Из дневника улитки - Гюнтер Грасс 7 стр.


Да, но с меньшим багажом. Когда я раньше иной раз бывал старше, чем скоро буду, я мог подняться посреди фразы и уйти не оглядываясь. Я был довольно тощий и мог надолго уставиться в воображаемую точку. А еще раньше мои родители тоже не знали, кто я и где я, даже когда сидел за столом и - как Франц - корчил гримасы. Я уже никогда не смогу читать так, как читал в четырнадцать лет: так самозабвенно. (Чтобы доказать тетке отрешенность своего сына, мать подсовывала мне вместо бутерброда со сливовым джемом кусок мыла. Обе веселились от души.)

Когда мне было пятнадцать, я в мыслях, на словах и на деле хотел убить отца своим гитлерюгендским кинжалом. (С таким же намерением поколение за поколением меняет только орудия преступления.)

Когда мне было шестнадцать, я полюбил издали совсем еще незрелую и отнюдь не сложившуюся девушку; с тех пор я иногда мысленно представляю себе, как она стучит в дверь, входит и начинает ссориться.

Когда мне было семнадцать, я, стянутый портупеей, познал под своей стальной каской страх, а позже (для равновесия) - голод, и вслед за тем - бескрайний заповедник для диких зверей - свободу.

С восемнадцати я пытался измерить это заповедник, причем увидел, на какие мелкие участки он разбит и как редко соседствуют разум и рассудок: чем больше ума, тем пышнее разрастаются сорняки его глупости. Чаще всего это не дураки, а продувные всезнайки, которые хотят поквитаться с миром за свои поражения.

Потом я долгое время почти не жил, только писал и был местом сбора всего распавшегося, планомерно убывшего. У меня объявлялись выбитые войной поколения, долги отцов и счета сыновей, списанные клоуны, сложившие в папки свои комические номера, погребенные под руинами сказки, свидетельствующие теперь грубую правду, батареи флакончиков с нюхательной солью, коллекции оторванных пуговиц и другие предметы, которые - к примеру, карманный ножик - годами разыскивали своих хозяев. Я все записывал и старался вернуть законным владельцам.

Когда мне стукнуло тридцать два, я стал знаменит. С тех пор в наш дом вселилась слава. Она торчит повсюду, она назойлива и прилипчива. Особенно ненавидит ее Анна, потому что та бегает за ней и делает двусмысленные предложения. Порой надутая, порой поникшая нахалка. Посетители, полагающие, что пришли ко мне, озираются в поисках ее. - Только потому, что она ленива и бесполезна за письменным столом, я прихватываю ее с собой в политику, возложив на нее обязанности штатного приветствующего: это она умеет. Ее повсюду принимают всерьез, даже мои противники и враги. Она растолстела. Начинает уже сама себя цитировать. Часто я даю ее напрокат за незначительную плату для приемов и праздников под открытым небом. Что она только потом не рассказывает! Она охотно фотографируется, мастерски подделывает мою подпись и читает то, что я едва пробегаю глазами: рецензии. (Вчера в Буркхаузене, незадолго до начала собрания, один не лишенный таланта мошенник хотел продать ей свою историю: двадцать лет в Сибири.) Моя слава, милые дети, это существо, по отношению к которому я прошу быть снисходительными…

- А слава приносит богатство?

- Большое богатство?

- А хорошо быть знаменитым и богатым?

- А что на это можно купить?

С тех пор как я стал знаменитым, у меня крадут галстуки, кепки, носовые платки и целые фразы, включая инструкции по пользованию. (Кажется, слава у многих вызывает желание как-то ее прищучить.) С ростом известности соответственно уменьшается число друзей. Тут уж ничего не попишешь: слава разобщает. Когда она помогает, то обязательно подчеркивает, что помогла. Когда навредит, утверждает, что за все надо платить. Я сказал бы, что слава скучна и лишь изредка забавна. (Когда Лаура на днях потребовала у меня шесть автографов, чтобы обменять их на один автограф Хайнтье, мы единодушно решили, что это хорошая сделка.)

