"аляска", вместо трубки "Биг-мэн" – сигарета "Союз-Аполлон"; никакой тебе дедукции, никакой индукции, а только мат с приволжским выговором и мордобой. "Признаете ли вы себя?.."; "Нож ваш?"; "В котором часу вы встретились со Зверь-Джавадом?"; "Были ли вы с ним знакомы раньше или познакомились у корейцев?"; "Какое место занимала в вашей жизни эта женщина?" – и так до самого суда! А на суде
Семеныч накинет на меня свою удавку. Но что же это за преступление, если есть наказание?! Где ж удовольствие тогда? Нет – так я не согласен. И коли уж честно говорить, как на духу перед самим собой, то я не думаю, будто смогу свершить с женой все как надо: родное тело все-таки. И только ли одно всего лишь тело?..
Подходя к дому, обнаруживаю: оказывается, я не запер дверь. И это мне уверенности в себе тоже не прибавило. Хорошо еще, что никто из прохожих моим постыдным раздолбайством не воспользовался. Впрочем, какие здесь по вечерам у нас прохожие? "Аптека, улица, фонарь…" И то "аптеку" я присочинил, и фонарей у нас две трети не горит. Закрыл надежно за собою дверь, пренебрегая остатками уже беспузырчатого шампанского, пошел на кухню и с удовольствием принял полстакана водки, да от соблазна поскорей вернул бутылку в холодильник.
Друг – мертвый таракан – лежал на месте.
Мертвые – мертвы.
Как бы не так! Живой дядя Антон был просто высокий, чуть сутуловатый старикан с прокуренным янтарным мундштуком, где постоянно, пока он возился в большой комнате со своими сметами, с длиннючими полотнищами графиков, тихонько исходила вонью дешевая "аврорина", наращивая серый столбик пепла.
На мой взгляд, дядя Тоня не менялся, он всегда был таким же привычно и неинтересно старым, как резной красного дерева книжный шкаф. А вот когда он умер… Нет-нет, совру, если скажу, будто он сразу занял в моей жизни место, подобное "живее всех живых". Сначала он просто исчез, ушел вроде многих ветхих домов на нашей улице или приятелей по институту, которые в другие города распределились. Правда, потом, в эпоху моих трудностей по части диссертации и неладов с начальством, дядя Тоня мне не раз вспоминался – наверно, хорошо людям, когда уже нет ситуаций, как у богатыря на перекрестке с тем пресловутым серым камнем. Пыхти себе спокойно сигаретой, готовь трофейный "Зауэр" к охоте осенью, зимой почитывай Марка Аврелия с
"фетами" и "ятями", а пенсию приносят аккуратно, кое-какие льготы участник ВОВ все-таки имеет. Но самое интересное, что образ дяди остался неизменным в моей памяти, будто за те десятилетия, когда мы жили бок о бок, он не изменился ни капли.
О черт, это же надо таким дурнем оказаться!
Нет, старость – динамична, она более динамична, чем человечье становление, только с обратным знаком: там – от нуля, от капельки любовной к двадцатилетней особи, а здесь – от пенсии (хотя у нас мужики многие даже до пенсионства своего не доживают) одна пятилетка или чуть побольше на "дожитие" – и все. Так что ложись-ка, милый, спать, пока живой, в порядке тренировки перед грядущим вечным сном.
Сдернул покрывало со своей лежанки.
Посплю на чистой простыне сегодня: к постельным приключениям подготовился, дурила.
Улегся. Победоносно выдержал борьбу с желанием пойти и еще немного выпить водки. Только примостился, уютно подогнув колени, только стала наваливаться сонная путаница в мыслях, как вдруг – дзеньк телефона вскинул меня.
Сначала короткое молчание, потом:
– Салют еще раз! Ты теперь уже один? Будешь разговаривать?
– А я и был один.
– У меня ничего такого с Антон Егорычем не было. И как ты мог подумать такое?!
Молчу. Самое дело сейчас – промолчать. Тем более что и сказать-то мне сейчас нечего.
Однако на том конце провода – тоже молчание.
– Ладно, извини. В субботу я, наверное, к тебе заскочу. Но, конечно, звякну предварительно. Спокойной ночи.
– И тебе… спокойной.
