– Пойдем! – Я чувствовал сытость от рыбы, необъяснимую удаль, а также приятное самогонное опьянение.
ОСКОЛКИ СЧАСТЬЯ
Наконец-то я добрался домой. В прихожей старое зеркало в овальной раме, по привычке в него смотрюсь. Рубашка в пятнах, бумажный квадрат в засыхающих брызгах. Дверь открыта, но потихоньку пройти в комнату не удается.
– Ты пришел? – Мать с огорчением разглядывает мою одежду, однако в голосе ее радость.
Я в этот момент думаю почему-то об экзистенц…ме: даже в уме не могу выговорить это слово, и зачем оно мне только сдалось? Вот что значить пить поверх самогона коньяк.
– У тебя вся спина в грязи! Переодевайся немедленно! – Мать заглядывает мне в лицо, забирает из моих окоченевших рук пластинку.
– Опять что-то принес?.. Вечно ты собираешь разный хлам!
– Это не хлам, это "Путники". Сейчас заведу…
Раздеваюсь догола, мать тем временем приносит сухие трусы, я с трудом надеваю их. Достаю из-под кровати проигрыватель, с энной попытки втыкаю вилку в розетку, подключаю самодельный усилитель, звуковые колонки, щелкаю тумблером, и вот уже светятся радиолампы, в динамиках гудение. В молодости я своими руками спаял эту громоздкую аппаратуру, и она все еще работает!
– Что ты собираешься включать? – Мать с озабоченным видом заглядывает в комнату. – Опять соседей разбудишь?
– Нет, я потихоньку.
– Да ты на ногах еле держишься!
– Прости, так получилось.
Мое вечное незаменимое "прости".
Мать сказала, что греет ванну, спросила, буду ли ужинать?
– Купаться буду, ужин долой! – Хочу навсегда остаться пьяным лирическим человеком.
Неожиданно вспомнил, что в проигрывателе сломана игла, а новую сейчас купишь разве что на барахолке.
С огорчением снимаю пластинку с диска, смотрю на угольный блеск бороздок. Пластинка, словно живая, выскальзывает из моих пальцев и начинает плашмя падать на пол. У меня есть целое мгновенье на то, чтобы поймать ее. Падаю вперед всем телом, как в юности, когда был вратарем молодежной команды района. И я бы ее поймал, если бы не пил коньяк поверх самогонки. Пок! – четкий ужасный звук, ладонь загребает шуршащие осколки. Собираю в недоумении блестящие треугольники, машинально ломаю их на куски – порезал ладонь, из пальцев течет темная кровь, мне совсем не больно.
Снова пришла мать:
– Опять намусорил? – Она осторожно принюхалась. – Ты был с кем-то?..
Взгляд ее остановившихся глаз делается презрительно-ревнивым, она с гневным видом отступает на два шага, морщинистое лицо краснеет:
– Господи, с рукой-то что случилось!.. Пойду искать бинт…
Вернулась с бинтом, пузырьком зеленки, усадила на диван, туго, с раздражением перевязывает, ворчит: бродишь по ночам неизвестно где… Затем принесла веник, подметает звенящие осколки.
Я лег на диван и в тот же миг заснул, чувствуя, как мать укрывает меня одеялом. Мне снилась большая металлическая бабочка, летящая над выгоном: крылья гремят, всем страшно. Бабочка с треском падает на лужайку, где пасется коза Марфы. Из нутра бабочки живой и невредимый выскакивает Вадим, пританцовывает:
"Я всё в этом мире соберу заново, по винтику!" – напевает он на мотив "Путников", затем быстрыми шагами уходит в сторону кладбища – поднимать из могил наших несчастных мертвецов и проводить с ними агитационную работу.
СТАРИК ЗАБОЛЕЛ
– С дедом что-то случилось, – сказал Игорь на следующий день, когда мы встретились на пруду. – По-прежнему не спит, даже не ложится в кровать, ищет домработницу Глафиру, которой давно уже и на свете нет, требует, чтобы подала ему рябиновую настойку, зовет с крыльца какого-то Костю… Боюсь, старик окончательно свихнется.
