Струи течения поблескивают, водоросли в струях колышутся, рыбы стоят к течению носом. А в затопленном челноке лежит Панька, улыбается, смотрит в высокое небо.
Егоров и Таня Пальма шли по дороге к Уткиной даче, несли из деревни хлеб, спички и картошку.
- Кроме книжной памяти есть память слуха, память запахов, память цвета, память боли, память ритма. Почему мы попадаем камнем в цель? Неужели мозг всякий раз моментально просчитывает траекторию и делает расчет на силу броска? Он пользуется памятью. Есть память композиции. Всего, за что ни хватись. Они и определяют наш личный опыт и своеобразие. Но есть особая память - резонансная, я так ее называю. Она запоминает не просто состояние блаженства от соприкосновения с искусством, но слияние с другими душами в блаженстве. Предположим, разглядывают люди картину. Одним нравится, другие равнодушны. Но вот двое или трое совершенно отчетливо ощутили, что воспринимают картину одинаково, и это их восприятие сродни счастью. Потом, встречаясь в толпе, они улыбаются друг другу радушнее, чем родственнику. Так общаются боги. Если красота, разлитая в природе, есть Бог, если красота, формирующая нашу душу, есть Бог, то для тебя станет иначе звучать и формула Достоевского - красота спасет мир.
Некоторое время они шли молча. На Танином челе будто в тени жасмина уютно уснули покой и юная мудрость.
Василий Егоров несколько смущался, может, даже стыдился этих своих речей, но ему хотелось именно Тане все это сказать, как дочке, что ли, хотя он и не уверен был, что она запомнит.
- Мы живем в мире, где властвует нравственный императив - нельзя. Нельзя убивать. Даже в своем воображении ты не станешь кого-то там убивать. Даже богатое воображение…
- Богатое воображение у онанистов, - сказала Таня Пальма.
Егоров закашлялся.
- Однако…
- По телевизору объясняли в передаче для женщин. А насчет убить - я бы с удовольствием вогнала в Свинчатниковых обойму из автомата. Иногда мне и вас хочется убить - ножом в сердце. Ножом, ножом…
- Это потому, что зародыш художественного находится в подсознательном. Области подсознательного у нас две - я так думаю. Одна, я называю ее темным подсознанием, хранит архетипы - когда человек при определенных обстоятельствах становится зверем или когда летает во сне. Ты, наверное, летаешь. Все дети летают. Ребенок ближе всего к птице или к рыбе. Ты себя кем чувствуешь?
- Ну уж не рыбой, - ответила ему Таня. - Хотя я холодная.
- Откуда ты знаешь?
- А вот знаю. Я когда смотрю по телевизору эту эротику стрёмную, то ничего не чувствую, только досаду, причем такую - брезгливую. А вот когда детей показывают маленьких, мне тепло. Будь я художницей, я бы детей рисовала…
- Высокое подсознание - созданный человеком канон, табуированное пространство. Я уже говорил. Именно в нем рождаются образы искусства. Это окна - выходы из эзотерического во внешнее. Но если в этом пространстве нет образа Божия, оно меркнет и со временем сливается с темным подсознанием. Наступает паралич искусства.
- Сделай ты ей ребеночка, командир. - Из-за кустов шиповника - Егоров и Таня уже подходили к Уткиной даче, - поднялись братья Свинчатниковы.
- Ты что, не хочешь или не можешь? Если у тебя не работает эта штука, ты нам поручи. - Валентин заржал и потрогал Таню за попку. - Ну, сахар…
Глаза Тани стали черными из голубых. Губы Тани стали черными из розовых. Василия Егорова качнуло. С черного неба над головой со свистом ринулись вниз острокрылые птицы. Он уже много лет не слышал свиста их крыльев. Откуда-то снизу, из глубин таких же черных, как и небо, ринулся навстречу птицам крик. Василий положил мешок картошки на землю и, разгибаясь, снизу врезал ближе к нему стоящему брату Якову в челюсть. "Опять дерусь", - подумал он тоскливо и обреченно. Вторым ударом он бросил Якова на землю, но тут же получил чем-то жестким по голове. И когда упал, увидел, как брат Валентин подбрасывает на ладони шарообразный булыжник.
