Водка придала мне сил, наглости и отваги. Не дожидаясь окончания бутылки, чтобы уж совсем не ввергать Ильдуса в панику, я встал и произнес речь. Я сказал, что действительно являюсь чрезвычайно нелюдимым человеком, что пил сейчас исключительно ради знакомства, пил первый и последний раз, что я много и постоянно работаю, что приезжаю на дачу исключительно в поисках тишины и покоя, и впредь прошу не тревожить меня. Кроме того, я не считаю эту водку угощением, а себя - обязанным отвечать на него. Посему, вот тебе, Ильдус, деньги за выпитое зелье.
Я вручил ошарашенному соседу сторублевую бумажку и поспешно покинул его, а сам, не заходя домой, кинулся в магазин, к чувыдрам, общение с которыми теперь, после выпитой дозы, мог успешно вынести.
Тот день стал для меня началом кошмара. Я заплатил собутыльнику за свою долю, отлично зная, в какой мучительный попаду круг, если позволю себя угостить. Теоретически это даже не круг, а спираль, неминуемо стремящаяся к одной точке - к смерти. Я просто выкупил свой следующий шаг - мрачную обязанность явиться с бутылкой к нему. На третий раз тостирующим станет опять он, и так далее, именно до самой смерти. Это еще одна из причин, почему я разорвал отношения с людьми, в данном случае, с пьющими мужиками. Каждая из этих искренних дружб лежит в начале спирали, и все они сходятся в одной точке, впиваются в тебя со всех сторон, будто ты старый диван, из которого торчат пружины.
Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, как один исторический урод повторил за другим. Речение, конечно, справедливо. Единственный способ стать свободным от общества - это не жить в обществе. Оказалось, что в финальной части жизни общество стало мне совершенно безынтересно.
Само общение с людьми, болтовня не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Никакого интереса не вызывает бытие общества, его вопросы и новости. Я не читаю газет, по телевизору смотрю только кино (предварительно записывая на видео, чтобы проматывать рекламу), никак не могу вспомнить, как зовут президента США, да и как выглядит наш, увидел лишь случайно, когда видеомагнитофон, полуавтоматически хватающий из эфира фильм и выставленный с упреждением, подсунул мне какую-то маниакальную рожу, из речи которой я понял, что это и есть наш недавно "избранный" президент.
Реальность мне давно безразлична, даже погода на улице уже не имеет никакого смысла: я одинаково рад любому природному явлению, поскольку наблюдаю его исключительно из окна.
Когда я еще выходил наружу, подолгу бродил по Тимирязевскому парку, непогода мне была ближе, чем погода: на аллеях немного людей, а порой - в двадцатиградусный мороз или под летним ливнем - аллеи совершенно пусты, прекрасные, бесконечные, словно зеркальные коридоры, в конце которых не маячит какая-нибудь дохленькая фигурка. Осенью безлюдны улицы и проспекты дачного поселка. Проспекты шире, укреплены гравием, на проспекты не выходят калитки участков. Улицы устроены перпендикулярно проспектам, они земляные, травянистые, и все это было пустым поздней осенью и зимой - прекрасный, кристально застывший мир…
Если бы не Ильдус. Я приходил в ужас от самого его существования: пусть он больше не пытался наладить со мной контакт, но намеревался всю зиму жить в нескольких десятках метрах от меня, зияя досадной прорехой в белой простыне моего одиночества. Более того, не надо быть писателем, чтобы гениально предвидеть: рано или поздно, когда все соседи съедут, он снова прилипнет ко мне.
Так и вышло. Раз утром он загремел у калитки: подойдя к забору со своей стороны, я с изумлением увидел взъерошенного соседа, который колотил молотком о сковороду.
В этот момент я просто желал его убить. Схватить его за волосы и бить головой о столб, пока он не умрет. Бешенство охватило меня.
