Из дневника улитки - Гюнтер Грасс 6 стр.


Скептика интересовал способ передвижения улиток; Фриц же наблюдал, как они размножаются. Ему удалось сфотографировать двуполых виноградных улиток при спаривании, оплодотворении и откладывании яиц: как они ползательными подошвами поднимают друг друга и втыкают известковые шипы (их называют "любовными стрелами") в подошву друг друга. Эти фотографии демонстрировались на уроках биологии. (В Иерусалиме Ева Герсон показала мне свою привезенную в Палестину голубую тетрадь по биологии: протокол наблюдений за длительным процессом скрещивания разных видов мух.) Точно так же и Скептик приносил на занятия своих кирпично-красных дорожных улиток, полосатых блестящих улиток и красно-коричневых листовых улиток и сажал их ползательной подошвой на стеклянную пластинку. Так всем ученикам было наглядно показано, как улитки волнообразно передвигаются по слизи, выделяемой передним краем мускульной ноги.

- А ты какая улитка?

- А какой ты хочешь быть?

- С домиком или голой?

- Ну говори же.

Я ни обычный слизень полевой, ни слизень деревенский.

Не причисляйте меня к восьмизубым, веретенообразным, узкоротым или даже левозакрученным улиткам из семейства крученых, относящегося к подклассу легочных улиток.

Я не мелкоскладчатая улитка с закупоренным ртом, липнущая к влажным стенам и стволам деревьев.

Я не живу в стоячих водах. Не найти меня и в морях, на утесах, в зонах прибоя, на мелях или на песчаном дне океанских глубин - ни среди чашечных улиток, ни среди моллюсков "пеликанья нога" или тритонов.

Я не съедобный крестец Геркулес.

Не букулка и не тюрбан.

Как бы красиво ни было название крылатой улитки Жозефины и как бы охотно я ни рассказал вам о способе выделения пурпура из пурпурных улиток финикийцами и горе раковин, обнаруженной под Тарентом и свидетельствующей об источнике красителя для пурпурных мантий церковных князей, - но я и не пурпурная улитка, которую можно использовать для своих целей.

Меня не найти среди ста двенадцати тысяч видов моллюсков, из которых восемьдесят пять тысяч называются улитками (гастрополы - брюхоногие моллюски).

Я - штатская, ставшая человеком улитка. Я подобен улитке своим стремлением вперед, вглубь, своей склонностью к дому, к медлительности и прилипанию, своим беспокойством и опрометчивостью в чувствах.

Поскольку все еще не знаю, к какому виду улиток себя отнести, я постепенно становлюсь воплощением Принципа улитки.

Я уже гожусь для созерцания.

(В действительности Гегель, говоря о "мировом духе", имел в виду не какого-либо всадника на коне, а улитку в седле.)

Кто бы снял меня в кино и целый фильм показывал бы, как я передвигаюсь на мускульной ноге по горам, в стороне от Эннепеталя, мимо Рурской области, из Унны через Камен в Бергкамен?

- Как вы пунктуальны, - сказал окружной адвокат по трудовым конфликтам (и партийный секретарь) д-р Крабс, - товарищи не ожидали вас так скоро.

Подобно Драуцбургу, который наконец повез нас на нашем микроавтобусе в Вестфалию и Эмсланд, через Шпессарт во Франконию и через Рауэ Альб в Баварскую Швабию, подобно Фридхельму Драуцбургу, который любит часто и быстро обручаться, Скептик тоже имеет склонность считать своих подружек невестами, одну за другой и каждую окончательно, - в любовных делах Герман Отт не знал сомнений и был до глупости доверчив.

Еще студентом в Берлине он дважды обручался: один раз с мастерицей художественного кустарного промысла, пленившей его своим нежным обхождением с кошками (видимо, кошки были исключением); в другой раз - с официанткой, которая ему понравилась в кафе Ашингера, но за стенами кафе, должно быть, потеряла свое очарование. (Однако вполне возможно, что обе девушки сникали под воздействием слишком шопенгауэровских поучений Скептика; точно так же Драуцбург не встречает взаимности, как только преподносит свой схоластический студенческий корм в качестве главного блюда. Любовь не терпит, когда у нее выспрашивают слова.)

