Отец вообще, будучи в хорошем расположении духа, любил тискать меня, как дети играют со щенками, и ударял поощрительно между лопаток, что мне вовсе не нравилось. Мать была поглощена другими делами, о раках скорее всего ничего не знала. Но вот отчего я не проговорился бабушке? Тем более что при первом же удобном случае она избавляла меня от соседства с раками в холодном сортире, ворча сам бы там посидел . Наверное, дело было в том, что я подсознательно не хотел обострять ситуацию, ведь получилось бы, что я как бы жалуюсь на раков бабушке, что могло бы только осложнить мои с ними отношения. В конце концов вели они себя безобидно, лишь едва ворочались в своих дырках, шуршали, будто шептались, не принося мне вреда. Я очень приблизительно представлял себе, как раки выглядят, но все-таки видел их изображения на той же вывеске пивной. Там они в количестве двух штук бездвижно лежали рядом с кружкой пива, на которой была надета белая шапка пены, у них было много конечностей, как у тараканов, и были они ярко-красного цвета. То есть я знал о раках не так уж и мало: красные, днем они любили попить пивка, но своего дома не имели и зимовали где придется, потому что от хорошей жизни не станешь же сидеть в дырке в стене холодного сортира…
Мне очень помнятся наши с бабушкой прогулки по этому захолустному московскому предместью, с заходами на рынок, где я получал самые важные впечатления. При воротах бабы в телогрейках и валенках торговали из больших, толстых, рогожных подвернутых мешков мелкими черными семечками, которых мне никогда не покупали и которых потому очень хотелось; там же, сидя на низкой тележке, хриплый безногий инвалид с отчаянием пел какие-то тоскливые песни, мне слышалось
бродягу байкал переехал , ну как машина бродячую собаку, и бродягу было жаль; инвалид был сед, всегда зол, красен и простоволос, потому что его ободранная заячья шапка-ушанка лежала перед ним на промерзлой земле и полнилась мятыми рублями, на которые можно было бы купить семечек очень много, несколько свернутых из обрывков газет кульков. Сразу направо шли барахольные ряды, там продавались, я знал, очень красивые кошки и свиньи-копилки, коврики с русалками – хвост изогнут, груди вперед, ротик бантиком, – а также фабричного изделия трофейные зеленоватые гобелены с заграничными охотниками, трубившими в рог, и с пятнистыми пугливыми оленями, прятавшимися в пестрых ветвях – точно такой висел тогда у моей кроватки. Но бабушка чаще всего сворачивала налево, и, едва дойдя до всегда одной и той же задумчивой бабы в цветастом платке, телогрейка на которой была схвачена белым грязным фартуком, купив творога и пол-литровую банку сметаны, быстро уводила меня прочь от рыночной толкотни, будто боялась потерять. Иногда мы не сразу возвращались домой, а шли мимо
Дворца культуры, торжественного здания с четырьмя белыми колоннами и гербом на фронтоне; по бокам от колонн всегда висели ярко размалеванные афиши, и позже я здесь смотрел кинофильм Чапаев – восемь раз. Если миновать школу, куда я позже пошел в первый класс, перейти железнодорожные пути, то окажешься в парке с каруселями, и у парка было какое-то имя, не могу вспомнить, какое именно, на облетевших аллеях стояли покрытые ледком лужи, и карусели уже не работали, замерли слоны в попонах и облупленные понурые пони.
Прямо через дорогу, напротив наших убогих двухэтажных
благоустроенных бараков, стояли два трехэтажных дома желтой штукатурки, построенные двумя буквами Г , таким образом, что между ними образовывался почти замкнутый "крепостной" двор. Здесь жила здешняя белая кость: работники райисполкома, инженеры авиационного завода, начальники из бабушкиного института, а партийные бонзы жили где-то отдельно, но об этом было не принято говорить. Позже выяснилось, что этот дом построили те же пленные немцы, но, быть может, не именно те, которым переводила бабушка; точно такие же добротные и теплые, с газовыми колонками и толстыми кирпичными стенами, немецкой постройки дома в Москве, в Перово, на Хорошевке, на Песчаных улицах, за Курчатовским , пережили советскую власть.
Ворота тогда были у всех дворов, но у нас были одни деревянные, на которых я имел обыкновение виснуть и качаться, едва бабушка зазевается, а здесь – двое ворот по обе стороны двора: железные и решетчатые. В нашем дворе росли тополя и был деревянный тротуар, проложенный через грязь к сараям, а здесь никакой грязи, никаких тополей и никаких сараев, а напротив, клумба посередине, а в центре клумбы – огромная облупленная гипсовая ваза с ручками, напоминавшая урну. Вокруг этой клумбы шла дорожка, огороженная низким штакетником. На нашем с бабушкой языке этот номенклатурный двор именовался тот .
Иногда мне удавалось побывать в том дворе. Дело в том, что там обитал бабушкин начальник, и бабушка иногда выполняла для него частным образом переводы из немецких журналов, которые не положено было выносить за институтские стены, но начальник выносил, давал бабушке, чем вовлекал ее в свой должностной проступок. Короче говоря, бабушка была, отнюдь того не желая, вовлечена в сговор, но
халтура есть халтура , как сказали бы нынче, а деньги были нужны.