Это было прекрасное солнечное утро. Я проснулся, почувствовав себя полностью выспавшимся, полным свежих сил. На столе лежала тетрадь, одна ее страница встала флажком, несмотря на то, что вчера, отваливаясь от стола, измученный донельзя, я припечатал и пригладил ее ладонью. Воздух, потревоженный в комнате моим телом, привел в трепет эту чистую страницу, готовую принять решительный, оплодотворяющий нажим карандаша. Чашка кофе - медленно, маленькими горячими глотками, взгляд в сад сквозь цветные стекла веранды, с короткой паузой на блике круглого графина, что несколько лет пузился на подоконнике нетронутым… Многим ли в мире ведомо это сладостное предчувствие полного рабочего дня? Предчувствие тех неповторимых сущностей, которые будут сотворены сегодня. Тех странных сущностей, которые не сделает больше ни один человек на планете.
Я беру карандаш, отмечаю его твердую остроту: вчера, незадолго до своего отвала заточил его ножом - вот тут, на листе, завернулась крохотная зеленая стружка… Я сдуваю ее, я держу карандаш на весу, глядя поверх острия на мой разноцветный сад, и в этот самый момент раздаются удары молотка в сковороду и низкие носовые окрики:
- Николай! Коля! Ну, Николай же! Спишь, что ли? Эй!
Я надел шляпу и вышел. В байковом халате до пят и в шляпе я выглядел серьезно и угрожающе - для того и шляпа. К тому времени Ильдус уже сильнее распалился, словно джинн в бутылке.
- Колян, бля! - уже так именовал он меня, похмельно воображая меня своим корешом. - Я уж тут подыхаю один с тоски.
Однако, увидев шляпу, неожиданно разгладился.
- Я уж и не знаю что делать! - говорил он с искренним возмущением, плюс малая толика фальшивого недоумения. - То ли "скорую" вызывать? Кричу - не отвечаешь. На участке тебя не видно. А калитка изнутри закрыта. Что с тобой, Николай? Заболел? С похмелья? У меня выпить есть.
- Сковорода зачем? - деловито спросил подошедший я.
- Так это… Калитка деревянная, гнилая. Не постучишь…
- Значит так, - сказал я с интонацией глубокого зачина. - Пить я сегодня не желаю. Много работы, извини. Роман надо в среду сдавать (Так сказал бы какой-нибудь преуспевающий Тюльпанов). В следующую среду, на той неделе, - добавил я, ужаснувшись, что Ильдус придет снова, в ближайший четверг.
Мое заявление обезоружило соседа: ведь единственным его козырем была припасенная водка.
- Как это - не желаешь? - очень недоуменно произнес он и тут же сделал вывод, как всегда такого рода люди, навесил на меня мгновенный ярлык: - Не наш человек.
- Ну, ваш или не ваш - не важно, - сказал я, по утренней инерции превратив устную речь в красивое письменное созвучие. - Нет у меня времени на разговоры.
- Так, - зловеще прохрипел Ильдус. - Не хочешь, значит, со мной разговаривать.
- Не хочу, - спокойно сказал я.
- Писатель, значит… - пробормотал он, когда я уже шел по тропинке к дому, покачивая моей шляпой.
- У-у, писатель! - вдруг взревел он. - Да что ты такого напишешь? Что ты такого узнаешь, если не будешь якшаться с людьми? - продолжал он причитать, когда я, развевая полами халата, двигался вдоль стены моего дома.
- Говно ты, а не писатель, - констатировал он, скорее, уже для себя, когда коричневая пола моего халата скрылась за углом.
Меня трясло. Мое лицо было искажено болью до зубовного скрежета. Таковым я его и увидел в зеркале. Это не было уязвленным самолюбием или каким-либо другим человеческим чувством. Я просто жалел о том, что растратил эмоции зря, и плакал теперь мой солнечный рабочий день.
