Вагончик мой дальний - Анатолий Приставкин 3 стр.


Я заметил, что когда Ван-Ваныч читает на своем языке стихи, немецкий журчит, как ручеек. А у военных он лязгает, как затвор. А голоса между тем приблизились, грохнули засовы, и в узкой щели просвета, на серо-голубом фоне неба появились несколько фигур в темных мундирах.

Выставив перед собой автоматы, вглядываются в сумрачную глубину вагона, рассматривают. Чей-то голос прорезает молчание: "Киндер? Киндер?".

Тут теть-Дунь, она специально у дверей располагается, чтобы в случае чего нас собой прикрыть, как закричит: "Фрицы!.. Фрицы!.. Сейчас стрельнут!".

А эти трое - мы так и не смогли против света лица их разглядеть, лишь каски да автоматы - потоптались у входа, а потом один из них стал карабкаться к нам, наверх, а двое продолжали целиться, переговариваясь между собой. Из их непривчно быстрой речи я смог уловить только, что они развеселились, завидев наших девочек. А тот, который вскарабкался, покрутил головой, осмотрелся и, обернувшись к своим, закричал: "Живой товар прибыл, черт возьми… Конфетки!".

Остальные у входа при этих словах захакали, загоготали, автоматы закинули за спину и тоже полезли наверх: "Зер гут! Зер гут!". И пальцем на самых старших. Теть-Дуню они как бы не замечали, лишь легонько ее отодвинули, чтобы не застила глаза. А самые старшие девочки у нас - это Зоя, ее сестра Шурочка и Мила. Их еще в ту пору, до немчуры, наши штабисты не трогали. Как объявлял придурковатый Петька: целина.

Но первый из фрицев не к девочкам, а к нам, пацанве, в левый, значит, угол направился. Ткнул железным стволом Шабанова, мы его Шабаном зовем, и тем же стволом, не прикасаясь руками, стал его вокруг себя разворачивать. Чуть наклонясь, рассматривал его задницу и, потыкав в нее автоматом, незлобно выругался и рукой махнул: "Швах!"

- Сволочь такая, - произнесла теть-Дуня негромко, однако все слышали. Но, видать, и она напугалась. Пробормотала непонятное: - Мужелюб, чего с него взять, с вражины… Педераста…

Понял или не понял тот фриц, скорей догадался. Повернулся резко и гаркнул ей прямо в лицо сивушным духом:

- Рашен матка! Их виде шиссен! Будет стреляй!

Теть-Дуня от испуга откинулась назад и стукнулась о деревянную обшивку затылком. Охнула, потирая голову, и села, а немец ей целит в голову: "Рашен матка, швайген! Молчи! Молчи!".

Потом, с помощью того же автомата, жестом приказал нам всем подняться и повернуться спиной. Достал электрический фонарик и, направляя свет на наши спины, на задницы, прошел по ряду, повторяя одно: "Швах, швах!"

Тут не выдержал сидящий в углу Рыбаков. Его вражеские пришельцы сразу не заметили. Мог бы и промолчать, не засвечиваться. А он вылез, да еще сразу начал лопотать быстро по-ихнему. Я так его понял, что детей трогать нельзя, они и так сироты, их и до вас обижали.

Фриц даже оторопел от родной речи. Острием автомата развернулся в сторону говорившего, вглядываясь в темноту, спросил настороженно:

- Немец? Здесь? Как попал?

- Я не немец, - отвечал Рыбаков.

- Но ты говоришь по-немецки?

- Научился.

- Так чисто выучить нельзя, - возразил немец. В его интонациях прозвучали почти человеческие нотки. Он будто протрезвел от неожиданного для себя свидетеля. Вглядывался в лицо Рыбакова, про нас он уже забыл. - Я вижу, знаю, ты немец… Не скрывай, мы тебе вреда не причиним. Ты работаешь переводчиком? Как зовут? Как фамилия?

- Рыбаков моя фамилия. А вы лучше детям помогите… Они голодные, - сказал спокойно Рыбаков.

Никто из ребят, кроме меня, не понял, о чем говорят эти двое. Однако сразу усекли, что опасность, кажись, миновала. Даже теть-Дуня поднялась снова на ноги, переживая за девочек, которых продолжали исследовать двое фрицев. Но и они развернули на всякий случай свои автоматы в сторону Рыбакова. Тут за стенами вагона началась пальба, и немчуру как ветром сдуло. Только немецкий собеседник Рыбакова на прощание оглянулся, спрыгивая на рельсы, прокричал в проем двери:

- Ты немец, сволочь! Ты предатель! Мы с тобой поговорим!