- Гондон в клеточку, - говорил Валентин. - Ну теоретик секса. А где эта сучка сахарная? Убежала.
"Убежала…" - на этом слове Василий Егоров ушел в темноту боли и не почувствовал, как поднявшийся на ноги брат Яков врезал ему по губам ногой. Голова Василия дернулась, тело, чтобы спасти глаза, - наверное, есть в подсознании такой режим, - повернулось животом вниз, лицом в траву.
Василию казалось, что он выкатывается из темноты по крутой лестнице, обрушивается со ступеньки на ступеньку, как обрушивается вода. Брызги воды, которые его слагали, вдруг стали красными и горячими. Василий понял, что это отражение огня.
- Где эта сучка, я ей горлышко перегрызу! - снова услышал он, но огонь оглушил его, подбросил, и он снова покатился по ступеням вниз. Наконец он ощутил себя плавающим в огне, как саламандра. Огонь кипит, вскидывается струями, выплескивается брызгами. Васька видит висящие на стенах картины. Огонь рвет их, прожигает черные дыры. Первой вспыхивает киноварь, за киноварью охра, затем как-то сразу - зеленое, желтое, коричневое. Дольше всех не поддается огню синий цвет - синий и голубой. Но вот с треском и пузырями горят небеса. Только мальчик-младенец с бубликом не горит. Огонь вокруг него. Он как бы уже и не на холсте.
- Спаси меня, - говорит мальчик.
- Сейчас, сейчас… - Василий подплывает к нему, дует на огонь, как на ошпаренный палец, но он сам огонь, он саламандра, и руки у него красные. - Нужно позвать людей, - говорит Василий мальчику. - Люди! Люди!..
Мальчик улыбается ему.
- Ну и глупый ты, Василий Егоров, - говорит мальчик с грустью. - Если художник не может, то что может народ?
- Народ может родить гения.
- А кто его распознает?
- Бог.
- Видишь, Васька, как долго ты шел к этому слову и пониманию его. Когда Бога нет, нет и гениев, их просто некому распознать.
Василий почувствовал, как огонь оседает, лицо его окунается во что-то холодное.
- Василий Петрович! - кричал ему этот холод. - Василий Петрович, очнитесь.
Васька открыл глаза, слепленные болью. Таня Пальма обтирала его лицо полотенцем.
- Горит, - прошептал он. - Пожар…
- Нету пожара. Гоша им наклепал. Я Гошу еще с дороги увидела. Он на реке рыбу ловил. Какая там рыба, в такой быстрине? Как этот черт вас ударил, я за Гошей… Как Гоша их возил! Вы бы видели. Козел этот, Валентин, свой камень вытащил, он с ним всегда ходит, но тут я его за руку зубами. Он матом, а Гоша ему промежду рогов кулаком. Вот крест святой, я у него рога видела. От Гошиного удара они так в стороны и разошлись, то вверх торчали, то разошлись…
- Братья художника избили, - сказал милиционер Крапивин прокурору района Калинину. - Сильно. Ногами.
Калинин стоял у окна, а за окном было пусто в том смысле, что ничего не было построено. Построили было пивной ларек, но окончательно прекратилось пиво, и ларек перевезли к железнодорожному вокзалу, где он и установлен для продажи печатной продукции. Приезжают из Москвы и Санкт-Петербурга молодые люди и чего только не продают - каких только газет не привозят, даже газету сексуальных меньшинств - "Гермафродит". И нет запрета. А когда нет запрета, то главным символом государства, то есть его гербом, может быть только двуглавый член, сокращенно - двухер. А вокруг него розы.
Из окна прокурорского кабинета видны были холмы Валдайской возвышенности, мокрые колхозные поля и ленивый скот, жующий мокрую от дождя траву. Да шатался перед окнами прокуратуры парень Гоша из деревни Устье, воевавший в Афганистане, а теперь возжелавший стать фермером. Но только какой из него фермер?
- Говорю, братья художника отметелили, - повторил милиционер Крапивин.
- Попа?
