Последние назидания - Николай Климонтович 2 стр.


Они стояли за железными воротами, потому что в нашем детском саду, как и во всех других, царил фестивальный карантин и посторонних на территорию не пускали. Посторонними были именно бабушки, дедушки и родители, поскольку в том возрасте, в котором находился я, других посетителей у людей чаще всего не бывает. Они стояли за воротами, к которым меня подвела воспитательница, красивые и чужие, в каких-то незнакомых обновках. Они улыбались теми фальшивыми улыбками, какими улыбаются дальние родственники какому-нибудь не твердо знакомому маленькому внучатому племяннику, уже нацелившемуся засветить им мандарином в глаз. Я не то чтобы не узнал их – хуже, я их испугался.

И с ревом бросился назад, уцепился за подол воспитательницы, стоявшей чуть поодаль с кошелкой, что успели ей передать, и, бурно рыдая, обнял ее колени. Я был в ужасе от того, что меня сейчас отдадут этим дяде и тете и судорожно цеплялся за воспитательскую юбку, ведь другой защиты у меня не было… Через две недели забирать меня приехала уже оправившаяся после болезни бабушка.

Упоенно врать я начал уже в электричке.

Причем делал это так цветисто, что по приезде домой бабушка попросила меня все повторить: ты только послушай, Светочка, что он рассказывает… Я повторил, но не слово в слово, а с новыми подробностями, попутно отвечая на дополнительные вопросы. Скажем, я рассказал, как нас посадили в автобус и везли сначала через лес, а потом по полю васильков – так потом мне бабушка пересказывала.

Откуда в пять лет я уже знал, что правдоподобной любую историю враля делают именно детали? Откуда только взялись эти васильки? Потом мы приехали в Переделкино, где нас встретил добрый и высокий дедушка

Чуковский, нет, усов у него не было . Там на поляне уже кипел огромный самовар, который топили еловыми шишками. Было много конфет, печенья, а также баранки. Какие были конфеты? А всякие, но больше других мне понравилась пастила в шоколаде. Зефир? Да, конечно, зефир . Потом… потом из дома вышли две девочки, заливал я, внучки дедушки, как их звали – Тата и Лена. Девочки были с во-от такими бантами, а одна говорила по-немецки… Срезался я, лишь когда дошел до

Бибигона и принялся витиевато описывать детали его костюма. Вечером, когда меня уложили за ширму, сквозь сон я слышал разговор взрослых:

– Да, врать он мастак. Такой маленький, но уже весь в отца, – раздраженно говорила мать.

– Но, Светочка, какое воображение. Он определенно будут сочинять.

– Да уж, – согласилась мать.

Зачем я врал, ведь бабушка учила меня быть честным, а рос я послушным мальчиком. Наверное, обида направляла меня. Меня обманула воспитательница и никуда не повезла. А ведь я так доверился ей, что с удовольствием держал свой пустой горшок над головой, не испытывая неудобств, напротив – выказывая рвение. Не смысля ничего в межгосударственных мероприятиях, побывав детсадовским сиротой, я узнал, что и бабушка, и родители, один раз уже совершив такое, и в другой раз могут меня куда-нибудь подбросить и покинуть. И, может быть, больше уж не вернут назад. Скорее всего проглотив самую обидную обиду в мире – быть оставленным, я подсознательно стремился им понравиться, чтобы предотвратить такой ход событий. А быть может, в этом вранье был оттенок злорадной мести: вы вот как со мною, ну и пожалуйста, я и без вас отлично провел время…

Теперь они все и впрямь покинули меня. Я уже пережил это, смирился, как все мы покоряемся ходу событий. Но чем дольше я живу, тем меньше понимаю, отчего угадал Бог Бибигона упасть с Луны именно на эту, такую холодную и бесприютную, часть суши. Ведь в запасе в его время были еще пять шестых сухой поверхности земного шара. Это ж надо было так попасть. Уж лучше было бы ему упасть в мировой Океан. И захлебнуться соленой волной. Что ж, быть может, еще не поздно.