Вот интересно, если представить себе утро Пушкина в разгар болдинской осени. Разминает пальцы, очиняет гусиное перо. Выкуривает пахитосу над листом, пепел падает на нетронутую белизну, он смахивает его тылом ладони. Рисует изящную головку в верхнем правом углу. И вдруг одним длинным махом вылетает строка:
Я помню чудное мгновенье…
За каждым словом - ряд синонимов и сходных значений, уходящих за горизонт, словно рельсы. Те, слова, что уже встали на место, на самом деле - конечный результат деятельности сложнейшей творческой машины. То же - вереница рифм от последнего слова строки, и одна из них, может быть, потянет за собой смысл, который пока и не ясен: какое мгновенье? мгновенье чего? Нарисованная головка напоминает кого-то… Аннушка Керн? Неужто эти стихи будут о ней? Еще минута и потекут свободно… Ну чу! Скрип коляски. Храп лошади. Чей-то провинциальный говорок за окном.
Приехал сосед. Чванливый невежда. Очень веселый, эдакий балагур. Сашка швыряет перо на стол, веер мельчайших чернильных капель ложится на лист… Выпили различных наливок, смакуя каждую особо. Осенний день короток, гость отъехал уже в темноте, долго маячил на вьющемся проселке масляный фонарь. При свече сочинять не хочется, столько теней притаилось по углам, в голове шумит, кулак стремится подавить зевоту…
Наутро глянул на лист. Что за мгновенье? Мгновенье - чего? Вроде рифмовалось вдохновенье, и это должны были быть стихи о творчестве. Вздор. К чему писать о творчестве? Женская головка напоминает кого-то… Натали? Нет. Лист скомкан, летит в корзину. Читатель этих строк волен воспользоваться машиной времени, подстеречь на проселке чванливого соседа и с облегчением опустить топор на его седеющую голову. С чистой совестью - топор. И тогда в новой реальности вновь зазвучит потерянное было стихотворение…
Я не питал ни малейших отрицательных чувств к Ильдусу: этот тип просто мешал мне работать, а следовательно - жить, мешал появиться на свет моим текстам и, словно зубастый доктор, делал мне какой-то перманентный аборт. В моей голове не зрело никаких убийственных планов, просто один раз его, как говорят ублюдки, угораздило оказаться не в том месте и не в то время.
В один из непогожих понедельников поздней осени на дороге, ведущей от подмосковной станции N к дачному поселку, затерянному среди чахлых заброшенных полей, появилась фигурка одинокого путника. Это был я. Я приехал на дачу. Я всегда выбирал понедельник для заезда, ибо с пятницы по воскресенье в поселке все же обретаются какие-то неутомимые садоводы. Нивы были сжаты, а рощи голы; я шел со станции, в тусклом осеннем свете под невидимым дождем разворачивалась панорама чахлых заброшенных полей. В местном хозяйственном магазине я купил черный колун на длинной березовой ручке и нес его на плече, а за плечами болтался легкий рюкзачок - две чистых тетради, мелочи всякие да еда на вечер. Завтра схожу в магазин и затарюсь уже основательно, несмотря на здешнюю дороговизну. Не люблю таскать тяжести - лучше уж переплатить.
Впереди, в дождевом тумане маячила фигура, я решил обогнать пешехода, ибо смущало меня постороннее присутствие на моей одинокой тропе. Далекий пешеход хорош на картинах Ван Гога - не в реальном поле зрения.
Я ускорил шаг, бодро перекинув колун с плеча на плечо. Это была железная чушка массой четыре килограмма, как значилось в инструкции. В тот год я заготовил три кубометра березовых дров, уже наколотых, как утверждала фирма, доставившая мне их на "газели", но это были частично слова, ибо поленья оказались слишком толстые и требовали дополнительного подкалывания, для чего и потребовался черный инструмент.
Человеческая фигурка медленно увеличивалась в размерах, по мере того как я нагонял идущего, и в итоге превратилась в моего соседа. Ильдус шел, бережно неся на локте хозяйственную сумку древнего образца - вероятно, наследие прежних владельцев дачи, трудолюбивых стариков. Как я выяснил после, Ильдус купил две бутылки простой водки, две банки кильки в томате, две - зеленого горошка, и хлеба - также два белых батона. Каждой твари по паре. На станцию он, как я полагаю, ходил для того, чтобы сэкономить деньги, ибо там все было дешевле, нежели в дачном магазине. В бумажнике Ильдуса оставалось совсем немного денег, их я преспокойно переместил в свой. Еду я выбросил в канаву уже на другой станции, по одному предмету направо и налево, размахивая рукой, как сеятель. Колун утопил в деревенском пруду там же.