- Его дружка закадычного. Обещались дачу поджечь. Я всегда говорил - ждать от этой дачи беды. Криминогенный нарыв. Особенно если она вся картинами дорогими увешана. У всякого туриста и другого контингента разгорается желание картину украсть или две. Иконы в округе все покрали.
- Говоришь, дорогие картины? Сколько они будут стоить, если сгорят? Примерно.
- А ничего. Вот если кубометр дров - ему цена известная. А картина - думаю, ничего. Греза.
Прокурор Калинин представил себе картины, развешанные в зале Уткиной дачи, и подумал: "Хоть уволенный поп, а без церкви не может". Представил он, как горит Уткина дача: картины сворачиваются от огня в трубку, как береста, и, как береста, громко трещат и брызгают искрами.
- За что братья художнику наклепали?
- Темное дело.
- Будет в суд подавать?
- Не хочет. Тут, видишь, какое дело - Гоша Афганец. Прибежал и так отметелил братьев, что они до деревни на карачках ползли. Говорил я - нельзя было разрешать эту Уткину дачу. Художники - как зараза. Ходит мужчина, ничего не делает, рисует в свое удовольствие в блокнотике, а дети видят и учатся ничего не делать. Особенно если художник на "жигуле".
- Слушай, Крапивин, какой бы ты герб государству нашему предложил?
- Палку, - сказал майор Крапивин. (Милиционер-то был в чине.) - Двуглавую палку. А вокруг нее розы. - Были у майора четыре мальчика и одна девочка. Все дети хорошие - на них надежда. - Если не палку, - сказал он с хрипотцой от отцовской гордости, - то закон. А вокруг все равно палки, пусть даже розовые. Или плетки.
- Дерьмо! - вдруг закричал за окном Гоша Афганец. - Все вы в вашей прокуратуре дерьмо. И закон ваш дерьмо!
Василий Егоров, согнувшись и отхаркиваясь, спускался по навощенной лестнице с третьего этажа, где лежал. Ему хотелось поглядеть в небо. В жизни он часто дрался и почти всегда думал после драки: "Нарвусь. Врежут мне. Врежут". И ждал этого. А состарившись, шестьдесят восемь, - ждать перестал. Тут ему и врезали. Два шута. Или два палача? И драку они спровоцировали, и избили его, смеясь, только из наслаждения бить. В мясо, в зубы, в глаз.
Картины светились на стенах, как окна в другие миры, как жерла вулканов. В кухне, этажом ниже, пахло яблоками и тушеной бараниной.
На пороге сидели два мужика: один бритый, сидел, как сидят каторжане, на корточках, другой косматобородый - привалясь к косяку и расставив ноги, как сидят сильно выпившие, изготовившиеся петь дурным голосом. Бритый держал топор в руке. У бородатого в руках был здоровенный вяленый лещ. На крыльце, на газете, буханка хлеба.
- Ты, Лыков, закусывай, - говорил космобородый.
- Чего закусывать-то - не пили.
- Закусывать тоже вкусно.
Тут они разглядели Василия. Лыков сказал:
- Я сторожить пришел. Ты болеешь. Андреич в Питере. Дай, думаю, посторожу. Прихожу, а тут уже сторож сидит. Говорили, он на дне реки в лодке утопленный, а он - вот он. Знакомься - Панкратий.
- Мы знакомы. Еще в сорок первом. Может, помните? - спросил Васька, смущаясь, как новобранец перед полковником.
Панька кивнул.
- Было. Ты такой молодой - розовый. И Зойка, царствие ей небесное, - розовая.
- Говорят, ты в нашего Бога не веришь, - сказал Лыков Паньке.
"Уже закалдырили", - решил Василий.
- А в какого же я верю, в ненашего-то? Мой Бог - Отец-Солнце. А вокруг него сыновья, и среди них Христос, наш Спаситель.
- Он и сам почти бог, - Василий, кряхтя, сел рядом с Панькой. - Панкратий - всевластный, всеборец.
- Давай-ка я тебя полечу. - Панька засучил рукава. - Где у тебя болит?
- Везде.
- Если везде, выпить надо.