Понятно, сна уже как не бывало.
Лежу, ворочаюсь, то открываю, то закрываю глаза. Темнота вокруг – уже не просто темнота. Темнота – то, чего я страшно боюсь и гоню от себя даже в светлый, погожий день. Темнота – вечное горизонтальное положение, это – когда только две параллельные линии, ты и Земля; и не имеет ровным счетом никакого значения, родная она тебе или нет, круглая или не очень. Было такое слово в дореволюционных книгах -
"снохач"… Мое бредовое предположение-подозрение, отскочившее мячиком от стены после телефонного разговора, пусть даже с отрицанием "не", теперь стало совсем другим – весомей, что ли, правдоподобней.
Я поднялся и тихо пошлепал в туалет, прихватив с собой сигаретку, дядьтонин янтарный мундштук и забытую Викой зажигалку. Я пошлепал в туалет прочь от ночных мыслей.
Оттуда прошел в ванную ополоснуть руки, открыл кран и задержался.
Стою, внимательно разглядываю каждый угол, будто вижу впервые.
Ванна у нас старинная, видавшая виды, на чугунных ножках в виде львиных лап; вся в трещинах, с облупленной эмалью, и зеркало ему под стать, и… Мое тело – тоже!
Стою и смотрю в зеркало. Как надоела мне эта дряблая глазастая оболочка, которую я не люблю и узнаю теперь с таким трудом! Я это – кто? Я – тот, что в памяти остался, с темной, а не седой кустистой порослью на выпуклой, мускулистой груди пятиборца, или этот помятый старпер на истончившихся пергаментно-бледных, безволосых ногах? Вот кого надо бы… А что?! Два ствола в рот – и все остальное, все, что после этого мига, уже не мое, уже не имеет ко мне никакого отношения. Гляжу на себя и спрашиваю в который уже раз: неужели дядька мой мог на родного брата донести?! Пока у нас в стране еще демократия, надо поднять отцовское "дело". Поеду и все узнаю. И если есть там пусть не донос, а просто показания какие-то дяди Антона против отца, то… То дважды два и не четыре вовсе и я волен делать все, что захочу. А если нет там такого ничего, тогда… Тогда живые пусть и останутся живыми. Пусть.
Я закрыл кран. Я заглянул себе в глаза. Взгляд был такой же, как всегда. Ну, может быть, немного усталый, сонный; во всяком случае, никакого кипения вопросов под костяной чашей черепа в нем не прочитывалось. Всё. На все вопросы – ответ в "деле" отца под неизвестным мне пока номером, которое в "Сером доме на горке" лежит и дожидается меня с года моего рождения.
II
Что же о первом дне моего превращения сказать? Высоцкий лезет в голову: "День зачатия помню не четко…" Но ведь "зачатие" этого события не один день и даже не один год продолжалось. А вот от самого момента перехода Бог уберег: не помню ничего. Хотя какой же в таком деле – Бог? Скорей уж наоборот – Его Зеркальность,
Противоположность! Но в таком случае логично будет предположить, даже признать, что этой Противоположности тоже не чужды понятия добра, гуманности? Событие происходило под наркозом.
Ни ужаса, ни боли я не чувствовал, когда спросонья осознал себя в кромешной тьме лежащим на чем-то очень твердом и холодном, непривычно вытянув конечности. Потом перевернулся на живот, при этом поджал ноги под себя и ощущал полный комфорт в такой позиции. Как-то не так все, нет! И что это там сзади у меня?!
Вскочил я, взвыл от невозможной, навалившейся догадки! Вокруг послышалось рычание, лай… Неким раньше мне неизвестным чувством я ощутил опасность сзади, слева, успел покрепче упереться своими всеми четырьмя лапами – и устоял. Но много ли я выиграл от этого? Меня куснули в ляжки с двух сторон, пребольно тяпнули за ухо, угрозно зарычали в лицо… Я посчитал за лучшее прилечь, а еще лучше – мне бы вообще не подниматься! Хотел сказать: "Ну ладно, ладно…
Поучили. Все!" Но это и так сразу поняли, и даже еще раньше, чем из меня исторглось вместо слов какое-то поскуливание. Учителя, наставники по части норм общественного поведения ночью угрозно-вразумляюще еще немного порычали надо мной и, ворча, по своим лежкам разошлись.