– Скоро твой дед выздоровеет! – сказал Стриж, отводя глаза, и как-то нехорошо улыбнулся. Кожа его бледном лице перестала шелушиться от загара, ветер с пруда летел уже прохладный, купаться сегодня никто не отважился.
Он медленно, путаясь в шахматных фигурах, расставлял их на доске, собираясь сыграть партию с Игорем. – Уеду из поселка, и Прохору
Самсоновичу станет легче.
– Как уедешь? – удивился Игорь. – Куда?
– В Ленинград.
– Такого города больше нет, есть Питер.
– Ленинград тоже существует, и я там обязательно буду. Надо к делу прибиваться, надоело валять дурака. Вы хорошие ребята, с вами я чувствовал себя человеком.
– А ты разве не человек? Ты, может быть, даже лучше тех, которые считают себя настоящими людьми! – Игорь наморщил лоб, припоминая что-то важное, затем перевел взгляд на шахматную доску – самодельные фигурки за лето замызгались, трудно отличить белые от черных.
Сделали первые ходы. Стриж выиграл у Игоря пешку, и готовил атаку на королевском фланге. Игорь не торопился делать ответный ход. Блеснули зубы на загорелом лице:
– Слушай, Стриж, я знаю – ты не убивал! А еще я знаю, кто это сделал…
– Молчи! – вскрикнул Стриж, озираясь по сторонам.
– Завтра уеду из этого проклятого поселка! – Игорь перестал играть, пешка из его пальцев со стуком упала на фанеру доски. – Здесь нечем дышать… Папаша не хотел, чтобы я сюда приезжал, собирался отправить меня на испанский курорт…
Игорь вдруг зашатался, толкнул нечаянно шахматную доску: фигуры загремели, покатились в разные стороны. Юноша наклонился, поднял с травы обезглавленного короля, со стуком утвердил его на обшарпанной доске. Неожиданно молодой человек откинулся на засыхающую траву, ноги и руки его задергались, на губах появилась пена, сквозь загар проступила бледность.
Я шлепал его по щекам, но Игорь не приходил в себя, глаза его были закрыты.
К счастью, у парней, игравших в карты, нашлось немного водки. Мы влили ее в рот Игорю, он сделал глоток, пришел в себя.
– Что это было? Я шагнул в пропасть!..
– Ты, видно, на солнце перегрелся… – бормотал Стриж. – Прежде с тобой такое случалось?
– Нет, в первый раз.
– Тебе Игорек, нельзя думать о разной чепухе.
– Нахлынули видения, мне стало хорошо, затем во рту вспыхнул огонь…
Игорь отлеживался, я вместо Игоря завершал партию. Стриж тоже был не в себе, часто ошибался, и я быстро выиграл.
ПРОЩАЛЬНЫЕ СУВЕНИРЫ
Мы со Стрижом пришли к поезду проводить Игоря. Я подарил ему на память магнитные шахматы.
Стриж снял с пальца массивный перстень из нержавейки: держи, Игорек, я сам сделал!
Игорь в свою очередь вручил Стрижу небольшой карманный фонарик, а мне, как сельскому журналисту, авторучку.
Глаза у Стрижа были какие-то пустые, он вертел фонарик в руках, не зная, куда его деть.
Над вокзалом и всей округой шумели столетние тополя, посаженные графом Витте в день открытия этой железнодорожной ветки.
– Чего, дед, загрустил? – Игорь с вымученной улыбкой смотрел на
Прохора Самсоновича.
Тревожный августовский воздух, насыщенный запахами тленья, напоминал о братской могиле.
Подошел, скрипя тормозами, поезд, новенькие вагоны сияли на фоне дореволюционного вокзала и высокой водонапорной башни. И все же
Прохор Самсонович выглядел почему-то старше всех зданий, его массивная фигура тоже будто кренилась.
Из вокзала с башенками вышел дежурный в железнодорожной форме с блестящими пуговицами и новой красной фуражке. Раздался певучий звон бронзового колокола, на котором стоял год пуска железной дороги -
1884. Колокол считался музейным экспонатом, и, начищенный до блеска, ярко сиял. На ночь его снимали, чтобы не украли сборщики цветного металла.