Еще стажером в гимназии кронпринца Вильгельма Герман Отт обручился с дочерью одного крановщика, работавшего на верфи в Шихау. Поскольку крановщик Курбьюн стал руководителем ячейки национал-социалистского Рабочего фронта, обручение само собой растаяло, когда Скептик начал преподавать в розенбаумской школе.

Там он считался хорошим учителем, хотя и с причудами. Неизвестно, пытался ли Скептик доводить свои связи с учительским составом женского пола до обручений. Я был бы рад его дружбе с Эльфридой Меттнер, с фрейлейн Нахман. Хорошо представляю себе руководительницу школы вместе со Скептиком на пляже: оба ищут улиток в дюнах. Но когда я сидел напротив Рут Розенбаум в Хайфе, выдуманная картина распалась и мне пришлось вычеркнуть из рукописи длинные пассажи.

(Она смутно помнит то время. Даже ее детище, школа на Айхеналлее, кажется ей теперь ничтожной и бессмысленной затеей.) Я спросил: имели ли отзвук в учительском коллективе политические споры тех лет? - Рут Розенбаум заверила: нам казалась важной только реформа преподавания. От всего остального школу оградил отец.

Второй председатель синагогальной общины, д-р Бернхард Розенбаум, был умеренным сионистом, он представлял интересы общины, консервативное крыло которой считало себя прогрессивным по сравнению с правоверным.

Когда бойкот против данцигских евреев стал принимать все более официальный характер и сенат запретил резать скот по еврейскому обряду, в общине кто-то в виде компромисса предложил, чтобы скот сперва оглушали, - Розенбаум воспротивился, с медицинскими заключениями в руках доказывая, как безболезненно быстро перерезаются обе сонные артерии и обескровливается мозг крупного рогатого скота, овец, телят и кур. Он ссылался на решение имперского управления здравоохранения от 1930 года, цитировал арийских свидетелей, но сенат настоял на запрете.

У Скептика случались тогда и неприятности. Он был против ритуалов, в том числе и против еврейских ритуалов. Поскольку политические споры (по словам Рут Розенбаум) в школе не велись, Скептик ссорился через изгородь с Исааком Лабаном, который был вдвойне непримирим - как немецкий националист и правоверный еврей. (Когда Гаус ищет ссоры, тоже всегда находится жертва среди друзей: сколько умных, просвещенных людей он забивает с превеликим удовольствием. Ритуализированный разум.) Но в той переписке, которая только и возможна была между Бернхардом Розенбаумом и Германом Оттом, спор о вышеупомянутом запрете был лишь мимолетным. И для прогулок (вдоль Радауны) и для переписки (по склонности) адвокат и штудиенасессор предпочитали более принципиальные темы: зачем человек по имени Моисей (уводя) повел свой народ по кругу и напридумывал сам себе законы…

Но факт остается фактом: в апреле тридцать седьмого Скептик обручился с библиотекаршей из городской библиотеки. Эрна Добслаф, собирая и сортируя улиток, обещала своему жениху (со временем) к ним привыкнуть.

8

Как только расступившееся море осталось позади, Моисей, по преданию, долго брюзжал. Вначале слишком громко для близстоящих, потом вдруг, хотя повод был такой, что впору взорваться, совсем тихо - для народа, затем снова тяжело ворочая языком, будто сопротивляющимся называнию имен его противников: "Это может, это должно, это обязательно будет!" Так он ринулся сам и увлек других, слушавших его, в пучину перепалки. Плохая организация, полнейшая расхлябанность, хитроумные словесные стычки среди авангарда за выбор направления и недовольство среди едва волочащих ноги арьергардных группок придали красноречие его гневу. Даже кашель он включил в свой синтаксис. С ходу отбросил лжезнатоков пути. "Я - не путь, но я его знаю. Вы меня не любите, но пользуетесь мною. Когда меня не станет, делайте что хотите, да, тогда - что хотите. Я просто смеюсь: ха! Нет, господа хорошие, те, что считают себя авангардом, если я устал, это не значит, что я сплю. Кто хочет обратно, пускай попробует развести воды морские…"