Но я довольно богат. Если по сусекам поскрести, я мог бы купить здесь в Берлине одну из небольших, почти пустующих церквушек, потом превратить ее в гостиницу, которую спокойно можно было бы назвать, по аналогии с папским банком, "Гостиницей Святого духа". Там подавалось бы все, что я сам варю и ем: бараний кострец и чечевица, телячьи почки с сельдереем, свежие угри, требуха, мидии, фазаны с виноградными листьями, бобы и молочные поросята, рыбные, луковые и грибные супы, на великий пост - рубленый ливер, а на троицу - фаршированное черносливом говяжье сердце.

Вот уж что точно: я люблю жить. Я был бы рад, если бы все, кто постоянно хочет меня поучать, как надо жить, тоже любили жизнь. Дело улучшения мира не надо отдавать в руки брюзгам с больным желудком. Кроме того, дети, я тот редкий случай, когда человек случайно выжил, случайно более-менее научился писать, но мог бы - тоже случайно - построить нечто нужное всем, например, судоверфь. Ну, может быть, при следующем случае. Вы смогли бы тоже участвовать и при спуске судна на воду наблюдать, как все идет вкривь и вкось. Анна могла бы сказать: "Я освящаю тебя…" А я мог бы написать об этом (но что именно?) книгу…

- И все? Это все, что ты можешь рассказать о себе?

- Корабли - куда ни шло, а еще что?

- И больше у тебя ничего нет?

- Так, разные мелочи. Что тебе нравится, что нет.

Ладно, еще раз. Короткими фразами, чтобы запомнить и забыть.

Я курю слишком много, но регулярно.

У меня есть мнения, которые могут меняться.

Большей частью я думаю заранее.

На свой лад я человек простой.

(Вот уже четыре года я заключаю фразы и отдельные слова в скобки: признак старения.)

Мне нравится издали слушать, как Лаура, играя на рояле, всегда ошибается на одном и том же месте.

Я радуюсь, когда Рауль свертывает мне сигарету.

Я удивляюсь, когда Франц говорит больше, чем хотел бы.

Я могу смеяться, как раньше, когда Бруно путается, рассказывая анекдот.

Мне доставляет удовольствие смотреть, как Анна переделывает только что купленное платье.

Что мне не нравится: люди, вооруженные словом "остро". (Кто не просто думает, а думает остро, тот и меры принимает острые.)

Мне не нравятся фанатичные католики и ортодоксальные атеисты.

Мне не нравятся люди, которые хотят для пользы человечества распрямить банан.

Мне отвратителен всякий, кто умеет превратить субъективную неправоту в объективное право.

Я боюсь всех, кто хочет меня обратить в свою веру.

Моя смелость ограничивается стремлением как можно меньше бояться; экзаменов на смелость я не сдаю.

Я советую всем не превращать любовь в кошачью свадьбу. (Потом это будет относиться и к вам, дети.)

Я люблю пахту и редис.

Я охотно режусь в скат.

Я люблю измученных жизнью стариков.

Я тоже часто совершаю ошибки.

Я достаточно плохо воспитан.

Верность - не моя добродетель, но я привязчив.

Я всегда должен что-то делать: высиживать слова, резать зелень, заглядывать в дырки, навещать Скептика, читать хроники, рисовать грибы и их родственников, сосредоточенно бездельничать, ехать завтра в Дельменхорст, послезавтра в Аурих (Восточная Фрисландия), говорить речи, подгрызать "черных" там, где они начинают сереть, сопровождать улиток на марше и - поскольку я знаю, что такое война, - настойчиво поддерживать мир; он мне тоже нравится, дети.

- Еще вопросик, - подводит черту Франц.

Взрослых Бруно называет "зарослые".

Они скучны или, как говорит Лаура, "соскучливы".

Не без приязни Рауль называет меня "Металлолом".