Никогда не поздно.

КАК ПРОИЗНЕСТИ Л И Р

Говорили, позже она вышла замуж за профессора психиатрии. Причем не просто профессора, но – из института Сербского, что в среде

порядочных людей считалось совершенно неприличным, столь одиозной была репутация этого заведения – флагмана, так сказать, карательной психиатрии . Но это все позже, много позже, а тогда, в мои самые ранние годы, это была красивая и разбитная бабенка с довольно смешным именем Наташка Толпыгина – одинокая, безмужняя и бездетная.

Мне ее фамилия живо напоминала сказочного Топтыгина, тем более что я не мог тогда это слово правильно воспроизвести.

Толпыгина была коллегой матери по логопедической профессии, работала с ней на одной кафедре и числилась в близких, хоть и младших, подругах. Трудно теперь сказать, знала ли моя мать о ее прошлом.

Быть может, Толпыгина скрывала свои былые печальные обстоятельства от сослуживцев и начальства, а именно то, что оттрубила не меньше шести лет в лагерях. У нас дома никогда об этом не говорили, но я недавно наткнулся на ее имя в одних лагерных мемуарах. Выходило, посадили ее году в сорок восьмом, забрав из десятого класса. Повод, как было у них принято, оказался курьезным. Она с матерью – отец погиб на фронте – жила на Арбате в отдельной квартире, что было само по себе редкостью. И именно потому, что квартира была отдельная, у нее собиралась школьная компания – точнее, юноши и девушки из двух соседних школ, ведь обучение тогда уже ввели раздельное : игра в карты на поцелуи, танцы под граммофон. Из материалов дела можно было узнать, что и танцы, и поцелуи служили ширмой разветвленного заговора с целью убить отца народов, который ездил из Кремля на свою

ближнюю дачу именно по Арбату, – убить, бросив бомбу из окна ему под колеса. Курьез заключался в том, что окна квартиры Толпыгиных выходили во двор. Кстати, схожим образом вошли в историю так называемые молодогварцейцы : русская полиция сфабриковала это дело в оккупированном Краснодоне, чтобы выслужиться перед немцами, присоединив к невинной поселковой компании школьников, мирно танцевавших себе на окраине под те же брызги шампанского , одного хулигана и одну проститутку – для убедительности, наверное. Это было тем более просто, что в полицаи с удовольствием шли во множестве бывшие советские милиционеры, и свой контингент они отлично знали. И получилось так, что немецкое дутое дело было подхвачено красной пропагандой, а позже из него были сделаны программный чудовищный соцреалистический роман и одноименный невероятно патетический фильм.

Здесь возникает еще один странный поворот. У отца был коллега-физик по фамилии Левитин. Этот самый Левитин был прекрасный и теплый человек и часто бывал у нас в доме. Так вот из тех же мемуаров выходило: он сидел по тому же делу о молодежном заговоре против

Сталина, что и подруга матери. То есть в одно и то же время в одном и том же доме бывали бывшие подельники, но никогда у нас не встречались – мой отец не больно жаловал материнских подруг.

Впрочем, обо всем этом я не ведал в те блаженные годы, зато не выговаривал две буквы: л и р . То есть иногда у меня даже выдыхались эти звуки, но – путались: ворона оказывалась волоной , а волна , напротив, порыкивала. Толпыгина же выходила натурально

Торпыгиной. Мать-логопед, как ни билась, ничего с этим поделать не могла – я ее просто не слушался, точно так же потерпела фиаско и бабушка, вздумав на дому обучать меня немецкому языку… Так вот, с тем, чтобы расставить путающиеся у меня во рту л и р на сообразные места, Наташка Толпыгина как-то предложила моей матери:

а что, Светка, пусть с недельку поживет у меня, я все ему выправлю … Наверное, матери очень даже пришлось это предложение – отдохнуть от любимого сыночка. А что до бабушки, то та помолчала, а потом произнесла: Наташа, только я прошу вас сладкого ему не давать . Я огорчился и состроил рожу.