Вы смеетесь, дети, когда видите на телеэкране, как он бросает слова, разгрызает вопросы и строит фразы, подобные лабиринту. Смейтесь - иной раз смеюсь и я, - но не высмеивайте его. Он сперва вполголоса просеивает свои речи сквозь собрание членов производственных советов. (Так было в марте, в Бохуме. Записываю это задним числом.) Даже сидя, этот редкостный экземпляр бегает за рампой взад-вперед. Многие приходят, чтобы издали - ибо ничего нельзя знать наперед - посмотреть на него. Внезапно, после тихого перечисления фактов, заставляет всех вздрогнуть, выплюнув слово "трезво", рубит фразу, будто строевой лес, на ровненькие сажени дров, взбирается на устремленную прямо в небо лестницу, которую он (видимо, не боясь высоты) вздымает все выше и выше, и вдруг - посреди фразы - медленно, словно смакуя свою экстравагантность, начинает спускаться; а внизу, едва достигнув груды одинаковых поленьев, складывает пирамиду из глаголов в сослагательном наклонении, дает ей медленно обрушиться (чтобы успели записать) и смеется - чему? Он остается один на один со своим смехом.

Один со своей правотой, со своими ошибками. Человек, которому ты хотел бы доставить радость, знать бы только чем. Что-то он любит непреклонно, мы задаемся вопросом - что? Многое осталось у него позади, оно охотно проступило бы сквозь него, но не смеет. (А жаль.) Все ему всегда благодарны лишь задним числом, в том числе и его враги. Порой он грозит своей смертью. Все самое важное он носит с собой в двух папках. Ему не чужды внезапные вспышки. Часто он просыпается еще до того, как засыпает, и завтракает раньше всех. (Болит у него что-нибудь? Не знаю.) Он покусывает нечто похожее на трубку. Боюсь, что с трибуны он видит больше покойников, чем можно было бы иметь друзей. (Бессменно председательствующий, даже в уборную не выходит.) После дискуссий он обобщает все то, что другие хотели бы сказать. С недавних пор он иногда бывает весел, смеется без повода. Говорят, он в шутку присматривает себе преемника. (Гаус, в нашем кругу считающийся наиболее ему близким человеком, говоря о нем, смущается, как мальчишка.)

О нем и его прошлом много писали. Кем он только не был: марксистским сектантом, анархистом, коммунистом, сталинистом, ренегатом, отщепенцем до самоотречения, а теперь он убежденный христианин-протестант и социал-демократ. Говорят, он очень раним и - как все новообращенные - исступленно верующий. Я его не знаю или знаю лишь приблизительно. Я был и против него и за него. Спорил на расстоянии и вблизи. (Такая упорная отчужденность связывает.) Однажды он подарил мне табак. Я наблюдаю, как он старается привнести в хаос перспективу. (Хочется помочь ему в этом.)

Вот он закончил речь. После секундного замешательства члены производственных советов находят свое спасение в аплодисментах. Вот он снова (как и всегда) смотрит поверх собрания куда-то в зал и что-то там видит. (Кто и не хотел бы иметь его своим дядей, тоже называет Венера дядюшкой Гербертом.)

- А кто еще?

- Кто теперь на очереди?

- А что с Вилли?

- Ты о нем еще расскажешь?