9

Пока Бруно торчит у калитки в ожидании какого-нибудь происшествия, Лаура рисует фантастических коней, Рауль возится с кипятильником, Франц погружен в Жюля Верна, я в пути, Анна пишет письма, Беттина сушит волосы (читая при этом Гегеля), - на углу Хандьери и Нидштрассе сталкиваются два "фольксвагена", вырывая Франца из его книги, отвлекая Рауля от кучи лома, Анну от ее письма, уводя Лауру от ее коней, бросая Беттину к окну, а Бруно - к месту действия. Я же остаюсь в пути; я всегда оказываюсь в хвосте событий, происходящих одновременно. На этом мы со Скептиком всегда спотыкались, ибо то, что оба мы в тот момент думали, слышали, пробовали, предчувствовали, упускали, то и толкалось в двери, требовало пропустить вперед и было - как и вы, дети, - одновременно и актуально.

В то время когда все это происходило, было дано опровержение одного предшествовавшего события и сообщено о признании ГДР Камбоджей. Об этом и пошла речь. Прошу вас, задавайте вопросы.

На пресс-конференциях, где я сидел вмурованным в подковообразный стол в марте и апреле - в Гладбеке, Дорстене и Оберхаузене, в мае - в Камене, Саарбрюккене, Эслингене, Лоре и Нердлингене, - пресс-конференции проводились также в Висбадене, Бургхаузене и еще Бог весть где (например, в Шнеклингене), - меня расспрашивали о договоре о нераспространении ядерного оружия и превентивном заключении под стражу, о моей оценке русско-китайских пограничных столкновений на Уссури, о моем отношении к рабочему контролю, ангажированной литературе, католической церкви, об отношении Хайнемана к бундесверу, об отношении министра иностранных дел к своему сыну Петеру, о моей оценке "Большой коалиции" (разумеется, также об ожидаемых мною результатах голосования) и об употреблении чеснока при стряпне.

Мои ответы были короткими и обстоятельными, афористично-саркастичными или смущенно-увертливыми. (Если просили, я рассказывал о забавных происшествиях, случившихся со мной.)

А в Бургхаузене, пока я давал пресс-конференцию в отеле "Линдахер хоф", отвечал на актуальные вопросы, на улице произошла перестрелка: рабочий Норберт Шмиц в погоне за своей бывшей женой застрелил столяра Йозефа Вольманштеттена, затем, уже сам преследуемый, стрелял в полицейских, которые прибыли на место происшествия в патрульной машине, когда столяр уже истекал кровью, и в ответ получил от полицейских несколько пуль в правое бедро.

Что обсуждается: нагромождение известий, как их отобрать, в какой последовательности подать, какими заголовками снабдить, какими комментариями сопроводить - беззубыми или кусачими. Я отвечаю, намечаю варианты ответов на возможные вопросы. Однако в Амберге никто не спрашивает, что будет после де Голля. Зато после 9 мая гамлетовский вопрос экономики: повышать золотое содержание марки или не повышать? Шиллер и Штраус на сцене. Кизингер: "Ни в коем случае!" Что говорят эксперты и прочие чины. Пьеса, в которой выступают хоры. Классическое предостережение шестидесяти одного профессора: "Если марка не будет своевременно… то и рост заработной платы тоже может…"

Вереница щекотливых вопросов: как я отношусь к национал-социалистскому прошлому Кизингера и коммунистическому прошлому Венера, к студентам вообще и радикальным в частности, к папе римскому и противозачаточной таблетке, к "Группе 47" и к Акселю Цезарю Шпрингеру, к приказу стрелять у Берлинской стены и к своей жене.

Я отвечаю (если возможно) и свертываю себе сигареты. Под пальцами шуршит Скептик и выражает сомнения. Ответы в Гисене опасно варьировать в Висбадене. Когда в зале повисает тишина, я выдумываю вопросы, которые мне якобы задавали в Камене, и правдиво на них отвечаю. - (Но Скептик презирает меня, когда я финчу: ох уж этот критикан! Этот штудиенасессор!)