Требовательный голос проводницы: занимайте ваши места!
Стриж поднес к глазам часы, взглянул на циферблат "Победы" и сказал, что его ждут во вторую смену. Кашлянул в кулак.
Прохор Самсонович собрался было протянуть Стрижу на прощанье веснушчатую ладонь, но передумал, его передернуло. Выпрямился, скрестил руки на животе – старинный начальственный жест, выражающий понимание и в то же время отчужденность.
Стриж, не шелохнувшись, смотрел на него.
– А ты тоже становишься седой, хотя был когда-то рыжий… – вздохнул старик, глядя на бывшего уголовника. Неожиданная догадка мелькнула в проницательных тусклых глазах. – Как тебя, понимаешь, зовут?
– Вася.
– А матушку твою как величают?
– Фросей звали, она умерла.
– Ну, ступай с богом, он нам всем судья!
– Вы же сами когда-то говорили, что Бога нет.
– Мало ли я что говорил… Иди своей дорогой, забудем всё плохое.
– Прощайте, Прохор Самсонович, я, как и обещал, уеду отсюда.
– Езжай, тебя здесь никто не держит.
– А я бы держался возле вас, будь вы настоящим отцом.
– Это как, понимаешь, понимать?
Стриж медленно повернулся, и, оскользываясь на гальке, побрел вдоль состава, на ходу коснулся вагона, оставив зеркальную линию на бахромчатом слое пыли.
Бывший Первый смотрел вслед Стрижу и облегченно переводил дух.
Стриж обернулся, крикнул:
– Ухожу от вас навсегда! Прощайте!.. А вы, Прохор Самсонович, вовсе мне не отец, если не можете остановить меня?..
– Иди своей дорогой! – бывший Первый смотрел на него с каким-то древним отточенным высокомерием, словно яд власти навсегда отравил его. – У каждого свой путь!
Глаза стального оттенка гневно мерцали под светлой фуражкой наркомовского образца.
– Вы скоро поймете, что были неправы! – кричал издалека Стриж, голос его был едва слышен. – Вы всю жизнь были неправы!
Старик вытянул шею, на секунду оцепенел:
– Как это, понимаешь, "неправ"? Что за глупости? Прочь с моих глаз, тунеядец!
– Зачем ты так с ним, дед? – Игорь поставил ногу на ступеньку вагона.
Прохор Самсонович придержал его за рукав:
– Я тебе, Игорек, буду писать письма, а ты отвечай, ладно? Конвертов тебе в сумку положил – пятьдесят штук!
Игорь отчужденно кивнул, махнул на прощанье ладонью, стараясь, чтобы и Стриж его увидел. Но тот не оглянулся, фигурка его скрылась за железнодорожными складами.
Поезд со скрипом тронулся, и, набирая скорость, исчез за лесополосой.
Я думал об Игоре. Вот он поднимается с полки.
"Куда?" – спрашивает охранник, сонно щуря глаза.
"В туалет…"
"Туалет открыт справа – иди туда. Там дежурит Иван…"
"Ладно…"
Игорь идет налево, в тамбур, наружная дверь открыта. Он сдергивает с загорелого пальца аляповатый нержавеющий перстень с кровяным камнем
– сувенир, сработанный Стрижом в тюрьме, выбрасывает его в черный вихрящийся воздух, уже по-осеннему холодный, вытирает ладонь о штаны, словно мальчишка, раздавивший гусеницу.
В поезд врывается холод, перед лицом грохочет мост, дышит ржавым железом. Мелькает изгиб реки с косматыми лозинами, щекочет ноздри запах осоки…
ЯВЛЕНИЕ УЧАСТКОВОГО
Тень мелькнула среди кустов, ни один сучок не хрустнул, Гладкий возник передо мной, как чертик из табакерки, прислонил велосипед к стволу яблони, щелкнули чешуйки коры. Появление милиционера, пусть даже и бывшего, не сулит ничего хорошего.
– Что вы, Григорий Абакумыч?.. – Я испуганно привстал со скамейки.