– Ну что вы, – сказала Толпыгина, и, едва бабушка отвернулась, сунула мне конфетку. Я сообразил, что мне с ней будет хорошо и весело, потому что мы оба заговорщики. Или, если угодно, на пару подались в партизаны. Что ж, ей, должно быть, хотелось всласть поиграть в живую кудрявую куклу, какой я был в те годы, правда, непоседливую. А мне светило головокружительное приключение с почти чужой, но такой прекрасной тетей. И вот, после кратких сборов, на следующий день я был водворен на Арбат – квартира Толпыгиных дивным образом за ними осталась, хотя мать уже умерла, – кстати, ее отчего-то в свое время не тронули, хотя, следуя энкавэдистской логике, ее-то и нужно было назначить главным прикрытием, если не вдохновителем страшного школьного заговора, чреватого государственным переворотом.

Надо сказать, что в родных стенах моя новая гувернантка, не знаю, как иначе назвать ее состояние, оказалась отнюдь не так легка и весела, какой бывала в гостях. Подчас она распускала волосы и надолго застывала перед зеркалом в состоянии созерцательности; или ложилась на кровать и смотрела в потолок; или разбирала старые фотографии, перекладывая их из кучки в кучку и разговаривая сама с собой, мол, а эту не взяли, дураки. Но никогда не молилась.

У нее было много привычек, мне непонятных. Все они были связаны с едой. Скажем, она не доеденный мною хлеб, куском которого я елозил по столу, забирала из моих пальцев и складывала в кулек. Птицам? – спрашивал я. Птицам, птицам , говорила она торопливо. Но однажды этот кулек попался мне на глаза на кухне, я заглянул, там собралось много обгрызанных корок, до птиц не дошедших и покрытых плесенью.

Когда она готовила – на кухонном столе оставляла то кусочек моркови, то лепесток репчатого лука. Бабушка так никогда не делала. И мне нравилось за Толпыгиной все это подъедать. Однажды она застала меня за этой невинной кражей, притянула мою голову к себе, погладила по волосам и проговорила: ну хоть тебя, даст Бог, пронесет, мой мальчик .

Нужно бы попытаться сообразить, сколько ей было лет, – что-нибудь около тридцати. Волосы у нее и впрямь были хороши, даже мне это тогда было внятно: густые, рыжего отлива на просвет. И очень странные глаза: серые и очень чистые, будто промытые изнутри. После раннего ужина – телевизор тогда уже изобрели, но простым гражданам не продавали, – она наряжалась в ситцевое платье в цветок, и мы отправлялись в кино. Может быть, было в ее репертуаре и что-то развлекательное, но мне врезались в память две суровые мелодрамы, причем обе на восточный мотив, – врезались потому, наверное, что мы их посмотрели по два раза.

Одна называлась, кажется, Фатима , другая – Мамлюк . И на ту, и на другую бдительные билетерши пытались меня не пустить, поскольку

детям до шестнадцати , но Толпыгина объясняла, что оставить не с кем, а он все равно ничего по поймет… Я скромно опускал глаза, покорно строя дурачка, потому что помнил: мы с моей вожатой в сговоре, ведь она-то, конечно, знает, что я все-все распрекрасно понимаю. Например, мне было очевидно, что когда героиня через полтора часа после того, как в зале потух свет, утопилась, то значит

– фильм кончился, а бедная Фатима уже никогда больше не увидит ни своих прекрасных гор, ни вообще белого света. А с Мамлюком и вовсе все обстояло ясно: там, значит, жили два друга, вроде нас с Витькой с первого этажа, но одного, значит, турки забрали к себе и сделали своим солдатом, а потом послали воевать, и он встретил товарища детства, но в другой, чем у него самого, форме. Ну и, конечно, они друг друга поубивали. С удивлением и даже испугом я замечал, что некоторые взрослые зрители обоего пола, когда гас экран и в зале зажигался свет, утирались платками, а то и вытирали кулаками глаза, как маленькие. Сопела даже Толпыгина во время сеанса, особенно когда речь шла о Фатиме. Я пугался потому, что если взрослые плачут, то дело обстоит совсем плохо.