Я никогда не был в этом живописном месте и прогулялся по окрестностям, с искренним любопытством оглядываясь вокруг и высоко задирая голову, как американский турист. От места, где я спихнул с дороги тело Ильдуса, мне пришлось вернуться обратно и сесть в первую попавшуюся электричку. Навязчивая идея, что менты вызовут собаку, какую-нибудь языкастую серую Ральфу, заставила меня заметать следы. По хорошему, я не должен был в этот день продолжать свой путь на дачу, но дома оставалась Аннушка, и мое возвращение было невозможным. Разумеется, никому не придет в голову связать труп, найденный где-то далеко на дороге, с моим именем. Не может быть такого мотива: человек докучал соседу, бурчал на улочке перед его домом, звал его бухать и был за это убит.
Нонсенс. Свалят на бомжей или деревенских пацанов, которые позарились на его водку и консервы. Никто не подумает на меня. Кроме Аннушки. Поэтому-то мне и пришлось вернуться на станцию. На дачу я прошел другой дорогой.
В тот день я был вынужден устроить себе выходной: в последний раз Ильдус отобрал у меня кусочек текста. Я пил его водку и смотрел на крышу его дома из окна. Дойдя до середины второй бутылки, уснул, а проснувшись, не сразу вспомнил, что теперь свободен и снова могу спокойно работать на собственной даче. От бывшего мента Жоры никакой угрозы не может быть, хотя в последнее время они и спелись с покойным - вместе бегали, нажравшись, мимо моей калитки, орали блатные песни, дразнились, словно малые дети.
- Вот ты, например, - говорил долговязый Ильдус, нависая над маленьким Жорой, как фонарный столб, почему-то установленный непосредственно под моим окном, - о чем ты напишешь?
- Ну, не знаю, - отвечал маленький Жора, картинно разводя руками. - О жизни напишу, о борьбе с преступностью. Опыт у меня большой.
- Правильно! - повышал голос Ильдус, косясь на мое окно, за которым я сидел, уже положив ладонь на тетрадь. - Ты напишешь о жизни, о работе, о разных приключениях. О небе, о солнце, о тучах, - Ильдус поднимал голову и выставлял ладонь, будто пробуя небо на дождь. - А он напишет - знаешь о чем?
- О чем он напишет? - спрашивал Жора с каким-то даже страхом в голосе и также смотрел на мое окно, где, как я хорошо знал, проверив это при разном освещении, за тюлевыми шторами не было видно сидящего меня.
Ильдус отвечал громко, чеканно:
- О бухе, о ебле, о лесбесе.
Сцена решена в продолжительном времени, поскольку и вправду повторялась, только темы гипотетического писательства частично варьировались:
- О чем ты напишешь? О героях, о хлебе, о лесе. И я напишу об этом. А он о чем? О бухе, о ебле, о лесбесе.
Произносил он именно через "е", полагая, что оно так и пишется. Меня удивляла не столько та легкость, с которой Ильдус воображал, что они оба способны написать хоть одну фразу о чем бы то ни было, сколько это странное словосочетание. Тогда, в безынтернетном мире, он не имел и не мог иметь никакого понятия о моих произведениях последних лет, поскольку меня уже давно перестали печатать, выгнали из доверенного круга избранных, которые и вправду продолжают писать о солнце, о тучах, о героях и хлебе, правда, герои у них другие и хлеб значительно подорожал. Новое государство востребовало своих певцов, которые немедленно бросились прославлять и оправдывать очередных победителей.
- О доблестях, о подвигах, о славе… - прямо так и вижу, будто главу какого-то учебника конца двадцать первого века: "Литература уголовно-мафиозного государства".