Иногда присутствуют редакторы местных ученических газет. Они спрашивают, почему я ношу цветастый галстук к полосатой рубашке, не хочу ли наконец высказаться за международное признание ГДР и какой смысл имеет вообще все это (не только жизнь). (Редакторы ученических газет записывать не любят: они носят с собой магнитофоны.)

Пресс-конференции важны, говорит Эрдман Линде.

О них говорят, в газетах появляются фотографии кандидатов, они застревают в памяти как недосказанные фразы и ничего не стоят.

На пресс-конференциях мне встречаются приветливые, сникшие и ужасающе зависимые журналисты. (Зачастую они пишут лучше, чем дозволяют владельцы главных газет.) Некоторые подают неплохие идеи. Поскольку я повсюду собираю свидетельства местной вони, мне подсовывают коммунальную политику в хорошей упаковке - в разных местах она разная, но всюду одинаково замшелая: привожу домой местный аромат.

Я в восторге от пива разного вкуса в разных местах и деревенского белого вина.

- Есть еще вопросы? - спрашивает председатель местного объединения Ламбиус у журналистов, съехавшихся из Лора и Марктхайденфельда, и складывает листок счета с датой.

После моего ответа на последний вопрос: "Вы когда-нибудь бывали в Марктхайденфельде?" - "Нет!" - пресс-конференция считается законченной; только на муниципальном уровне сидят за стаканом вина, а думают про себя о своем вонючем болоте и угнездившихся в нем упырях. Так прекрасна Германия. Так обозрима и непроницаема. Так зловеще простодушна. Так различна и одинакова. Так самозабвенна.

В заключение кто-то задает личный вопрос (не собираясь извлечь из него какую-то пользу для себя):

- О чем вы сейчас пишете?

- В настоящее время о вещах, которые одновременно актуальны, а между делом - об одной давней истории с кочаном салата…

По субботам мы отправляемся на наш базар во Фриденау и покупаем укроп и огурцы, хавельских угрей и палтуса, груши и лисички, заячьи лапки и фирландских откормленных уток - покупаем у кого хотим и где нам нравится. И никто не тычет в нас пальцем, требуя к ответу: "Почему у этой? Разве вы не знаете, что она?.. У этой и у этого не надо, нельзя покупать. Понятно?"

Мы покупаем там, где угри и укроп, заячьи лапки и брусника нам по вкусу. А некоторые торговки Анне и мне особенно симпатичны: например, девушка, продающая селедку, заливается смехом даже при холодном норд-осте. В Берлине и в других местах не всегда было так: в конце октября 1937 года у нас дома - мне было десять лет, и я ничего не понял - с данцигского базара прогнали всех торговцев-евреев. Только на Хекергассе, отдельно, им позволено было разложить свои застежки-молнии и нитки, свой древесный уголь и сушеные фрукты, свой картофель и овощи. Чтобы видно было, кто из арийских домохозяек все еще покупал у евреев. В "Данцигер форпостен" писали: "…поэтому можно понять возмущение соотечественников, до самого дома провожавших покупателей - то были в основном женщины - выкриками "Тьфу!"". Однажды в субботу штудиенасессор Герман Отт, как обычно разыскивая на крытом рынке за доминиканской церковью своего друга Исаака Лабана, все еще верного кайзеру мюггенхальского зеленщика, обнаружил на месте Лабана молодую крестьянку, торговавшую свежим маслом, простоквашей и яйцами. На черной деревянной табличке значилось, что зовут ее Эрна и что родом она из Кеземарка. В ответ на вопрос Отта о ее предшественнике, торговце Лабане, она, скрестив руки на груди, рявкнула: "Какое мне дело до жидов?"

Соседние торговки сразу оскалили свои дырявые зубы. И на Отта обрушилось всеобщее улюлюканье; этим улюлюканьем женщины, пенсионеры, дерзкие девчонки провожали его до Хекергассе, где он и нашел Лабана. Посреди ора и брани Отт оставался спокойным и невозмутимым. Он поздоровался с Лабаном, ставшим с усвоенной в первую мировую войну унтер-офицерской выправкой по стойке "смирно" и рявкнувшим: "Честь имею доложить, чрезвычайных происшествий нет". Начав с ехидных намеков, он мало-помалу разговорился со своим другом и не спеша выбрал из его огородной продукции кочан салата. Оба нашли подходящий тон. Лабан поинтересовался Скептиковыми улитками. И Отт рассказал, что среди его желтых червеобразных и красноватых губастых листовых улиток бытует мнение, что некоей расе, тоже медлительной и потому родственной улиткам, вскоре придется подумать о выезде.