И сегодня меня волнует это воспоминание: отчего взрослую женщину, прошедшую допросы на Лубянке и лагеря, могли трогать эти душераздирающие дешевые мелодрамы, к тому же экзотического антуража?

Впрочем, может быть, и сегодня матерые уголовники в лагерях рыдают, когда им показывают индийские фильмы. А чувствительность – обратная сторона жестокости. Ведь и Толпыгина на самом деле была весьма жестким человеком…

Занятия наши тем временем продвигались. Р-р-р , рычала на меня

Толпыгина по утрам, показывая, куда при этом надо девать язык, я отвечал л-л-л . После серии этих неудачных попыток она бесцеремонно жестким пальцем засовывала мой язык внутрь моего рта и опять рычала.

Р-р-р , говорила она, л-л-л , откликался я. Когда мы уставали, она усаживала меня рисовать, а сама ненадолго уходила из дому. Я рисовал

– ее, мою наставницу, с оранжевыми волосами, с зелеными глазами, с ножками-палочками. Потом, рассматривая рисунки, она смеялась, спрашивала: себя я узнаю, а где же ты, мой кавалер? Мне и теперь непонятно, отчего она, такая яркая, тогда была одна. Ты же мой кавалер ? – спрашивала она. Каварел , отвечал я, радостно кивая.

В один из дней она, вернувшись, сказала:

– Что ж, сладкого тебе нельзя, так что получай-ка орехи. – И насыпала в глубокую керамическую миску земляных орехов – с верхом.

Орехи мне очень понравились. В отличие от орехов надземных, эти были похожи на белых шершавых гусениц, смачно лопались, если сдавить их в пальцах. Кроме того, вместо одного ядрышка у них внутри было по два, а то и по три, и каждый орешек был укутан дивной красной шелухой, совсем невесомой, которую легко можно было просто сдунуть. Теперь у меня было занятие – не все же крутить глобус, который мне подсунула

Толпыгина, полагая, очевидно, что, скажем, ее рассказы об Африке и в придачу чтение Айболита поможет мне сносно произнести фр вместо

фл . Не все же – еще одно ухищрение хозяйки – листать громадный немецкий атлас мира, который я упорно называл атрас , ну, как

матлас . Нет, орехи были много интереснее, с ними я, если уж взрослым так хочется, скажу как-нибудь р к месту, ведь внутри

орех оно было.

В первый раз я умял всю миску и ужинать уже не мог. На следующий день моя воспитательница принесла следующую порцию, я съел и ее, и к ночи у меня подскочила температура, я облевал всю постель, впал в забытье и бредил. В бреду, мне потом сказали, я хорошо выговаривал

Толпыгина , по-видимому, зовя свою кавалершу . Короче говоря, орехи отравили меня, потому что маленький человек не должен съедать земляных орехов в количестве, которое тянет на четверть его собственного веса.

Приходил доктор, мне ставили клизмы, я гадил на простыни, потому что от слабости не мог сползти на горшок, приехала мать, меня закутали, потому что озноб не проходил, вынесли на улицу, положили в такси и увезли в Химки. Меня встретил рыжий кот и бабушка, а из Москвы был вызвал отец. Он ничего не сказал по поводу моего пребывания у материнской подруги, и само это молчание таило грозное осуждение. Он сел у моей кроватки за ширмой на табурете и раскрыл том Жюля Верна.

– Не хочу больше ор-р-рехов, – отчетливо произнес я.

– Вот видишь, Юра! – воскликнула моя мать. – Толпыгина все-таки поставила ему р .

– Вижу, – сказал отец и стал мне читать про капитана Немо.

Матери уже нечего было добавить. И бабушка только покачала головой.

А рыжий кот вспрыгнул на мою кроватку и устроился в ногах.

– А почему у Толпыгиной мужа нет? – спросил я отца. Причем л вышло вполне натурально и вполне к месту.