Стрельба слышалась отовсюду, справа и слева. Но бомбы не взрывались, и орудия не долбили по ушам. Пока не наступила опять пугающая тишина. И, хоть наши двери оставались распахнутыми, впервые, кажется, с тех пор, как нас сюда засадили, никто не сунулся наружу, со своих мест мы смотрели на проем, как на белый экран кино… А что еще покажут?

Нет, неправда. Это мы потом так говорили, что было, как в кино, и совсем не страшно. А тогда мы смотрели на распахнутые двери с испугом. И чего-то ждали. Раньше казалось, что хуже, чем закрытый вагон, не бывает. Но стало понятней, что открытый - не лучше. Даже повстречались с настоящими фашистами. А теперь про себя молили, чтобы они обратно не вернулись, как обещали. А кто-то для храбрости даже песенку завел:

Мальбрук в поход собрался,
Объелся кислых щей,
В походе обосрался…

Но песенку не поддержали.

И, когда издалека заслышали русскую речь, вздохнули с облегчением.

Наши солдаты подошли не сразу. Долго их голоса мы слышали по соседству. Снаружи что-то происходило, неизвестно что, пока в проеме не появилось рыже-веснушчатое лицо. "Мать честная! - произнесло оно, вытаращивая рыжий глаз, и даже присвистнуло. - Это еще что за детский сад?"

Тут сразу несколько физиономий выставилось в проеме, пока пришедшая в себя теть-Дуня не выкрикнула в своей немного вызывающей манере:

- Ну дети тут! Чего пялиться-то? Везли, везли… До фрицев довезли! Чуть не поубивали всех! Тоже мне, защитнички нашлись!

- Такие девицы, да чтобы фрицам! - произнес рыжий весельчак в рифму, у него в зубах блеснула золотая фикса. - Это и нам сгодится!

Кто-то за его спиной подхватил:

- Надо же так подфартило!

- Налетай, подешевело!

Со словами: "Трофей! Трофей!" наверх вскарабкались сразу несколько человек и, отодвинув теть-Дуню, пытавшуюся встать на их пути, ринулись прямиком в женский угол. Последний, из тех, кто понял, что ему из неожиданного трофея может ничего не достаться, попытался опрокинуть теть-Дуню, но, опомнившись, сплюнул, выжидая, когда в женском углу освободят место. А впереди началась потасовка. Что там недавние враги - немчура, которая соблюдала некий порядок и не рвала подметок на ходу, - эти вояки затеяли драку: кто-то кому-то заехал в рыло, кто-то пнул соседа под зад, а третий, за их спинами, вдруг поднял вверх автомат с круглым магазином и дал очередь в потолок. Знай, мол, наших! На головы посыпалась труха.

- Эй, вы! - пронеслось из левого угла, где, притулившись, сидел на соломе Рыбаков. Опять ему не жилось без скандала. - Подите отсюда вон!

На его голос не обратил никто внимания, и он сказал громче:

- Подите прочь… Слышите! Вы что, из банды Махно?

Тут солдаты, как по команде, приостановили ссору и обернулись. А тот, что стрелял в потолок, наставил автомат в сторону оскорбителя и произнес сквозь зубы:

- Это что за сявка? Пулю захотел?

- Я не сявка, - сказал, приподнимаясь, Рыбаков. - Я немец. Зовут меня Иоган Фишер. А вы кто такие?

Рыжий-фиксатый, который успел содрать с кого-то из девочек платье, нервно дернулся при слове "немец".

- Ах, не-емец? - спросил он сквозь зубы. - Лазутчик? Диверсант? Шпион?

Я знал, что будет дальше: одно неверное движение, жест, даже слово Ван-Ваныча - и его изрешетят. Уже бы изрешетили, если бы не дети кругом. И для чего он назвался немцем, подумалось, кто его за язык тянул? Рыбаков он - и все тут.

И я заорал изо всех сил:

- Ры-ы-ба-а-ко-ов о-он! Никакой он не немец!

Вагон подхватил разноголосо, что он не немец, что он чокнутый и не соображает, что говорит, а мы его знаем! Знаем! Это кличка его - немец, а он наш, он очень даже русский!