Вновь воцарилась тишина. Только посапывание слышалось да время от времени кто-нибудь из моих новых собратьев выпускал газы. Болела пораненная лапа. Мне не спалось. А как могло иначе быть? В голову лезло все: от Апулеева осла и до булгаковского Шарикова. Но Шариков был Шариком и раньше, а господин профессор его лишь в это состояние возвратил. Вервольфы из германских сказок вспомнились. Тем волкам-оборотням и, кажется, нашим славянским тоже, для превращений нужно было перекатиться через пень с воткнутым в него ножом. А интересно, как это у них получалось? Хотя при помощи нечистой силы… И здесь неважно, что нечистая, главное – Сила! Она может с ножом и без ножа… Нет, нет, почему без ножа? Нож был. Был!
Я кое-что начал вспоминать. Встало перед глазами, как мой нож исчез в селедочном, холодном блеске Волги. Так, значит, я убил ее, если вещественное доказательство поторопился в реку выбросить? Но ведь не мог я в "Серый дом на горке" пойти с ножом, мне надо было забежать домой, чтобы взять его на кухне, а потом… Из этого "потом" мне ничего не удавалось вспомнить, зато всплыла картинка, как фээсбэшник средних лет в штатском, в непримечательном костюме, с таким же малопримечательным лицом протягивает мне стакан воды. Я пялюсь на него, а он кивает. "Выпейте…"
Это какой же вид был у меня, если его, пусть не свирепого, а, скажем, просто среднего чиновника, подвигло на такое? Было выражение когда-то – "опрокинутое лицо". Что же меня так опрокинуло? Что я нашел в зловещей папке с надписью: "Дело №…"? Ведь дядю Антона я и так давно подозревал без всяких доказательств, это меня вовсе не поразило бы. А кто еще тогда в семье был? Я-то писать еще не мог, едва лишь научился "мама" выговаривать, и значит… Нет! Нет, я не хочу! Мама-а! Сейчас башку себе о что-нибудь размозжу! Нечистая, ты слабо переделала меня, если такое все равно на ум приходит.
Он взвыл бы, если б не боялся, что ему снова трепку зададут.
Обхватил голову лапами, тихонько заскулил и тут же сунул лапу в рот, как люди в большом горе порой делают, заталкивая крик вовнутрь; однако получилось слишком больно: ведь зубы-то теперь – клыки!.. И рана еще… По счастью, с горя не только люди, но и собаки тоже как-то особо быстро засыпают: защитный механизм един.
Утро пришло к нему сквозь сон задолго до появления первого солнечного луча, нос уловил чуть-чуть другой, рассветный запах воздуха, ухо восприняло колесный лязг первого трамвая на выезде из далекого депо. Вздрогнула шкура по хребту, глаз приоткрылся. В серенькой полутьме кучками меха на бело-черном шахматном полу, замусоренном битой штукатуркой, лежали, посапывая сонно, его теперешние новые собратья.
Едва проснулся я, вопросы снова засверлили голову. Как я попал сюда?
Прямо так и материализовался ночью здесь в собачьей шкуре? Или меня кто-то принес да положил сюда, пока я в отключенном состоянии пребывал? Я же не знаю, сколько дней или минут в отключке находился.
А может быть, я просто брел по улицам уже на четвереньках и нос меня привел сюда по следу этой стаи. Нашел своих. Так что же, они и есть для меня теперь "свои"? "Ой, перестань! – себя одернул тут же.- Еще в священных текстах было: "Живая собака лучше мертвого льва"". Я бы чуть изменил – живой собаке лучше, чем мертвому льву! Ведь все, что есть, есть в жизни; вне жизни ничего нет, даже тьмы. Небытие. Тут же непрошеной змейкой подползло: а может быть, в собак и превращаются те, кто уж слишком хотел жить?
А стая начинала просыпаться. Зевали. Встряхивались. До хруста в позвоночнике совершали потягушеньки. Чесали задней лапой за ухом.
Новенький на себе поймал чей-то тяжелый взгляд и тут же левой задней увлеченно заскреб за ухом. Сержантский взгляд принадлежал грудастому средних размеров индивиду с явным наличием бульдожьей крови.
