Два рассказа из прошлого - Рощин Михаил Михайлович 4 стр.


Вот он, господин случай. И самого Сталина с его многоголовой гидрой соратников видел я совсем близко, и заполненную квадратами войск площадь, и гремящий все время гигантский оркестр, и маршалов-героев на конях. "Жуков, Рокоссовский", – прошелестело по трибунам, я глянул на дядю Сашу, он кивнул, подтверждая. Меня пропустили без всякого, тетя Шура процокала каблучками до вылизанным гранитам, места наши оказались повыше, все видно кругом. На трибунах кучно толпилось множество народа: генералы, министры, иностранцы, даже индийцы в чалмах. Женщины разряжены, с цветами в руках. Все словно давно знакомые, здоровались, обнимались, махали друг другу. Немало оказалось детей, не я один такой счастливчик: шелковые пионерские галстуки, у девочек банты в волосах. Когда маршалы скакали на конях мимо войск, монолитно стоящих под стенами ГУМа, напротив, раскатистый рявк – ав! ав! ав! – несся над площадью и долетал до этой стороны, до нас. Мое внимание от общего зрелища отвлекала тетя

Шура. Она была всех краше, вуалетка с белыми мушками колыхалась от ветерка пред ее лицом, глаза сияли черной смолой – кому-то она махала, улыбалась. На нее, кажется, смотрели все, не только я. И чем-то напоминала она мне Таню Боборыкину. Хотя о Тане думать было некогда.

Протявкали команды, побежали внизу, топая, линейные с винтовками, каждый на свое место.

"Пар-рад, смир-рна!" – разнесли откуда-то невидимые рупоры. Все замерли.

И войска, и мы, зрители.

Еще понесло эхо по площади команды и рявк полков.

Грянул новый марш, и пошел этот великий, литой, сокрушительный, как наступающая армия, парад. Пузатые, огруженные броней орденов полководцы шли, чеканя шаг, будто молодые, вздымали, держа двумя руками за древко, флаги и знамена знаменосцы. Слитно, плечо в плечо, держали равнение ряды. Фуражки, зеленые каски, кортики, плащ-палатки, мерный топот тысяч сапог, марш-марш, непрерывный марш вел всех в едином ритме. Не помню, чтобы еще когда-либо такой мальчишеский восторг и радость переполняли душу, хотелось тоже шагать, мчаться идти вместе с ними, кажется, если б не рука тети

Шуры на моем плече, я сорвался бы и умчал куда-то: хотелось бешено прыгать, орать, взвиться в небо.

Все кричали "ура!", мужчины утирали слезы, и женщины подносили белые платочки к глазам.

А полки шли и шли, едино и мощно, и только плакаты впереди обозначали: "Белорусский…", "Украинский". Мне уже знакомы были эти названия, всю войну слышал я их в сводках, в приказах Верховного

Главнокомандующего. Я был дитя воины и будто сам шел сейчас с ними по площади.

И вместе с тем все прежнее, вся другая жизнь, мама, отец, мой дом, лагерь, Таня Боборыкина, – все отступило, померкло в блеске и грохоте этого парада.

Всех ненадолго отвлек внезапный легкий дождь, на трибунах заботливо обернули головы к Мавзолею, и, кажется, там появились два-три зонтика, брусчатка площади мокро заблестела, но парад двигался своим ходом – что этой армаде, прошедшей огни и воды, был реденький дождик!.. Пробравшись через толпу, появился возле нас уже знакомый мне полковник Воротынцев, красавец с казацким чубом. Он тоже сверкал парадным мундиром с кучей орденов. Обнялся с дядей Сашей, мне пожал руку, а тете Шуре руку поцеловал и поднес букет тюльпанов. Она подняла их над головой, будто защищаясь от дождя, и цветы рядом с ее белой вуалькой сделали ее еще краше.

Парад гремел и впечатывал шаг в камень площади.

Уже трудно и передать, и слова тратить попусту: о том, что случилось дальше, все знают. Вроде бы незаметно, неслышно отделились от остальных войск сотни две солдат, будто что-то тая в своей массе, а потом, двинувшись к самому Мавзолею, с ходу раскрыв, развернув эту свою тайную ношу, обнажили, раскрыли и развернули некие знамена, флаги. Дядя Саша и полковник со значением переглянулись: уж они-то знали, что сейчас будет. Я перестал пялиться на тетю Шуру, ее глаза тоже особо засияли из-под вуали, и тут началось то, от чего уже никто не мог отвести глаз. Солдаты, раскручивая на ходу, разматывая с древков полотнища цветастых, черно-красных, в крестах и свастиках знамен, стали швырять их с силой, как ненужные тряпки, как шваль, целясь в подножие Мавзолея. Вопли и стоны сотрясли толпу. Все тянули шеи, сворачивали головы, чтобы видеть, не пропустить, как летят эти опозоренные, захваченные у врага знамена, орлы, кресты, пауки, волчьи оскаленные морды.