Пока солдаты крутили головами, пытаясь сообразить, что им делать с фальшивым немцем, который не немец, а чокнутый мужик, снаружи вагона прозвучал командирский голос, призывающий строиться. И все, в том числе рыжий-фиксатый, - особенно он был недоволен, - полезли нехотя наружу.

- Ты вот что, дядя, - сказал фиксатый, обернувшись у дверей. - Немец ты аль нет, мне без разницы… А за такие гадостные слова про Махно я с тебя шкуру спущу… Сегодня же… Вечером… Понял? Паскуда…

Рыбаков сидел в углу бледный, прижав свою дурацкую шляпу к груди.

6

Спускать шкуру с Рыбакова никто не пришел. Но бедного Ван-Ваныча увели в другой вагон, а двери снова заперли. Мы и сами обрадовались закрытым дверям. Так привычнее. А может, подумалось, такое житье-бытье и для остальной беспризорщины создать? Собрать всю шантрапу, которая заполняет улицы, мешает спать и наводит страх на трудовое население, да рассовать по товарнякам: вон сколько их на путях! И возить, возить без конца от фронта до тыла, а потом обратно, пока дорогой сами не передохнут? И всем будет хорошо. Аллес гут!

Вагон между тем зацепили и куда-то повезли. Какая разница, куда? Бывалые вояки говорят: ближе тыла не угонят, дальше фронта не пошлют. Судя по канонаде, которая все отдалялась, как прошедшая гроза, нас, и правда, увозили в тыл.

Где-то на третий, кажется, день - кто их считает? - лязгнули запоры, с грохотом отодвинулась тяжелая дверь, и перед нами предстала голова солдата, солдатика, по имени Петька. С этого дня мы присовокупляли к его имени всякие соответствующие определения: недоносок, придурок, недоразвитый… Что-то еще подобное.

Тогда мы впервые его увидели: круглая физия, плутоватые с рыжиной глаза, нос валенком. Все остальное за кадром. Но, понятно, могучего торса ожидать не приходилось. Таких обычно отсылают в обоз, на передовой они без пользы.

Наша реакция выразилась в незамысловатой песенке:

Одна нога была другой короче,
Другая деревянная была,
И часто по ночам ее ворочал,
Ах, зачем же меня мама родила…

Теть-Дуня, глянув из своего угла, коротко определила: мужчинка.

Но сам себе Петька-придурок, как выяснилось, представлялся настоящим бойцом, воином, грозой фашистов, которые, впрочем, были от нас теперь далеко. Зато в нашем лице он обрел еще одного врага, с которым его, доблестного бойца, послали бороться.

Петька-придурок оглядел нас в упор, но этого ему показалось мало. Он поднатужился и, кряхтя, полез в проем двери, пытаясь закинуть короткую ногу, обутую тогда еще не в сапоги, а в обмотки, поверх. Оттого что мы все до одного на него смотрели, он торопился, пыхтел, а рыжеватое лицо наливалось злой краснотой.

Вскарабкавшись, он отряхнул шинель, отдышался и стал нас считать. При этом шевелил губами. На первый случай никого не тронул. Это потом он возьмет в привычку, пересчитывая, подходить к каждому и, когда не в духе, бить ладонью по голове.

Сегодня он ткнул пальцем в Зойку и Милу, велел им собираться и топать с ним в штабной вагон. Начальство приказало привести для уборки и готовки. Выбор был не случайный, уводили тех, кто постарше.

Зойка высокая, длинноногая, с характером. За этот несносный характер Мешков ее терпеть не мог, догадывался, что это она подняла по осени ту самую бучу, пригрозив в Москве выложить всю правду о директоре.

Наверное, был счастлив засунуть ее вместе с младшей сестрой Шурочкой в наш вагончик. Зойка и Шурочка на одно лицо, обе светловолосые, голубоглазые, только у Шурочки глаза чуть скошены к переносице, ее тут же прозвали "косая".

Мила похудей Зойки, она черноглаза, черноволоса и похожа на цыганку.

Передразнивая детдомовскую врачиху, мы любили повторять: "Мила, ты руки мыла?".

Хотел Петька-придурок прихватить и Шурочку, но Зойка сразу отрезала: "Через мой труп! - сказала. - Или я, или никто".

Шурочку она оберегает, не дает в обиду.

- Ишь, раскомандовалась… - проворчал посыльный, но на первый раз настаивать не стал, видимо, сам сомневался.