Отдать переводы и получить деньги из рук в руки бабушка ходила в
тот двор и брала меня с собой. Тем более что в семье этого начальника помимо хлопотливой жены и тещи-еврейки был мальчик Миша двумя годами старше меня, а также большой и слюнявый рыжий с белым фартуком на груди боксер по имени, разумеется, Рекс.
По моему тогдашнему разумению, жило это начальственное семейство во дворце. Поскольку у них была, скажем, столовая, то есть место, где не спали, а только ели. Был сервант с саксонскими сервизами, тоже скорее всего трофейного происхождения, часы с боем, обитые полосатым шелком стулья с пружинами. Едва я попадал в это царство роскоши, как меня охватывало смутное чувство социальной неполноценности. Тем более удивляло, что бедно одетая, в затрапезе, моя бабушка не выказывала никаких признаков приниженности, а, напротив, уверенно что-то объясняла хозяину по поводу немецких составных существительных. Она хоть и была теперь нищей интеллигенткой, вдовой врага народа, но так и оставалась барыней.
Пока решались дела с главой семьи, его женщины уводили меня на кухню и угощали сладким чаем с сушками и конфетами му-му . Иногда в дни выплат, как я теперь понимаю, устраивалось и общее чаепитие в столовой, и хозяин рассказывал о своем военном прошлом, проведенном в тылу в инженерных войсках, но все больше о деревне, в которой он вырос. Если о чем-то из прошлого спрашивали бабушку, то она отвечала сдержанно и кратко, хотя я знал: ей было что рассказать, – подслушивал из-за ширмы их долгие вечерние разговоры с матерью.
Иногда обращались и ко мне. И вот раз, когда барчук Мишка принес из своей комнаты деревянный ярко-красный игрушечный грузовик – хвастаться, я, уязвленный, сказал неожиданно для самого себя:
– А я знаю, где раки зимуют.
Все замолчали.
Во, заливает, да что ты знаешь-то , сказал Мишка презрительно, на правах старшего и богатого. Хозяин посмотрел на меня строго и спросил:
– И где же?
– В туалете, – сказал я. Мишка картинно схватился за живот и захохотал, как смеются только очень избалованные дети, привыкшие быть в центре своей маленькой вселенной. И, поскольку тайна была выболтана, я добавил, ведь терять мне было уже нечего: – В дырках.
Мишка затих.
– То есть как это, Нина Александровна, понимать? – спросил хозяин бабушку, которая смотрела не меня очень внимательно.
– Он у нас фантазер, – сказала она, помолчав.
– Так вот, – сказал хозяин, – чтоб ты знал, раки зимуют в норах под берегом рек и прочих пресных проточных водоемов.
И я почел за лучшее не возражать.
Когда мы одевались в прихожей, теща хозяина, увидев мою цигейковую с пролысинами шубку, воскликнула:
– Какая прелесть! Нина Александровна, и где вы брали?
– На нашей барахолке, – ответила бабушка.
– Наверное, недорого?
– Недорого, – сказала бабушка, повязывая на мне кое-где побитый молью свой старый шерстяной шарф.
– Обожаю дешевые вещи! – воскликнула та, жеманясь и поджимая усатую верхнюю губу.
Бабушка посмотрела на нее с горечью и жалостью, а я возненавидел дуру, за нас с бабушкой обидевшись. Когда мы уже вышли на лестничную площадку, из квартиры с криком я вас провожу вырвался Мишка. Он волочил за собой санки, а следом радостно скакал Рекс.
Во дворе балованный Мишка с неожиданной для него покорностью спросил:
– Можно, бабушка, я вашего Колю прокатаю?
– Прокати, – сказала бабушка. – Но только один раз.
Я запомнил это катание. Умница Рекс позволил надеть себе под шею на белую грудь веревку от санок, мы с Мишкой уселись, и пес аккуратно повез нас по дорожке вокруг клумбы с гипсовой вазой посреди. Когда мы отъехали на другую сторону клумбы, Мишка спросил:
– Правда, что ль, в дырках?
– А вот и не скажу, – ответил я, не любя Мишку классовой нелюбовью.
– Ну и ладно тогда, – сказал он и вытолкнул меня с санок в сугроб…
С тех пор я долго мечтал о боксере. До того, пока не встретил собак еще умнее. Я воображал, как пес подходит и кладет морду мне на колени. Нет, я никогда не стал бы кричать, как теща хозяина,
Геннадий, уберите же кто-нибудь эту гадость. И бабушка не стала бы. А что от его слюней оставались бы на штанах пятна – что с того.
Мы с бабушкой купили бы другие штаны. На барахолке.
