Вика читала не тот рассказ, который я сжег на балконе, не черновик, а именно другой, старый, который я сжег на бульваре много лет назад. Я не мог не узнать свою характерную правку, благо, что перечитывал недавно черновик. В юности я много менял в уже написанных словах, сейчас пишу сразу набело, уже давно. Вот почему мне не очень-то и нужен компьютер…
Мысли мои путаются. Нет у меня никакой Вики. И меня самого, может быть нет. Нет больше ничего.
4
Впрочем, пустая риторика моя последняя запись. Вика, которой якобы нет, проделала титаническую работу: после всей этой катавасии с аутодафе она привела в порядок, систематизировала старые рукописи: получилось тринадцать больших картонных коробок - такие используют для фасовки продуктов. Вика и взяла все эти коробки в ближайшем магазине, где уже не только сменились кобылы кавказца, которые читали мой великий роман, рыгая и пердя от каждой его строки, но и самого кавказца вытеснил дагестанец. На коробках наклеены этикетки - чай, крупа, на одной даже - водка "Кристалл".
Коробки переполнены старыми тетрадями, папками для бумаг, одна - целиком с дискетами и CD-дисками. Мы вызвали машину и отвезли груз на дачу.
Это не значит, что я стал выезжать - просто съездил один раз на дачу и всё. Там, разумеется, разруха, паутина и пыль, на подоконнике валяются мертвые осы. Мы поставили коробки посередине веранды, создав пародию на пирамиду Джосера, и сразу, не раздеваясь, зачем-то трахнулись на них, пока шофер прилежно сидел в машине. Я крутил вторую жену на своих рукописях - то синюю, то желтую от цветных стекол веранды, и видел призрака самого себя, имеющего в той же комнате первую и многих других, незамужних - розовых, зеленых и фиолетовых.
Впрочем, это плохо, что сейчас всё, что я написал, находится в одном месте. Если случится пожар, что от меня останется - только мой сайт и страничка на Прозе. ру? Но там опубликована десятая часть написанного за последние пятнадцать лет. Прошлые публикации - у кого-то на руках или в библиотеках. А в общественных читальнях раз в несколько лет списывают книги и сдают в макулатуру.
Кроме своей чисто технической ценности - как собственно тексты, мои старые рукописи имеют для меня душераздирающий сакральный смысл. Возможно, они представляют даже и какую-то будущую стоимость: допустим, я стану посмертно знаменитым, как Винсент - сколько тогда будет стоить каждая страница, исписанная этой рукой, исчерченная ромбиками по углам? Впрочем, нет у меня наследников и некому завещать эти гипотетические миллионы. В тот день впервые, в машине обратно, с головой молодой жены на плече, я отчетливо подумал: а не завести ли мне ребенка?
Первая жена категорически не хотела детей, ей и меня удалось убедить в том, что мы, писатели, должны жертвовать во имя своего искусства. На самом деле, на искусство ей было наплевать: в течение года после свадьбы она вообще не садилась за стол, ее даже чуть было не поперли из Литинститута за то, что не смогла представить очередную подборку переводов к семинару. Скорее всего, свадьба для этой женщины стала тупиком, концом пути. Все ее потуги к стихосложению имели одну подоплеку: выставить себя образцовым товаром на рынке невест, обрести личное счастье. Я ее прекрасно понимаю, поскольку и сам отчасти такой же. До самого последнего дня, что мы провели в одной комнате - сначала в общаге, потом в квартире родителей, потом - в этой квартире, я ничего нового не писал - лишь редактировал прежние тексты, занялся какой-то ерундой: стал издавать рукописный журнал, устроился работать руководителем лито, обучая творчеству десяток безнадежных графоманов, и отдавал этому много времени, даже с энтузиазмом… И только в тот день, когда она окончательно ушла, вернее, на другое утро, проснувшись, наконец, в своей постели один, я подбежал к столу прямо в пижаме, раскрыл давно брошенную тетрадь и принялся строчить, строчить, строчить - пока усталость и остервенение не смежили мои веки.
Теперь же у меня другой уровень полета: я не жду вдохновения, не страдаю, когда его нет, а просто культивирую его, спокойно, свободно и профессионально, как скрипач настраивает инструмент. И никакая Вика не мешает мне.
Масса свободного времени. Я пишу быстро и легко, сразу набело, будто записываю нечто, уже сказанное. Не пора ли завести наследника, пусть и на склоне лет? И тогда все эти истрепанные рукописи приобретут совершенно иной, новый смысл… Парень просто продаст их потом на аукционе.
Надо бы сказать моей девочке. Пересортировать, что-то вернуть домой, самое важное. Записать специальный, я бы сказал - золотой диск и положить его в банковскую ячейку. Так-то оно будет вернее. Полное собрание сочинений. Посмертное. Как Хемингуэй. И насчет наследника также с нею поговорить.