Физиономия его напоминала молодого лорда Черчилля, когда он на заре своей карьеры командовал первым в истории цивилизации концлагерем, что находился в Трансваале. Мысль посмешила новичка, помогла скрасить дурное послевкусие от чувства страха перед этим типом.
Еще из стаи выделялся угольно-черный молодой красавец размером с дога, но шерсть ему не догова досталась, и уши – остренькие, как у дворняжки. Ну и, конечно, привлекала внимание сучка, немецкая овчарка чистокровная, хороших статей, крупная, но… без одного уха.
Наверно, родовая травма. И добрые хозяева не потрудились утопить щенка, прогнали попросту на улицу.
А на другом полюсе собачьей иерархии из малоинтересной массы выделялся лохматый то ли пуделек, то ли венгерский пуми с такой густой и длинной челкой, что непонятно было, как вообще он видит белый свет. И тем не менее по большей части как раз ему-то выпадало, когда вся стая водопойничала, караулить; когда другие насыщались, только облизываться да поскуливать на страже.
Сначала я не понял, почему мои собратья новые отправились пить воду куда-то в свежеобразованный овраг, где трещина в трубе водопровода родила журчащий ручеек. В разрушенном оползнем подвале гастронома, где ночь мы провели, было полным-полно нормальных луж возле ржавеющих прилавков, так отчего бы не напиться там? Но хоть я и не понял этого, а самовольничать и экспериментировать не стал: не стоит выделяться – как все, так я. Пока. А там увидим.
Потом я поближе подошел к одной из этих луж, и нос мне подсказал…
Как называется фигня эта, что в холодильниках? Ладно, неважно. Но воду эту пить не надо. Другое надо было мне, другое заинтересовало: в луже увидел я отражение свое, колеблющееся, нечеткое. Только язык из пасти ясно виден был да черный нос, две дырки… А так хотелось рассмотреть себя получше! Мне это нужно, чтобы знать, какой избрать стиль поведения. Если я крупный, сильный, то… А если честно, мне почему-то просто так, не знаю для чего, но очень важно было рассмотреть себя.
А что до "стиля поведения", то… Ох, мама, мама… Мне даже вспоминать теперь не хочется о ней, а вот невольно… Если б она так не тряслась надо мной, не запихнула бы через дядю Антона на экономический, то поступал бы я, куда хотел. Если бы срезался, пошел бы в армию. А что? Прошел бы эту школу и знал, как в любом коллективе себя утвердить!
Еще одно меня чрезвычайно занимало. Дня через два, может, и через три-четыре, уж не знаю. Зарубок я не делаю, как Робинзон. В общем, отправились всей стаей мы на мясокомбинат. По-моему, затея – глупая, мы там с моим Семенычем дважды таких же дураков подкарауливали, которых нос за собой ведет, как молодых мужчин – совсем другое.
Только теперь я еще знаю, что надо было нам машину прятать нашу, недооценивали мы собачьи способности. А я теперь уж не переоцениваю ли?.. Но точно видел: наш вожак, когда цепочкой мы перебегали через улицу, не останавливаясь, покосился на часы над светофором и заспешил, прибавил темп. Уже на месте тоже – бежим трусцой вдоль длинного забора, а он посматривает все на стрелки с надписями.
Ну вот!.. А то понапридумают про нас… "АБЫРВАЛГ"… "АБЫРВАЛГ"…
Да что, мы в иерусалимской школе обучались?! Мне кажется, я не особо удивлюсь, если еще того гляди застану этого вожака за чтением газеты. А может, и очки у него где-нибудь припрятаны? Вот у него в очках была бы морда – точно Черчилль! Кем, интересно, он в другой жизни мог бы быть? Нет, не покойный Черчилль, разумеется, а этот наш клыкастый. Какой-нибудь начальник эмвэдэшный с могучим складчатым загривком, презрительно отвисшей губой. В глазах презрение ко всему слабому и грешному людскому роду, ведь навидался, знает столько он…
И тут меня словно по голове шарахнуло! А почему – он мог бы? Может быть, он и был таким? Он тоже – превращенец. Не только мне, возможно, эта доля выпала. Я стал прикидывать, кто бы еще мог подойти под мой неологизм. Черный красавец – превращенец? А пуделек?
