я от стены к стене, а он поперек - от печки к окну… и когда я хожу, то и он тож - Ходит… Меня бес разбирает: чего он привязался, чего хочет, может дразнит?., чего он за мной Ходит? Хожденья своего, однако, я прервать не мог.

Им бы с одного только страху и его и меня - за шкирку да за дверь!.. Но они, хоть и боятся, и гневаются, да только гневом и страхом своими пренебрегают, а потому все у них как вода сквозь пальцы… и хоть один побледнел, второй бровь насупил, третий даже кулак показал, но все они пирожные, булки с ветчиной едят и друг с дружкой разговор ведут: "Вышла ль та Ревиста?" - "А я себе Кафель приличненький справил"… - "Я новый том Поэзии издаю…" И говорят, говорят, хоть и сердятся, может даже и пужаются, но я-то вижу, что надсмехаются, и пусть их там - кто с булкой, а кто, может, с рюмкой да на табуретках, под табуретками - сердятся, разговаривают, пужаются, да ведь надсмехаются небось… а я Хожу, Хожу и он тоже рядом Ходит, Ходит, а черти, черти!..

Назад Дальше