5
Я думал об этом всю дорогу, пока мы ехали обратно, молча сидя на заднем сиденье машины, с Викиной спящей головой на плече. Девочка вырубилась, утомленная любовью.
В сущности, мое нынешнее затворничество началось именно там, на даче. Много лет назад, еще при Аннушке, я провел несколько дней в Переделкине, в гостях у одного литературоведа и философа. Этот человек старше меня на четверть века, безо всякого преувеличения он - один из выдающихся умов современности. Приехал я к нему на один день, но как-то завис на почве пьянки и мы просидели лицом к лицу почти неделю, беспрерывно разговаривая за бутылкой коньяка, который у нас стоял в ящике на расстоянии вытянутой руки, а ящик сей прислали прославленному деятелю отечественной культуры из уж не помню какой бывшей союзной республики.
Иногда на огонек, на коньячок заходили обитали писательского посада - знаменитые, яркие личности преклонного возраста. Любой другой на моем месте многое бы отдал за право побыть в подобной компании. Сверстники потом долго расспрашивали, о чем это со мной говорили старики, о чем они говорили между собой. Кто-то даже упрашивал меня написать мемуарчик для интернета.
Отдыхать и ломаться после такой интоксикации я отправился на дачу, где прожил неделю в полной тишине и бессловесности, собирая по крупицам то золото человеческого общения, что я намыл в переделкинском ручье.
Общие выводы меня ошеломили. Сравнивая неделю в Переделкине и неделю на даче, неделю общения с выдающимися людьми, седобородыми аксакалистыми писаками, и неделю одиночества, в продолжение которой перед моими глазами не промелькнуло ни одного человеческого лица, я пришел к выводу, что одиночество мне не только дороже, но и интереснее.
Зимой жить на даче невозможно: маленькая чугунная печка греет, пока горят дрова, да и садовый дом на столбиках, построенный руками моего отца, насквозь продувается ветром. Летом здесь жить также проблематично, но по другой причине: со всех сторон снуют и галдят соседи, мельтешат, словно рыбки пираньи, а наши миниатюрные шесть соток всего-то двадцать метров шириной и, стоя посередине своего участка, ты видишь каждую морщинку на лице этих пенсионеров.
Тетя Лампа, как я ее называл в детстве, все время стояла кверху задом, дергая, дергая и дергая сорняки - это с востока. Дядя Гриб на западе: каждое утро, уже вернувшись со своей тихой охоты, сидел широкой спиной ко мне - также в метре от моего прозрачного забора и чистил грибы, тонким голосом безумца разговаривая с ними, то лаская, то уничтожая словами мертвые грибные тела. На юге жил ублюдок, милиционер в отставке, у которого был чрезвычайно мерзкий голос: именно таким голосом и говорят менты, особенно через свой ментовский рупор. У этого Жоры была жена, которая почему-то тоже гундосила, будто бы они специально выбрали друг друга, скажем, при помощи службы знакомств по телефону. Шучу, конечно: не было в те далекие годы, когда брачевались эти придурки, никаких таких служб. Жору и его жену я практически не видел, они отгородились высокой теплицей, где, за мутной полиэтиленовой пленкой мелькали их косолапые призраки, но мне с лихвой хватало и голосов.
Бывают люди с красивыми, зычными голосами, они любят демонстрировать их, имея на то полное право. Но вот загадка: почему эти двое, с бесконечно гнусными голосами муж и жена, непрестанно говорили и говорили, а если сказать было нечего, то начинали распевать хором какие-то ужасные блатные песни?
На севере - не вплотную, но через улицу - поселился Ильдус, но это отдельная душераздирающая история.
Единственно возможное время, когда я мог спокойно существовать на даче, было осенью и весной. Точно первого сентября исчезали школьники: я уже не слышал их матерных разговоров, которые до глубокой ночи доносились с местного Бродвея, что пролегал от меня через участок, сразу за домом, где жила Лампа. В сентябре наступал пик активности Гриба: он ходил в лес каждое утро и, соответственно, с громким удовольствием чистил грибы в течение всего дня. Ментовская семья (я не сразу узнал, что и жена до выхода на пенсию была ментярой - служила регулировщицей на московских перекрестках) гундосила до середины октября, затем наступал аут.