Василий принес из кухни пол-литра и стаканы. Выпили. Панька положил ему на голову ладони, и ему стало легче, а если точнее сказать - тише. Тишина пошла от Панькиных рук вниз: к плечам, к груди, к животу. Ноги его приняли форму труб, и из этих труб, вроде даже с фырчанием, ушла боль, словно выхлопы гари.
- Россия, - сказал Лыков, покачивая головой. - Я все думаю, что же это за сторона такая. Идет вроде вперед, а вроде и никуда. Вроде есть, а вроде и нету ее. Посмотрю по телевизору, что за границу везут - только русское: русские иконы, русскую утварь, русскую живопись. Армянское не везут. Русское вывозят. И так все семьдесят четыре года - все вывозят, вывозят. Наверное, по всей Европе и по всей Америке в каждом доме есть что-нибудь русское. Слышь, а не обрусеет мир-от?
Василий усмехнулся такому повороту.
- За что же они тебя отсинячили? - спросил Лыков. - Ты же за девочку заступился.
- Россия, - сказал Панька, - Река. Некоторые думают - она известка, скрепляет, так сказать, каменную стену дружбы народов, а она Река. Отриньте от русских земель земли прочих народов и увидите - она Река. Она перетечет океан и потекет дальше по Аляске, такая была ей судьба. И она потекет. И далее! Она перетекет океан и вернется к своему, так сказать, истоку. И замкнется кольцо - венец земли. Потому что Север у земли голова. А всякие плотины на пути Реки: империи, федерации, компедерации - это от черта. От времени - время, оно как вьюн - не прямолинейно.
Василий Егоров смотрел на него и думал: "А почему бы Паньке и не говорить такие слова, наверно, начитан, наслышан и в своей голове соображает и говорить может как ему хочется, в зависимости от предмета и собеседника".
- Болит? - спросил Панька.
- Нет вроде. На душе плохо.
- Ты иди ляг. Мы тут посидим-посторожим. А ты вспомни что вспомнится, что всплывет, оно и поможет…
Василий лег в кухне на топчан, там была брошена белая овчина и большая красная подушка - кожаная.
В кухне хорошо - кухонная утварь не отвлекает, не тянет мысль на себя. А мысли у Василия как раз и не было - только эхо мысли и эхо боли. "Голова моя, как пончик с дыркой, плавает в горячем масле", - подумал Василий и содрогнулся. Сюрреализм был тошнотворен. Его, как масло, обдавала обида. Она пузырилась, кипела. Но, может, как уксус: хочется пить, а вместо воды только уксус. Обида сжимала горло. О братьях Свинчатниковых Василий не думал. Думал о голубых городах.
В детстве хотелось ему счастья. И видел он счастье в голубых городах, красивых и чистых, похожих на Дворец культуры имени Сергея Мироновича Кирова, где занимался спортом, брал книги и пробовал научиться танцам.
Недавно он проходил мимо дворца: площадь загорожена павильонами с грязными витражами и хламом за стеклами. Стоят полуразобранные грузовики, тоже грязные, вываливается на площадь грязь и уголь больницы имени Ленина. Асфальт неровен, как лед позади бань. А сам дворец! Коричнево-красный, в белых потеках, с упавшей штукатуркой. Но для чего, для чего он построен? Пивзавод? Лечебница для душевнобольных? Школа и штаб круговой поруки? Но не для света и разума. Взгляд дворца обращен книзу, к последней ступени. Дух дворца, если и был помещен в кумачовые лозунги, - истлел вместе с ними.
Голубые города перемещались в Саудовскую Аравию, сгоревший Кувейт, тяготели к белым колоннам Михайловского дворца, к Новгородской Софии и одинокому Георгиевскому собору.
Василию захотелось плакать - кто-то говорил, что именно плач способствует росту души и духовности. Так захотелось плакать, что он засмеялся.
С крыльца слышался разговор мужиков.
- Без нее никак даже мне, - говорил Панька. По интонации было понятно, что он имеет в виду женщину. - Ты бы, Лыков, ребеночка бы завел. Малышонка. Букарашку.