– Над всей Европой развевались, – сказал дядя Саша и указал мне на какую-то черную штуковину, вроде зубцов ключа, которую на черном древке заносил очередной солдат, чтобы швырнуть в уже изрядною кучу знамен. – Это штандарт самого Гитлера.

И опять я ощутил себя тем солдатом, что швыряет этот штандарт. Это был я, не успевший, к моему горю, воевать в ту войну, плавать на подлодках, в танке форсировать реки и болота, сбивать "мессеров" и

"юнкерсов", пикировать на летающей лодке, стать Героем Советского

Союза. Счастье, что я попал хотя бы на этот замечательный парад, все увидел своими глазами. Этот день похож был на день Победы, 9 мая, который я хорошо помнил.

После парада, когда вернулись на Чистопрудный, был еще обед. Стол уже стоял накрыт, в тарелках, рюмках и закусках, какая-то подруга или соседка тети Шуры, с косою, уложенной холмиком на затылке, хозяйничала. Громко играл открытый патефон и так же громко радио, только по радио пели военные песни и марши, а с пластинки несся голос Лещенко: "Эх, Андрюша, нам ли быть в печали, пой, играй, гармонь, на все лады…".

Выходила какая-то несуразица, тетя Шура стала смеяться со своей подругой, Светланой Ивановной. С нами приехал, конечно, и полковник.

Благодарно глядя на него, тетя Шура устроила его тюльпаны в красивую вазу.

Я окончательно забылся, не вспоминая про отца и маму, про лагерь и

Таню Боборыкину.

Вспомнил только лагерный обед, что1 там сегодня едят, когда здесь появились мои любимые щавелевые щи, котлеты с по-настоящему жареной картошкой. Светлана Ивановна суетилась между кухней и столовой, тетя

Шура стала ей помогать. Она преобразилась в момент, сняла нарядные туфли на каблуках, надев другие, сменила платье, повязавшись поверх него фартуком явно трофейного происхождения: с гномиками-поварятами, которые что-то варят, режут. Что-то было в этом фартуке, напоминающее брошенные на площади немецкие знамена, тетя Шура двигалась проворно и легко, пересмеивалась с полковником, сама наливала в тарелки, раскладывала котлеты и картошку. Мужчины пили водку из пузатого графинчика, где плавал стрючок красного перца с хвостиком. Шура тоже выпила с ними рюмку по приглашению полковника.

Она подставила стопочку, а он ей налил. " Ради селедки", – сказала

Шура. Соблазнительно разделанная селедка, обрамленная луковыми кольцами, вправду так и манила. Нам со Светланой Ивановной было налито понемногу шампанского. Я закусил его той же селедкой. На десерт был уже знакомый мне компот (тут вспомнился наш лагерный черный из сухофруктов) и еще клубника. Говорили, конечно, о параде, о войне, маршалах, полковник рассказывал дяде Саше и Шуре об английском и американском радио, которые что-то уже сообщили о параде и эпизоде со знаменами фашистских армий.

Потом дядя Саша встал, сказал: "Извините, на три минуточки", – и вышел. Когда мы приехали, в прихожей на полу я увидел знакомые мне свертки книг в коричневой бумаге, и меня осенила одна идея. На кухне я сказал о ней Шуре. Она не особенно прислушалась, сказала: не имеет значения, но я все-таки решился и пошел за дядей Сашей. Тем более что мне показалось, я мешаю: Шура с полковником играли в гляделки не хуже нас с Таней Боборыкиной. Дядя Саша лежал в спальне на той же огромной кровати с цаплями, без кителя, но в брюках и ботинках, только галстук на рубашке распущен. Выглядел усталым, даже бледным.

Показал мне на тот же пуф, где я сидел вчера. Мне хотелось сказать ему много самых хороших, благодарных слов, но я не умел и стеснялся.

Застенчивость и недостатки воспитания.

Мы успели немного поговорить о параде, как аккуратно вошла тетя Шура.

– Ты как, Саш?

– Ничего, Шуренок, не беспокойся, я на минутку, устал малость.