Отец не ответил, а продолжал читать. Надеюсь, позже Толпыгина вышла замуж за своего психиатра по любви.

КАК УЗНАТЬ, ГДЕ РАКИ ЗИМУЮТ

Иногда приходится чуть отступить назад, ближе к началу. Так вот, убежище бабушки в Химках не было, конечно, отдельной квартирой, полученной за работу переводчиком у пленных немецких спецов в институте Лесотехники, но – одной из двух комнат в благоустроенной коммуналке. Думается, это было нешуточным везением по тем послевоенным временам – после углов-то в чужих деревенских избах, – пусть благоустройство и сводилось к самым непритязательным с нынешней точки зрения удобствам: сортир с канализацией и наличие центрального отопления. То есть имелись батареи, но газа, конечно, не было, готовили на керосинках, стоявших на табуретах, накрытых обрезками клеенок. От этих бесхитростных приборов сдобно пахло теплым среди снега вокзалом, а в слюдяное окошечко можно было наблюдать, как дрожит кайма синего пламени на краешке фитиля и пускает вверх тонкую струйку копоти.

Только в сортире – неприятном уголке с наляпанной по стенам кое-как, неровно и комками, бурой масляной краской, – было холодно. Как утверждали соседи-старожилы, некогда батарея предусматривалась и здесь, однако ее не поставили: хотя все уж подготовили, сказали в последний момент, что будет излишек . Именно туда меня и запирал отец в случае моих провинностей. Ибо когда я надоедал ему со своими шалостями, отец, будучи человеком вспыльчивым, вскипал разом, без длительного подогрева, и свирепел. Но, не являясь отставным моряком, как папаша нижнего Витьки , не имел ремня с пряжкой, а с криком я тебе покажу, где раки зимуют волок меня в место скорбного для меня отдохновения, запирал извне на за-движку и выключал свет, ведь подходящего для воспитания детей чулана в квартире не было предусмотрено.

Зимой в этой импровизированной холодной тусклый свет доносился лишь из подпотолочного мутного окошка, на котором остался белый крап от некогда производившейся побелки. При наличии некоторого воображения, поскольку дело происходило, как правило, вечером, в черном квадратике неба можно было разглядеть и звезды, и луну. Самым страшным в этом наказании, однако, были не холод и даже не одиночное заточение, но то, что в тишине, которая уже стояла в квартире, мне чудилось, как шевелятся и скребутся эти самые неведомые раки, выбравшие себе для зимовки столь неуютное прибежище.

Когда глаза привыкали к темноте, можно было рассмотреть, что в стене рядом с умывальником есть несколько дырок, отставленных, наверное, от несостоявшегося устройства батареи, да так и не заделанных. Было очевидно, что это и есть норы раков и зимуют они именно в этих черных отверстиях: где же еще им было прятаться?

Надо сказать, что сами раки в те годы не были такими уж экзотическими животными, как нынче, и на химкинском рынке, наискосок от керосинной лавки, где продавали и всяческие скобяные изделия, серпы да лопаты, а также банки скипидара и масляной краски, висела кривая вывеска с кое-как выведенными буквами пиво и раки , а поскольку я уже умел читать по буквам, то мне оставалось лишь удивляться этой раковой вездесущности. То есть надо было понимать дело так, что раки не зимуют напропалую у нас в сортире, лишь приходят на ночлег, а утром направляются на рынок. Невесть как они туда попадали, ползком, наверное, таясь по дворам и сточным канавам, подернутым первым ноябрьским ледком.

Трудно сказать, отчего этими соображениями я не делился с бабушкой и матерью. Отчего я не говорил об этом с отцом, понятно: тот и сам прекрасно знал все о привычках раков и, пожалуй, посмеялся бы надо мной и дал бы, не соизмеряя своей нежной отцовской силы с деликатностью устройства детской шеи, чадолюбивый шутливый подзатыльник, от которого ощутимо содрогалась моя маленькая голова.

Назад Дальше