Гладкий навсегда утратил способность к нормальному человеческому общению, в поселке его никто и за человека не считал, но все по-прежнему его боялись. Даже в темноте заметна механическая служебная улыбка. Я ждал, когда он заговорит на своем протокольном языке. Сел Гладкий на табурет, положил на стол короткопалые ладони.
Каждый толстый палец казался отдельным живым существом. Бывший участковый достал из кармана кителя замызганный блокнот, чернильную авторучку, отвинтил колпачок, сделал несколько пробных росчерков. На желтой бумаге остались влажные фиолетовые закорючки.
– Не следовало бы тебе писать обо всех наших событиях по поводу осуждения человечества вообще…
– Не понимаю, Григорий Абакумыч, о чем ведете речь – я работаю в местной газете, пишу о надоях, привесах и прочих сельхоздостижениях.
– Моменты прожитые исправлению не поддаются – как ввиду решенной судьбы, так и в соответствии с веком, они остаются всего лишь неподтвержденными бессмысленными фактами. Знай, сынок: дела прошедшие состоят из миллионов незаполненных протоколов… Всю свою жизнь, если ее рассматривать документально, я, делая службу, пробирался через частокол преступлений… – Он задумался, перестал рисовать затейливую вязь строчек. – Я помню каждый злобный насмешливый взгляд, направленный в мою сторону, каждую ничтожную угрозу над смыслом расследования…
– Зачем вы мне все это рассказываете? – Я с изумлением смотрел на нелепого старика в мятой форменной фуражке без кокарды, сжавшего в толстых пальцах еще более толстую авторучку. – Мне ничье прошлое, а тем более ваше, совсем неинтересно.
– Предлагаю взять! – Он протянул мне свою авторучку.
– Зачем она мне? – Я чуть не упал со скамьи.
– Положительным образом её тебе дарю!.. – Он поманил меня к себе, медленно сгибая и разгибая короткий указательный палец – знаменитый в прежние времена милицейский жест, который завораживал и делал бессильным любого человека.
Пришлось взять неуклюжую авторучку, еще теплую от его прикосновения.
Казалось, внутри нее были не чернила, а непонятная, все еще горячая кровь прошлого века.
Гладкий встал с табурета, взял свой дребезжащий велосипед, повел его в руках из сада, стараясь не наступать на яблоки, насыпавшиеся так густо, что местами тропинку совсем не было видно. Он все-таки был уже совсем старым человеком, его покачивало.
Я смотрел на его спину, на выгоревший до желтизны китель и гадал: обернется или нет? И он действительно обернулся, прокашлялся в кулак:
– Ты обязательно напиши следующее: меня всенародно не понимают и обижают откровенно вредными взглядами со стороны. Я не хочу, чтобы память обо мне утонула в пустых насмешках…
– Чего же вы хотите, Григорий Абакумыч? – Я видел темное в сгущающихся сумерках лицо с блестящими глазами.
Старик исподлобья смотрел на меня как на подозреваемого, с которым он может сделать всё что угодно:
– Рекомендую отобразить мою судьбу самым положительным примером.
Народ меня не любит, потому что не понимает, что ему без меня нельзя. Я – Гладкий!.. – последнюю фразу он произнес громко и настойчиво. – Я – машина народной судьбы!
Затем Григорий Абакумыч почти мгновенно исчез из сада, будто испарился.
Вернувшись в дом, я лег в постель и заснул под монотонное журчание приемника.
Мне снилась помещица Блоха в расписном народном сарафане и вышитом платке – розовощекая девка, совсем не больная, с веснушками на полной груди. Она прислала мне письмо по электронной почте, но файл никак не хотел открываться – вместо букв выскакивали непонятные знаки, запечатлевшие каким-то образом прошлое нашего края.
Утром меня растолкала мать:
– Стриж под поезд бросился!
– Как бросился?
– Так…
Гладкий явился на место происшествия по собственной инициативе, зафиксировал в неофициальном протоколе факт о наручных часах: Стриж зачем-то и положил на траву среди засохших ягод "Победу" с выцветшим циферблатом, затем бросил на траву белую рубашку – символ юности 60-х.