Так девочки и ушли вдвоем. Вернулись под утро. Ничего не говоря, бросились спать, только Зойка с непонятной злостью швырнула девочкам буханку хлеба: "Вот! Заработали!".

В штабной вагон их теперь отводили каждый вечер, и каждое утро Зойка приносила бухарик хлеба. Что там происходило на самом деле и почему готовкой-уборкой надо заниматься по ночам, мы не спрашивали.

А девочки молчали. Только теть-Дуня о чем-то с ними все время шепталась, а до нас во время стоянок долетала ее ругань.

- Кобели проклятые! - однажды в сердцах произнесла она, грозя кому-то за стенкой сухим кулачком. - Пе-пе-же бы завели, чтобы девок не портить… Крысы тыловые!

Что такое "пе-пе-ша" мы, конечно, знали, - это пистолет-пулемет так зовется. А что такое "пе-пе-же" мы не знали, пока теть-Дуня не объяснила, что так именуются фронтовые, то есть временные, жены… Передовая… Полевая… Или какая там еще… жена. Вот и получается: "пе-пе-же".

Тут мы опять ничего не поняли. Но теть-Дуня сказала, что нам и понимать не надо, малы еще. И тут же смягчилась и угостила нас сушеной свеклой, которую заготовила еще в Таловке, и теперь, время от времени, доставала из своего мешочка. По крошечке совсем, но такая сладость.

У теть-Дуни белый ситцевый платочек в рябинку, темное лицо, низкий, чуть хрипловатый голос. Когда наступает ночь, а это как день, только еще темней, и слышней, как колеса сбиваются с ритма на стыках, на полустанках или на разъездах, а пол начинает потрескивать и сотрясаться, и весь вагон юлит и ходит из стороны в сторону, тогда нам особенно не спится, и мы тянем жалостливо: "Теть-Дунь, спой чего-нибудь!". "А чего спеть?" "А что знаешь!" "Ох, ничего не знаю, все перепела…" "Ну ты "Баню" спой…" "Ну разве "Баню"…"

Вздохнет, задумается, глядя в темноту, и вступит протяжно, протяжно:

Во понедельник я банюшку топи-и-ла,
А во вторник я в банюшку хо-оди-ила,
Среду в угаре про-ле-жа-ала,
А в четверг я головушку че-са-ала.
Пятница - день непряду-и-щи-и-й:
Не прядут, не токут, не мо-та-а-ют,
Не прядут, не токут, не мо-та-а-ют,
А во субботу родных вспоми-на-а-ют…
Ох ты милый мой Аме-еля,
Так проходит с тобой вся неде-еля-я-я!

Скажет теть-Дуня последние слова речитативом и на выдохе смешливо произнесет: "Во-от!" И мы хохочем. Нас очень занимает такая жизнь: то в угаре, то чесать голову надо - столько забот, что не соскучишься. Не то что мертвое пребывание в вагончике.

Но, оказывается, прифронтовые приключения и нас сильно встряхнули. Особенно после того, как фрицы каждого из нас крутили-вертели. Что-то в нашем мальчишнике переменилось. В полусумраке дня стали друг к другу приглядываться, пытаясь сообразить, чего это фрицы среди нас искали. И, опять же, вспомнилось словцо из матерка теть-Дуни про мужеложство. Вдруг до кого-то дошло: педеры! А что такое педеры? Просветили того, кто не знал. В нашей уличной энциклопедии сведения на все вкусы имеются. Есть и свои академики, которые тебе растолкуют загадки бытия. Очень содержательный разговор вышел.

Я слушал, но помалкивал. А днем к Шабану пригляделся. Он помельче меня, хотя годом старше. И фигурой поплотней. Про таких говорят: коренастый. Только рожа плоская, а глазки маленькие, злые, как у татарина. Но он татарин и есть. И чего могло в нем фрицу понравиться?

Нас в вагончике девять девочек и четырнадцать пацанов. Но сначала было пятнадцать. Был еще Скворец. Не потому, что певчая птичка, фамилия была у него Скворцов: носастенький, щупленький тихарик. А оказался вовсе не тихарик. На каком-то полустанке, когда наш Петька-недоносок зазевался - то ли с котелком за пропитанием отошел, то ли в кустиках опорожнялся, - Скворец, - это мы наблюдали, как на экране, - подошел к краю дверей, будто что-то посмотреть, а потом как сиганет вниз, на рельсы, - и бежать.