Шура мешала моему замыслу – сказать, что я хотел, но потом я подумал: наоборот, может, при ней легче будет. Собрав все силы, я начал:

– Дядя Саша, помните, я один раз ваши книжки разбирал.

– Ну-ну, и что? – отозвался он без всякого интереса.

Я еще крепился и продолжал, уже вроде обращаясь к Шуре:

– И я одну книжку без спроса себе взял.

– Какую? – Она уже показывала мне взглядом, что одобряет: давай дальше.

– Мопассана, – сказал я еле-еле.

Дядя Саша глядел в потолок, чуть подрагивая носком начищенного ботинка.

– А кто это? – спросил он Шуру.

– Мопассан, французский писатель.

Дядя Саша дал понять, что не знает, о чем речь.

– Ну, еще фильм был, "Пышка", Сергеева играла. Не помнишь?

Нет, он не помнил.

– Ты вообще такие книжки не любишь читать, – сказала Шура, – про любовь и все такое.

Качанием генеральского ботинка дядя Саша выразил согласие.

– Ты что же гостя одного оставила? – спросил он ее. – Иди. – И мне:

– Ну, взял и взял. Считаем, что я тебе подарил. Идет?..

– Идет. – Я унял, наконец, волнение. – Спасибо.

– Вообще-то рано еще Мопассана читать, – вдруг чуть все не испортила

Шура.

– Да я все уже читал, – сказал я смело.

– Правильно, – одобрил дядя Саша, – читай, мне в твои годы некогда было читать.

В дверь постучал и заглянул полковник.

– Ваши благородия, мне уходить, что ли?..

Шура взлетела, как птица взлетает, прямо с места.

– Идем, идем! Саша отдохнул минутку.

Она скрылась.

Дядя Саша показал мне взглядом остаться на месте и сам не переменил позы.

Не знаю, тогда ли, раньше ли, позже, предвидел он или нет, но пройдет не так много времени, и Шура покинет его, станет

Воротынцевой (а полковник – генералом), родит ему двух девочек, а дядя Саша, оставшись один, еще чаше станет бывать у нас, есть мамин борщ, играть с детьми, вести с отцом прежние негромкие разговоры. Он приедет на похороны отца – там я увижу его в последний раз. Мама пойдет потом к нему просить работу: "Саша, я одна осталась с детьми, ты знаешь, какие у нас доходы, может, устроишь меня куда-нибудь, у вас все-таки платят что-то". Дядя Саша ответил ей: "Нет, Клава, куда хочешь, кем хочешь, но только не к нам, честно тебе говорю. Не надо".

Это было в пятидесятом, а в пятьдесят первом мы прочитали с мамой в газете: шла какая-то реорганизация, чистка, много было осужденных, и приводился список расстрелянных. Среди них была фамилия: Леонов.

К этому времени у дяди Саши была новая семья, он женился на буфетчице из своего министерства, у них родились дети, и судьба этой семьи была потом ужасна. Мальчик, его сын, вернувшись из лагеря, приходил к нам, к маме, расспрашивал об отце и тоже искал работу и помощь. Маме нечем было ему помочь.

Я не забывал Таню Боборыкину. Встретил где-то Наташу, узнал адрес, – она жила в большом доме, что напротив входа в Парк культуры имени

Горького, и, боже мой, сколько же времени, сколько раз бродил я вдоль этого дома в надежде встретить случайно Таню, увидеть издалека.

В пятнадцать лет я знал "Евгения Онегина" наизусть, слушал раз пять оперу и, думаю, плакал про себя, когда слышал: "Я к вам пишу, чего же боле, что я могу еще сказать…"

Имя Тани навсегда приросло ко мне. Все мечты о любви, всю жизнь вязались только с одним: Таня, Таня, Таня. Однажды зимой, в трамвае, инвалид без ноги с культей, карабкался по снежным ступенькам, кричал потерянно: "Таня! Таня!"

Я стал помогать ему влезть, близко увидел искаженный криком рот, мокрые в слезах глаза. Это был просто я: он потерял свою Таню, в отчаянье искал ее – я отождествил себя с ним. Тоже ползу, карабкаюсь, цепляюсь костылем, плачу, ищу свою Таню. Так продолжалось несколько лет, пока не настигла другая любовь, уже более взрослая, и имя выпало совсем другое. Но Таня засела в сердце так крепко, что дочку по моему настоянию назвали Татьяной. Из книги "Застава", над которой автор работает при поддержке

"Альфа-банка" и Московского литфонда.

Назад