С высоты железнодорожной насыпи он мог видеть в окне своего дома лампочку, которую оставил включенной. Так во все времена смотрели во тьму беглые рабы, знавшие, что от погони им не уйти и пустыню, расстилающуюся перед ними, не преодолеть. Над заревом поселка возникал в темноте сладострастный яд власти, ее неискоренимое высокомерие. А теперь он, Стриж, остановившийся возле холодных, тускло сверкающих рельсов, сам над собою власть.
"Отец! – мог воскликнуть он напоследок, и, наверное, сам удивился ничтожности своего голоса. Темнота молчала, стрекотали кузнечики. -
Спаси меня, отец!"
Нет ответа. Вспыхнул прожектор тепловоза – он был еще далеко, и в то же время стремительно приближался. Возникла сначала точка, затем громыхающая фигура состава. Стриж лег в траву, чтобы машинист его не заметил, кожу холодила роса. Блестело стеклышко часов, лежащих рядом с рубашкой.
Медленно ползли в гору вагоны. Стриж нырнул всем телом под колеса, как в воду, его всосал ветер движения состава. Будто не он сам бросился, а все получилось само собой. В следующий миг он ощутил, как силен поезд, на котором собирался ехать в недосягаемый
Ленинград. Что-то лязгнуло в последний звон ночи, тяжесть накатившего колеса оказалось мгновенной, разбросались на винтики горячие механизмы века, звезды легли на шпалы, пахнущие полынью и мазутом.
НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ
На следующий день хоронили Стрижа, как и его мать, – за счет сельсовета.
Прохор Самсонович неожиданно явился на похороны, надев по такому случаю темный, в полоску костюм – тот самый, про который старушки говорили, что он уже старый, на голове помятая шляпа, зато начистил до блеска ботинки.
– Признал Первый сына-то, хоть мертвого, но признал!.. – перешептывались меж собой старушки.
Старик шел вслед за процессией, а когда наступил момент прощания, скромно отошел в тень черемухи.
Марфа тут же начала к нему придираться:
– Сказал бы хоть словечко, папаша! Привык доклады читать по бумажке, а как сын помер, так он молчит, гада советская!..
Прохор Самсонович машинально вышел вперед, встал в позу произношения речи.
– Да, я сегодня хороню его. Поверьте, люди, я не знал прежде, что он мой родной сын…
Все слушали его, с покорным напряжением вытянув шеи, уверенные в том, что бывший Первый всегда говорит особенные слова.
– Прощай, сын, и вы, люди, меня простите!..
Он с трудом наклонился над гробом, поцеловал покойника в синее обезображенное лицо, прикрытое марлей. Несколько старушек вразнобой всхлипнули. Они с одобрением смотрели на Прохора Самсоновича. Пусть он ни разу не перекрестился, зато плачет по-настоящему.
Мужики заколотили крышку, опустили гроб в могилу. Все начали бросать туда горстями глину. Старик тоже шагнул к яме, крошки из-под его штиблет с шорохом посыпались вниз. Он вдруг заскользил, мы с Левой успели схватить его под руки.
На поминки Прохор Самсонович не пошел, хотя старушки настойчиво и наперебой его приглашали, он для них по-прежнему оставался самым главным на свете начальником. Прямо с кладбища старик, покачиваясь, словно пьяный, побрел домой.
Аксинья, распоряжавшаяся похоронами, зазвала меня и Леву помянуть
"раба божьего Василия" в теперь уже ничейный низкий домик, построенный, наверное, еще до революции, вросший нижними венцами в землю.
За столом, уставленным скромной закуской и выпивкой, приобретенной соседями вскладчину, возникло тихое оживление. Старушки вспоминали, какой Вася был добрый, как он любил свою мать. Нам с Левой подливали магазинной водочки, накладывали в тарелки блины, теплые котлеты. И сами не забывали пропустить очередную стопку.
Мне странно было смотреть на старух, я думал, что скоро Майя сделается одной из них. Память в неуместный момент дотошно воспроизводила уголки Майиного тела, рыжие волоски в ложбинке белого живота.
Поминальной выпивки нам с Левой оказалось мало, и по пути в редакцию купили бутылку водки: поминать так поминать! Редактора Бадикова в редакции не было, его опять вызвали на какое-то совещание.