Кроме полосатых, в мелких (видимых под лупой) крапинках тенелюбивых листовых улиток и каменки, которая в дождь вскарабкивается на гладкие стволы буков, есть еще обыкновенные янтарные улитки из подкласса легочных, названные так в честь Эдуарда Бернштейна (Эде), который привел в порядок наследие Энгельса, а потом конфликтовал с Марксом. Янтарная улитка живет вблизи воды. Во времена законов против социалистов Бернштейн редактировал в Цюрихе нелегально распространяемую в Германской империи газету "Социал-демократ". 28 сентября 1936 года, через четыре года после смерти Эдуарда Бернштейна, Скептик зафиксировал находку нескольких экземпляров: "Радауне под Крампицем, где впадает Лаке. Их водянистые тела не втягиваются в раковину. Промежуточный хозяин червя-сосальщика, скрытого в щупальце, пульсирует, привлекает птиц (дроздов), и таким образом перемещается". На рубеже двух столетий Эдуард Бернштейн был известен как ревизионист. Его трактат "Основы социализма…"

- Всегда только о других.

- Это мы уже знаем. Уже знаем.

- Расскажи что-нибудь о себе. Про себя. Какой ты есть.

- Но честно и без выдумок.

А после Эрфуртского партийного съезда в 1891 году янтарная улитка, относящаяся к подл кассу легочных улиток, была названа в честь Эдуарда Бернштейна (седьмого ребенка берлинского паровозного машиниста), потому что улитки и ревизионисты…

- Нет, о себе!

- Какой ты, когда не выдумываешь себя.

- Какой ты на самом деле.

- Ну, просто на самом деле.

Сперва отговорки, финты и петлянье на бумаге: лучше об улитках и Бернштейне, о том, как он своим трактатом "…и задачи социал-демократии" привел в ярость святого Ленина; ведь оспаривание Бернштейном теории обнищания и его отрицание существования конечной цели, в особенности его указания на эволюционный, замедленный, сдвинутый по фазам, в целом улиткоподобный процесс… - "О себе говори. Только о себе. Какой ты есть и каким стал". - …я же говорю: произвели на меня сильное впечатление и (по сути дела) сделали меня бернштейнианцем. Меня можно ругать. Я ревизионист.

Ну хорошо: о себе. Портрета создавать не буду. Из всех других цветков мне больше нравится светло-серый, круглый год цветущий скепсис. Я непоследователен. (Бессмысленно приводить меня к единому знаменателю.) Мои припасы: чечевица, табак, бумага. А еще у меня есть красивая незаполненная пачка рецептов.

Кроме умения рассказывать истории и истории против историй, я умею вклинивать паузы посреди фразы, описывать способ передвижения различных видов улиток, не умею ездить на велосипеде, играть на рояле. Зато умею обтесывать камни (в том числе гранит), формовать сырую глину, осваиваться в хаосе (как то: политика развития, социальная политика) и довольно хорошо стряпать (хотя вы и не любите моей чечевичной похлебки). Умею правой и левой рукой рисовать углем, пером, мелком, карандашом и кистью. Отсюда и мое умение быть нежным. Умею слушать, пропускать мимо ушей, предвидеть, что было, думать, пока не исчезнет то, о чем думаю, и - кроме как при распутывании бечевок и схоластических рассуждений - сохранять терпение.

Но что верно, то верно - раньше я лучше умел смеяться. Кое-что я замалчиваю - свои пробелы. Иной раз мне одному становится тошно и хочется влезть во что-то мягко-тепло-влажное, назвать которое женским было бы неточно. Как я, ища защиты, выдыхаюсь.

С чего начинается свежевание личности? Где сидит затычка, которая держит взаперти признания? Признаюсь, что я чувствителен к боли. (Поэтому-то я и пытаюсь избегать политических обстоятельств, могущих обречь меня на невыносимую боль: голые улитки сжимаются, когда до них дотрагиваются.)

Вы часто видите меня рассеянным: я рассеян всегда, как бы многословно, на многих страницах, ни собирал себя, сортировал и, включая долги, складывал в сумму.

Где я теперь? - Повсюду, где крошится, крошился или собирается крошиться мой табак.