Лабан по-новому разложил свои кочаны салата, обозрел стоящих стеной крикунов, остановился взглядом на покрытых пятнами ненависти лицах и сказал: "Если подумать, это вполне возможно". Отт заплатил, Лабан отсчитал ему сдачу.

Когда штудиенасессор направился со своей покупкой в обратный путь, за ним до самой остановки трамвая движущимся колоколом гремело беспрерывное пронзительное "Тьфу-у!". И прежде чем он успел войти в прицепной вагон трамвая № 5, идущего в Нижний город, одна старая женщина, наверняка любящая бабушка, вытащила из своей фетровой шляпы-кастрюли булавку и воткнула ее раз и еще раз в кочан салата. "Тьфу на тебя, дьявол!" - крикнула она и вытерла шляпную булавку о рукав. - Дома Скептик не рассказал своим улиткам о происшествии.

Еще до того как торговцы-евреи были изгнаны с базаров в Данциге, Лангфуре и Цоппоте, в синагогальной общине поговаривали: "Когда воцарится бесправие, нам придется купить кое-что у Земмельмана".

Йозеф Земмельман и его жена Дора, сперва в Нойфарвассере, затем в Старом городе, на Брайтгассе, 61, имели магазин по продаже чемоданов, к которому примыкала мастерская. Магазин процветал: чемоданы Земмельмана годились для поездок за океан.

В ту субботу, когда Скептик за несколько пфеннигов купил на Хекергассе кочан салата, который потом дважды проткнули, на всех данцигских базарах и торговых улицах разгул насилия принял общенародный размах: галантерейные товары, фанерные ящики с сухофруктами, корзины с картофелем и выложенные на продажу овощи торговцев-евреев были разграблены, опрокинуты и раздавлены. Во многих принадлежавших евреям магазинах Старого города были вдребезги разбиты витринные стекла. Хотя кражи в двух ювелирных магазинах были доказаны, до суда дело не дошло. (В донесении, посланном в Берлин Германским генеральным консульством за подписью Люквальда, сообщалось о беспорядках, причинивших некоторый материальный ущерб, и хулиганских выходках.)

Итак, члены отряда СА № 96, дислоцированного около ипподрома напротив Большой синагоги, устроили всего лишь беспорядки, причинившие некоторый материальный ущерб. Ни в одном донесении уполномоченного Лиги Наций Буркхардта не было указано, что чемоданных дел мастер Земмельман, после того как раскромсали его чемоданы, ломами и кувалдами раздробили паровой пресс и штамповочную машину, был избит так, что, будучи доставлен в больницу, умер там от сердечного приступа 20 ноября 1937 года. Позднее выяснилось, что решение загодя сделать покупки у Земмельмана многие приняли слишком поздно: чемоданов катастрофически не хватало.

Мы прибыли из Франконии и должны ехать через Вестервальд. Идет дождь, но тут уж ничего не поделаешь.

Все застревает и опаздывает, даже ответные действия наших противников.

Уже поплыло по кругу, как трубка мира, словечко "бессмысленно".

Природа отгородилась от глаз завесой с косой штриховкой.

Тут уж не пробьешься. Само собой уладится.

(Скептик бубнит примечания к теме "О свободе воли".)

Ну и не слушай. Вечно один и тот же вздор.

Все раздражает, в особенности повторение давно известных анекдотов: не могу больше смеяться и шевелить ушами.

Два стеклоочистителя заменяют меланхолии песочные часы.

Мы с Драуцбургом путешествуем в мыльном пузыре.

Ничто, никакие возражения нас не трогают.

Назад Дальше