В принципе, я могу работать при любом шуме, а некоторые звуки даже несут вдохновение, как, например, дождь и гроза, и ветер в листьях. Единственное, что напрочь лишает меня писательской способности - это словесный фон, чье-то полуразборчивое бормотание: будь то работающее радио, где какая-нибудь юная уродина исходит словесным поносом в паузах средь не менее говняных эстрадных песен, чьи тексты состоят из маниакального повторения одних и тех же умопомрачительных слов, из намеренно неточных (это современный стиль, произошедший от любительских сочинений уголовников) рифм, вроде "одна - судьба" или трепотня соседей, которые помногу раз за день подходят к прозрачным заборам (именно для этого и натянутым из невидимой сетки рабица) и стоят, раскачиваясь взад-вперед, чтобы отправить друг другу важнейшие, необходимейшие слова - о погоде и видах на урожай, либо русский мат гастарбайтеров, разреженный потоком гортанной тюркской речи…
Я научился глушить весь этот ворчливый эфир музыкой: купил плеер и сросся с наушниками, как пятнадцатилетний, но музыка срабатывала не всякая - песни, где были слова, отвлекали, что русские, что английские, да и любдругъязчные, поскольку во всех языках есть какие-то знакомые слова. Классика подходила только самая легкая и давно любимая - Чайковский, Бетховен, Бах… Часто я жил под прикрытием природных шумов далеких водопадов и морей планеты.
Все это было прекрасно, плодотворно и болдински, пока не появился Ильдус. Несколько лет после смерти родителей я встречал в своем загородном владении весну и провожал осень, не расставаясь с очередной амбарной тетрадью (а такие большие, а-четвертого формата тетради я использую потому, что пишу широко и размашисто, крупным, красивым почерком, ясным, словно типографская печать) ни в саду, ни в туалете, ни в постели… Осенью и весной поселок был пуст, нераспустившаяся или облетевшая листва оголяла его конструкцию, саму его рукодельную сущность: я часто гулял длинными прямыми улицами, наблюдая изнанку человеческой жизни - самые дальние, потайные уголки садов, а также, что не менее удивляло и радовало - секреты мастерства правообладателей: ведь все эти двести га территории, эти почти три тысячи дач, были обустроены самыми обыкновенными людьми, которые, строя, и учились строить.
С десяток семей укоренилось тут на ПМЖ - утеплили дома и поставили печи, русские и голландские; это была своеобразная деревенька москвичей, образовавшаяся близ главных ворот, где дежурила охрана и работал магазин. Там было не страшно.
Остальное пространство пустовало: некоторые дачники наезжали по выходным, но без ночевок, боялись, как думали, злых разбойников, лихих людей, беглых зеков и солдат, но на самом деле - одиночества.
Вот что здесь разливалось полной мерой, затопляло улицы и проспекты, шелестело ветром, гремело листами кровель, звенело тишиной. Лежа в моем тонкостенном домике, при остывающей печке, я всем своим телом, завернутым в толстое бабушкино одеяло, ощущал глубокую пустоту вокруг. Я точно знал, что ближайший человек находится сейчас где-то в пятистах метрах, у ворот поселка.
При жизни родителей я редко бывал здесь: просто совесть мешала. Я не помогал отцу строить, матери - возделывать землю. Сидеть где-то в углу сада с тетрадкой на коленях, слушая, как отец стучит молотком в доме и видя среди листвы, как мать серпом срезает сорную траву (тоже, в сущности, тетя Лампа) - такое удовольствие не по карману моей душе.
В юности я воровал из отцовского стола ключи и приезжал сюда с какой-нибудь девицей, либо с приятелем - всласть разбухаться. Тогда меня еще волновало общение с людьми, бесконечные споры, в которых, казалось, и вправду рождается истина, хотя, как убедила жизнь, это одно из афористических заблуждений. Общение, конечно, я предпочитал только на двоих, уже тогда понимая бессмысленность какого-то застольного разговора, хотя теперь полет моей собственной мысли, мое углубленное творчество представляют для меня гораздо больший интерес, нежели разговор с кем бы то ни было.
Прекрасное было время - несбывшихся надежд, мое личное время и время для страны вообще. Когда мы шли этим длинным полем, волнуясь от близкой радости - либо пошагово целуясь с девушкой, либо размахивая руками с приятелем… Труднее всего было потом замести следы, оставить предметы на своих местах, чтобы родители не могли увидеть здесь моего призрака, который поднимает над столом стакан или крутит в их супружеской постели тело.
Отец, конечно, просто бы дал мне ключи, попроси я об этом, да и такое бывало: как-то я заявил, что хочу поехать сюда с Аннушкой, тогда еще не женой и даже не невестой, и ключи были мне с радостью отданы, ведь строил-то он этот дом, как искренне думал, для меня, хотя, в глубине своей, наверное, все же понимал, что строил лишь для того, чтобы строить, почему и длилась эта стройка более двадцати лет, а когда был прибит последний гвоздь, отец умер, как Ковалевский со своей башней, а мать и года не прожила после, ибо ей также стало нечего делать, ведь жила она только для отца.