Вы найдете меня, возможно, среди зелени на огороде. Поверьте, дети, если бы одной из многих идеологий, агрессивно тянущих одеяло на себя, удалось из своих догматов веры и заклинаний конечной целью вырастить хоть немного мягкого пушистого шалфея, она могла бы соблазнить меня сесть (для пробы) за стол. Но мое нёбо не предвкушает ни розмарина или базилика, ни тмина, ни даже петрушки. Меня угощают безвкусным варевом. Я не хочу это хлебать. Правда, в Марксе, сваренном вкрутую, или же - чаще - разбавленном, можно хотя бы предположить наличие крупы: это жратва, обещающая каждому равенство и свободный доступ к похлебке.

Или ищите меня перед листом бумаги, когда я углем набрасываю беглые тени, карандашом сгоняю птиц с голых кустов, напоенной кистью прыгаю по снегу и нервным пером выписываю мелочи. Я рисую что попадется. Недавно я рисовал улиточьи домики и улиток, ползущих навстречу друг другу. Успехи моих улиток видны по быстро высыхающим следам. Богатая это линия, ломаная, стыкующаяся, спотыкающаяся, то исчезающая, то утолщающаяся. Много линий. Попадаются и окаймленные пятна. Или скупо очерченные контуры.

Правильно, я не верующий; но когда рисую, я набожен. Изображение непорочного зачатия требует твердого карандаша - он придает правдоподобие серебристо-серому цвету. Серое доказывает, что черного нет. Месса сера. Мистика - когда пауки погружаются в стакан, они погибают, утратив свой серый цвет. Но я рисую все меньше. Не хватает тишины. Я выглядываю, чтобы определить, откуда шум; а ведь это я сам его произвожу и нахожусь где-то в другом месте.

Например, в поездках по избирательным округам в нашем микроавтобусе. Большей частью в местностях, где социал-демократы запуганы и затурканы и живут как бы в диаспоре: вчера в Лоре и Марктхайденфельде, сегодня в Амберге и Оберпфальце, завтра в Бургхаузене, на границе с Австрией по реке Инн, послезавтра в Нердлингене и Нойбурге (вечернее собрание в доме Колпинга).

Я социал-демократ, потому что для меня социализм без демократии ничего не значит и потому что асоциальная демократия - это не демократия. Такой вот сухой, как кость, и негибкий принцип. Ничего воодушевляющего или заставляющего в воздух чепчики бросать. Ничего, что заставило бы расшириться зрачки. И потому я рассчитываю только на частичные успехи. Лучшего у меня ничего нет, хотя я знаю кое-что получше и хотел бы это иметь.

Часто, мотаясь по Средней Франконии или в окрестностях Мюнстера, я ищу отговорки: пускай сами справляются! Ох, уж эти среднесрочные курсы ползания! Эти крохоборы реформаторы! Погляди-ка на веселого Энценсбергера: как мальчишка взял и ускакал на Кубу и выбыл из игры, в то время как ты пытаешься подготовить почву для динамизации пенсии жертвам войны и признания фактов, поросших быльем десятки лет назад. (Гиблое дело.) Я говорю-говорю, слушаю, как я говорю о набившем оскомину рабочем контроле, я и тут и уже в пути - к другим реальностям, жаждущим другой справедливости. Я начинаю фантазировать, следую за нитью, попадаю в сети, изворачиваюсь с помощью лжи и улаживаю спор яблока с его легендой. А потом, дети, я творю слова, отдираю обои, взламываю полы, отпарываю подкладки у пальто, отбиваю штукатурку, заставляю фасады смеяться и обрезаю ногти у мертвых и живых. Когда, например, Скептик в своей родной деревне просмотрел список мюггенхальских судебных заседателей вплоть до шестнадцатого столетия, а также Радаунский устав 1595 года, согласно которому каждый, не отработавший барщину, облагался штрафом…

- Сейчас не надо о нем, может быть, потом.

- Давай о себе. Каким ты был раньше.

- Когда еще не был знаменит.

- Ты тогда тоже всегда был в отъезде и где-то в другом месте?

Назад Дальше