Крик поднялся с матюгом, и от других вагонов тоже, и страж наш прибежал: глаза вылупленные, руки дрожат, крутит головой, чтобы понять, сколько нас тут осталось. Еще бы: ему первому и влепят.

Пересчитал - и за кустики. А оружие свое наперевес, будто в атаку на врага пошел, и долго, кроме матюгов, ничего не слышали. Теть-Дуня рискнула выглянуть, говорит, собаки… Какие еще собаки? Сыскные, что ли? Да нет, говорит, часовые, как псы гончие, только что не рычат и не лают, а так звери, не люди… Гон-то устроили, будто за дичью. Я высунулась, а они мимо, мимо, только кулак кажут!

Ну что не рычат, не лают, это она ошиблась. По-человечески, и правда, разучились. Но зачем собак-то обижать? У охранников язык и манеры шакалов. И вдруг: бах, бах! И стихло. Потом вернулся Петька-недоносок, в глине весь, грязным пальцем еще раз всех пересчитал, не залезая наверх, и палец у него, мы все это видели, дергался вверх-вниз. Потом его вызвали в штабной вагон. Вернулся - будто на коне приехал: поддатый, и нос кверху. Как сказала наблюдательная теть-Дуня: "Видать, поощрили банкой тушенки, а то и стаканом самогонки… За удачную охоту".

А уж когда забарабанили колеса, и можно было говорить не таясь, теть-Дуня прочитала "Богородицу" - и вслух, не для кого-то, скорей для самой себя, произнесла, что Скворчик-то был первый из нас, кто решился покинуть вагончик…

А я вдруг подумал, что Скворчик, которого мы так мало знали, тоже из лишних людей… Был, да весь вышел. В расход. Осталось двадцать три. Тоже лишних. Кто следующий?

Петька-недоносок сразу догадался, что мы стали его бояться.

Однажды, хлопая при пересчете каменной ладонью по головам, не выдержал, похвастал, мол, я вашу птичку разлетную со второго выстрела снял, да и бегает-то он неважно. Хоть бы зигзагом, а то прямиком да прямиком по полю… Его только на мушку брать, как в тире! А я по стрельбе в части первенство завсегда держал! И смотрит: впечатлило? Не впечатлило?

А однажды перед нами выступил уже как герой гражданской войны, с Чапаем будто воевал, так вот. Кино, говорит, смотрели? Это про меня.

- Чапай, что ли? - спросили с издевкой.

Но издевки он не понял и важно отвечал, что не Чапай… Вот кто рядом с Чапаем-то был?

- Ну Петька…

- Он. Перед вами. Собственной персоной.

- Так это когда было-то, - усомнился спрашивающий, а мы уж молчали. - И не похожий совсем.

- Изменился. От перенесенных многих ран. - И спросил хитро: - Сколько мне лет, а? - Грудь при этом открыл, а она вся в наколках, будто художественная галерея. Сталин там, Ленин, Кремль и крупно: "ЗК - Забайкальский Комсомолец!" А во всю левую руку, когда заголил: "Не забуду мать родную!".

Тут мы стали вглядываться: вроде как подросток, а шея вся в морщинах, и зубы стальные. Говорят же: маленькая собачка до старости щенок. А в чапаевского Петьку все равно никто не поверил. На бывшего уголовничка больше тянет.

Но вот, когда похвалялся давеча, что девочек потребляет, это от зависти. Штабные строго-настрого запретили без них кого-нибудь трогать. Не вырос, мол, еще, чтобы на девочек глаз класть. А я ночью однажды проснулся, услышал, как он к теть-Дуне подлез, разоткровенничался, стал у нее выклянчивать хоть кого-то на ночь.

Сперва-то на голос брал, на понт, ружьем своим в нос тыкал, но теть-Дуня и не такое в жизни видала, ее ружьем не напугаешь. "Да ступай ты от меня! - сказала она Петьке. - Псиной от тебя несет, не моешься"! А он тогда захныкал, стал на жизнь жаловаться, тушенку в руки совать. Просил, ты уговори кого-нибудь, их ведь все равно штабные употребят по пьянке, а мне до смерти хочется попробовать.

- Эх, Петька… - Теть-Дуня головой покачала. - Они, - это про нас, - хоть мельче тебя, пужливей, хоть зверьки в твоей клетке… Но люди! А ты - скот и есть!

Назад Дальше