Мы ж с Аннушкой не смогли распорядиться этим владением достойно: она изнывала от скуки без своих московских подруг, а я не мог работать, когда где-то в нескольких метрах за стеной изнывала от скуки моя сука. Затем я стал приезжать сюда один, в сущности, убегая от Аннушки, но и это вскоре кончилось, благодаря все тому же Ильдусу, а возможно - и Аннушке самой.
Ильдус купил дачу напротив, через улицу от моей, в самом начале ублюдизации - у пенсионеров, которые ее построили собственными руками, дощечка к дощечке, но были вынуждены продать за бесценок свое жалкое творение, которое новый владелец немедленно сломал, воздвигнув за одно лето трудом тогдашних так называемых кооператоров типичный набор нувориша: отапливаемый дом, баню и беседку.
Ильдус был каким-то шулером на автобазе и ему удалось урвать от социализма кусок, достаточный, чтобы все это оплатить перед самым выходом на пенсию. Бедняга старался для своих детей, которых у него было двое, мальчик и девочка - чтобы была у них красивая, вместительная и комфортабельная дача. Когда мальчик и девочка выросли, они выгнали Ильдуса из московской квартиры, поскольку привели туда мужчину и женщину. Старик был вынужден доживать свой век в возведенном им доме, в одиночестве и пьяном угаре.
Одиночества этот заяц совершенно не выносил, а пьяный угар настолько способствовал общению, что он довольно быстро подружился со всеми соседями, исключая, разумеется, меня. Впрочем, на эту тему он продержался недолго. Как-то раз, переболтав с утра с троими дачниками, чьи участки прямо граничили с евойным, он перебежал улицу и принялся колотить в мою калитку. В отличие от прочих жителей, к кому можно было просто зайти, скинув щеколду, я ставил на калитку изнутри замок, чтобы сделать свою землю частью дома, а не улицы. Отец в свое время не мог решиться на такой шаг: возможно, и хотел, но боялся, что соседи подумают о нем плохо. Я же, напротив, желал, чтобы обо мне думали плохо, недолюбливали меня, чурались и в результате - не приставали с разговорами. Все к этому были уже приучены, только Ильдус, новенький в наших краях, не знал заведенного мною порядка. До тех пор мы с ним ни разу не общались: если я выходил за пределы своих владений и встречал его, то лишь тихо и любезно здоровался, не замедляя движения.
На этот раз ему удалось меня поймать, правда, он понятия не имел, что на самом деле произошло: просто вышел сосед (то есть, я) и на предложение с ним выпить не отказался, что выглядело для этого человека вполне естественным. На самом же деле, я уже давно разработал стратегию борьбы с ним, не раз репетировал, что и как ему скажу, когда он придет - вежливо, мягко, но решительно пресеку все дальнейшие контакты, все до единого, поскольку мне не хотелось скармливать очередному пожирателю времени ни минуты моей жизни. Увы, невдомек ему было, что в это самое утро я, как назло, изнывал от похмелья настолько, что и помыслить не мог тащить свою тушу в магазин, полкилометра гнать ее, стегая то длинной, то короткой плетью, забегая вперед, иногда подпрыгивая и паря над нею, шепча ей в уши ласковые слова: ну, пожалуйста, туша! Иди, Веничка! Еще пятьдесят шагов, совсем чуть-чуть общения с чувыдрой и тут же, вот уже по этой самой дорожке ты будешь идти обратно, и не просто идти, а посасывая из горлышка крепкое пиво, и внутри тебя будет разливаться ершистое тепло…
- А мне говорили, что ты нелюдимый, - весело сказал Ильдус, когда я поднял и опрокинул первый стакан его водки.
Едва приняв халявное тепло соседа, я уже пожалел, что согласился пойти на контакт. Ильдус был невыносимо скучным, что называется - хороший мужик, хороший парень. Настоящий мужчина. Настоящий человек. Никогда не подведет.
В советское время, когда война была еще не в столь далеком прошлом, о таких как Ильдус говорили: я бы с ним в разведку пошел, впрочем, плохо представляя, что такое разведка, и уж совершенно точно будучи уверенным, что никогда, никто, ни в какую разведку ходить не будет. Примечательно, что как раз один из тех, о которых так принято говорить, приплетая разведку - мой лучший друг Митька, к счастью, навсегда исчезнувший из моей жизни - как-то в детстве мне заявил:
- Вот начнется война, я тебя первого в спину застрелю.
Сидя на кухне хорошего мужика, такого же урода, что и Митька, урча удовлетворенным животом, я отчаянно соображал, что он поймал меня, как ловят самку в период течки: дала один раз, даст и другой. Теперь у него на эту самку безусловные права. Теперь можно звонить ей в любое время дня и ночи. Заваливать с портвейном, бодаясь бутылками в дверях.