- Боязно. Жизнь вон какая.
- Жизнь самая та. Воспитывали бы по-хорошему. Скажем: врать плохо, красть плохо, партии всякие плохо. Сила должна быть в лошади, а не в партии. Разум и Бог в человеке: разум в голове, Бог в сердце.
- Я на Таню надеюсь, - сказал Лыков. - Родит нам внука, тогда мы и будем рады.
Василия потрясло: столько тоски и надежды было в словах Лыкова. Дикое одиночество сковало всех - одиночество стылых. Защитите свой дом детьми!
Всплыла в его голове картина: на одуванчиковой поляне белая лошадь, на лошади девочка с бантом. На заднем плане вулканы, похожие на бутылки. Из вулканов шел дым. Васька улыбнулся абсолютной непостижимости его синеглазой детской подружки Нинки. "Почему одуванчики? Почему вулканы?" "Но ведь и у вас получается, - как-то сказал ему старик Евгений Николаевич. - Наверное, дар божий можно передать по любви. Мне очень хотелось передать свой дар внуку. Но, может быть, я его недостаточно любил. Может, он невосприимчив к любви и полагает любовь занудством. Но скорее всего, у меня дара божия нет, только выучка и понимание. Слава богу, и это не мало".
Белая лошадь… Белая лошадь…
Танки! Они идут дорогами. Нужно, чтобы дороги эти были по возможности безопасными. Где положено, танки развернут боевые порядки и двинут в бой. Васька должен был дороги знать, и если разрушен мост, скажем, обязан найти объезд. Если городок на пути танков забит нерасторопным противником, подавить его силу. Коль самому не справиться - зови на подмогу. Но быстро. Танки - техника дорогая, и жечь их без толку нельзя. На их более или менее безопасное продвижение работают и воздушная разведка, и агентура, и такие удальцы, как Василий Егоров.
В тот раз с ними поехал командир роты, мужик темный, разведкой как таковой он не занимался, просто служил, и волновали его лишь, как минимум, полковничьи звезды в конце пути.
Васька не помнил толком, как влетели они в городок Вернаме и врезались в немцев. Колонна немецкой пехоты пересекала площадь. Опытный шофер не стал пятить машину, а, распугав пехоту, развернулся круто с визгом покрышек и рванул на полном газу.
Командир роты героизм проявил - выхватил пистолет и, неловко придерживая дверцу машины левой рукой, выстрелил в пехоту разок.
- Почему не стреляли? - спросил, когда, отлетев от городка, машина остановилась у развилки дорог.
- А зачем? - ответили ему на вопрос вопросом.
Командир роты посопел, подумал и далее продолжать разговор о стрельбе не захотел.
- Так, - сказал он. - Поищем объезд. - Была минута тишины, и новый вопрос почти шепотом: - Где карты?
Все видели карты, они лежали у него на коленях на большом трофейном планшете из бычьей кожи. Командир разглядывал их, подсвечивая фонариком.
- Когда стреляли, обронили, - сказал шофер.
Сумерки уже были плотными. Откуда-то с поля тянуло запахом горелой резины.
- Так, - сказал командир. - Что будем делать?
Опять пошла минута тишины. Что говорить - все ясно: возьмут командира за волосок в штабе, когда он пойдет получать карты следующего квадрата - без старых карт новые не дадут.
Карты у командира, как Василий запомнил, были красивые, разрисованные красными и синими стрелками. Маршрут наступления проложен.
- Так, - сказал командир. - Доброволец найдется? - Ему бы сказать:
"Парни, ждите меня тут до полуночи. Я пошел". Добровольцы бы сразу нашлись.
Незавидная судьба у командиров отделений: никакой материальной выгоды - ни денег, ни похлебки, и одежда та же, и сон короче, и все шишки на твою голову. А главное, ты впереди в бой идешь и первым делаешь шаг вперед, когда требуется доброволец.
Васька выпрыгнул из машины.
- Дайте-ка "шмайссер". - Ему подали немецкий автомат, он лежал в рундуке на такой вот случай, сунул запасные рожки за пазуху и пошел, сказав: - Ждите меня здесь два часа.