Нет, нет, здесь присмотреться повнимательней, ведь меток нет на нас.
Меня спасла только звериная реакция! Еще мгновение – и я остался бы под колесом грузовика. Шофер меня в сердцах обматерил. Собратья на меня свирепо скалились. "Всё, всё,- пообещал я сам себе,- кончаю с размышлизмом. Пора нормальным псом становиться".
Голодный, вечером он все же вновь предался размышлениям. Что значит
– "быть нормальным"? Таким же дураком, как остальные? Ведь поход к мясокомбинату практически дал нулевые результаты. Ну утащили несколько огромных, старательно очищенных от мяса костей у зазевавшихся пенсионеров возле окна в стене, откуда дрянь эту продают. Ну подразнили, до захлеба лаем довели своих сытых собратьев из охраны, запертых на день в своих мочой и злобой провонявших казармах. Вот и весь толк от экспедиции. Лучше на свалку бы пошли.
Для небрезгливых там жратвы навалом, и я дорогу знаю хорошо… Но как мне это объяснить безмозглым, безъязыким? Ведь языка-то нет, урчанием, повизгиванием, рыком лишь простейшее возможно передать, и то при обязательной наглядности или по только что произошедшему событию. А чтоб на свалку…
А ночью мне приснилось… Нет, надо же такое, а?! Приснилось мне то ли стихотворение, то ли песня. Откуда в голове такое сохранилось? Не мог же я сам такое сочинить, тем более в собачьем положении?
Он стоял пред толпой,
Атаман молодой.
Русы кудри спускались на плечи,
И в холодную высь
Неумолчно лились
Его страстные, смелые речи.
"Ну-ка, братцы,- в поход
На проклятых господ!
Подзачиним мечи и кольчуги,
И как вспыхнет заря,
Та-ра-ра, та-ра-ра…
Поплывут наши легкие струги!..
Смысл ясен. Но только, как быть с Черчиллем? Позволит ли он мне за собою повести наш маленький народик к сытости и тэ дэ? Пробуя охладить свой пыл, чтобы на приключения не нарваться, я похихикал над собой: "Тоже мне Данко выискался!.." Но дурь крепко запала в голову. А может быть, я крупней и сильней его? В том, прежнем качестве я был уже пенсионером, да, а может, превращение мое произошло с омоложением в собачьем летосчислении, с такой вот выгодой для организма? Во всяком случае, на тех местах, что вижу я, здоровый, молодой какой-то мех. И лапа очень быстро зажила, недаром говорят, "как на собаке!". Нет, нужно посмотреть мне на себя.
Стая следит за поведением только в стае. Пожалуй, новичка отвергнуть какого-нибудь может, а в остальном – по песне Визбора: "Пришел – "до свидания", уходишь – "привет"". То есть, наоборот, и без приветствия, пришел – и ладно, фиг с тобой.
В какой-то день куда-то все мы направлялись, а я отстал. Повернул за угол, размашистой рысью пробежал по знакомым с детства улицам, почти пустым в эти рабочие часы, и вот уже – мой дом перед глазами. Дверь оказалась на замке, никто не покушался на мою недвижимость. Но ведь ключа у меня нет, как и кармана, чтоб хранить его, кстати, и рук для отпирания замка нет тоже!.. И еще чувство нехорошее из-за того, что родной дом в два с половиной раза выше теперь стал для меня. Во всех других местах я как-то попривык уже к такому, а здесь опять…
Но как раз это и поможет мне теперь проникнуть в дом. Земля давно просела под правым задним углом дома, а пол на этом месте в кухне и так давно гнилой. Кошки не раз влезали, мусорное ведро переворачивали. Хотя я все-таки не кошка, но попробовал. Немного поработать лапами пришлось, и вот я – в кухне. Дух затхлости и запустения для моего нынешнего носа теперь почти невыносимым стал.
Горбушка хлеба, которую оставил я на столе, покрылась пушистым бархатом зеленой плесени… Скорей, скорей отсюда в комнату!
Еще на пути из кухни у меня что-то вдруг закружилась голова, и в комнате бедром я стукнулся об угол стола. Такого быть вроде не могло, но очень уж к зеркалу спешил. И наконец оно передо мной!