Глядя на игры этих старившихся детей, которые специально бегали вокруг моего участка, возникая то с севера, то с юга, нарочито громко шумели, я думал, не написать мне и в самом деле - о лесбесе? О бухе у меня достаточно - целый роман о жизни и смерти интеллигентного алкаша, о ебле во многих моих произведениях прилично, а вот - о лесбосе что-то не припомню.
Гм. Я пишу исключительно из критических соображений, мое кредо описано Лермонтовым: И дерзко бросить им в лицо железный стих, облитый горечью и злостью… Как я могу ненавидеть какой-то там лесбос, когда и нормальный секс ненавижу до тошноты?
Порой эти двое совершенно наглели, когда количество водки зашкаливало. Их круглые красные рожи возникали над забором и они начинали маниакально орать:
- Писатель! Выходи, писатель! Дело есть. Выходи, бля.
Чтобы не снести им головы прямо у моего собственного порога, я покидал уютную творческую обитель и ехал в Москву. Я хорошо знал, как они будут действовать, особенно этот искушенный мент Жора. Снимут побои в травмпункте, напишут заявление. Просто-напросто избил, гадина, двух невинных стариков.
Что я им сделал? Ничего. Именно за это они меня и ненавидели - за то, что я им кое-чего не сделал, а именно: не хотел пить с ними, болтать, общаться, говорить о политике и спорте, обсуждать "Санта-Барбару"… Что там еще принято у людей? Живо интересоваться новостями, жизнью соседей и звезд, рассказывать друг другу о каких-то приключениях, об армейской службе, рассуждать на вечные темы (это уже при сильном отравлении), а на последней стадии - хвастаться женщинами, давно уже не знакомыми, забывшими, состарившимися или умершими.
Так люди ненавидят эмигрантов, которые якобы бросили их в полыхающей стране, устремившись к лучшей жизни. Я же решил эмигрировать из жизни вообще. Она не хотела меня отпускать. Мне удалось перехитрить ее, одним махом, рубанув с плеча. Я лежал на даче, теперь свободный, пил водку своей жертвы, мой трофей. Мне было тяжело и страшно, казалось, что поднимется сейчас над подоконником окровавленная голова, но, вернись я тогда домой, Аннушка быстро бы прощелкала своим прекрасным еблом, что Ильдуса замочил именно я, а уж у нее действительно, в отличие от ментов, могла появиться гипотеза.
Дело в том, что я ей не раз жаловался, что этот человек мешает мне работать, что жизнь на даче становится из-за него, из-за такого пустяка - невыносимой, и когда они кричат "писатель", этот "писатель" вылезает из всех дачных углов, "писатель" какой-то, именно в кавычках, и, в принципе, неплохо бы просто тюкнуть его по голове топором где-то по дороге на станцию, да и концы в воду.
- Не загораживай мне солнце, - сказал Архимед и быстрым точным ударом снес солдату башку.
Черным колуном. В первый раз я чуть было не сотворил нечто подобное почти четверть века назад, когда в моей жизни появился разрушитель жизни, очень настырный. Сразу после свадьбы мы жили с Аннушкой в общаге Литинститута, где-то не более полугода, но мне с лихвой хватило тесного общения с творческими сокамерниками, и эта женщина хорошо знала, какие эмоции вообще вызывают у меня несанкционированные чужие.
Был у нас на курсе один ублюдок, подонок и замечательный поэт, что, впрочем, вполне логичное сочетание. Он сочинил одну забавную поэму, сильную художественно и для тех времен смелую, и я опрометчиво похвалил его. После этого случая Ублюдок (назову его так, именем собственным) неистребимо зачастил в наше уютное гнездышко молодоженов. Впрочем, возможно, причина была в другом - ведь этот маленький человечек был одним из тех, кто безнадежно добивался моей невесты до меня - пожалуй, даже главным из претендентов.
[На полях: "О ком, интересно, здесь идет речь?"]