КУДА ДЕВАТЬ СТАРЬЕ
Все видения сюрреалистов преследовали их с детства, в чем они сами с подозрительным удовольствием признавались. Действительно: женщины с бородами, беременные мужчины, волосатые ладони или морские раковины, из которых торчат ноги в башмаках, – все эти образы могло породить только инфантильное сознание. Что понятно: мир детства по природе своей искажен и имеет мало общего с реальностью. Недаром дети так любят страшные сказки, рисуют причудливые фигуры и бормочут бессвязные стихи.
Этого недостаточно, разумеется, чтобы утверждать, будто все дети суть будущие сюрреалисты; справедливо лишь обратное. Но ребенок – хотя бы из-за малого роста – видит мир иным, чем взрослые, его горизонт восприятия расположен ниже и под другим углом. Скажем, взрослым почти недоступен мир зашкафный или подкроватный, где таятся обок забытые вещи, никогда не встречавшиеся одна с другой в мире верхнем, упорядоченном: закатившийся мячик, дамский гребень, канцелярская скрепка или использованный некогда презерватив. Там – вечные сумерки и тайны, туда не достают ни веник, ни свет дня.
Когда дети подрастают, то, вылезая из-под кровати, прокладывают себе путь в подвал или на чердак. Там – то же соседство давно осиротевших вещей, брошенных как попало, вперемешку, составляющих ирреальные натюрморты, прелесть которых внятна только сознанию детскому да зрению художников не от мира сего: дырявые корыта и самовары, останки мебели, матрас с нахально выскочившими наружу ржавыми пружинами, абажур с горелой проплешиной, покоящийся в прохудившейся детской ванночке, гнутые ведра, кастрюли с потерянными крышками, рваные сапоги и отсыревший учебник ботаники для шестого класса сталинских лет. На такой, прекрасно захламленный чердак впервые меня заманил соседский лоб лет тринадцати по имени Санек, пообещав, что покажет, как на самом деле рождаются дети…
Бабушка, к счастью, скоро обнаружила мое исчезновение из ее поля зрения, по какому-то наитию поднялась на чердак, нашла меня и спасла от совращения. А соседу, фигурально говоря, надрала уши – во всяком случае, он на время исчез из моего пятилетнего мира. Однако я уяснил, что подобными соседскому, красными и большими, предметами, если их хорошенько подергать и потереть, делают детей. Я поделился этим новым знанием с бабушкой, но она упорно пыталась отвлечь меня от истины, наивно заверяя, что детей приносят аисты и прячут их в капусте. В квашеной , поинтересовался я . Нет, в огороде на грядке, а мама с папой потом их там находят . Я не поверил, что был принесен аистом и спрятан в капусте. Дело в том, что аисты в Химках не гнездовались, как не было у нас в саду и капустных грядок, одни, как сказано, клумбы анютиных глазок. Но спорить не стал, чтобы бабушку не огорчать. В конце концов всегда лучше оставить близких людей в покое, наедине с их заблуждениями. И все же по ночам мне снилось, что на одном из тополей в нашем дворе стоит в большом гнезде аист на одной ноге – я видел в книжках такую картинку. Гнездо было похоже на теплую шапку-ушанку со свалявшимся мехом – такую круглый год, не снимая, носил тот самый сторож-татарин.
Помимо того что я открыл для себя мир чердачный, хоть и запретный, я пристально изучал сам наш двор, куда меня выпускали гулять на пару с моим рыжим котом, который, пока ему вдруг не приходило в голову сигануть на забор, шел за мной как собака. А также с моим дружком
Витькой – с первого этажа нашего двухэтажного дома. Витька был семилетним крепышом, сыном столяра, служившего в молодости моряком, а потому всегда ходившего в тельняшке. Своими огромными ручищами с синими якорями отец Витьки точил симпатичных качающихся на одной гнутой деревянной рельсе расписных коняг на местной фабрике игрушек и, выпивши, порол сына флотским ремнем с тяжелой блестящей пряжкой.
Так что Витька был закаленным и пользовался у моей бабушки доверием.
Витькина же деревенская бабушка при молчаливом попустительстве отца-моряка, ее сына, и беззвучной, с мучного цвета лицом, матери заставляла Витьку ежедневно молиться. Но он не был хорошим православным и сомневался в существовании Бога, склоняясь скорее к стихийному атеизму. Это он первым, задолго до ставшей мне позже доступной антирелигиозной пропаганды, подбивал меня на рискованные эксперименты с целью выяснения божественного присутствия в мире. А именно, погожим летним днем надо было хорошенько зажмуриться и, преодолевая страх святотатства, крикнуть Бог дурак . То, что, вопреки предупреждениям Витькиной бабки, тебя тут же на месте не поражало громом, напротив, небо не омрачалось ни облачком, должно было служить верным признаком того, что бабка все врет.
Но, конечно, наше с Витькой существование на улице не ограничивалось духовными исканиями. Мир нашего двора, как и наш чердак, тоже был довольно странен и притягателен. Ведь здесь помещались две голубятни, а также взрослые парни и мужики здесь же играли в городки.
Если мне суждено будет дожить даже до сорока, я и тогда не забуду, что всякую партию следует начинать с того, чтобы распечатать конверт – выбить из квадрата из четырех чижиков пятый, стоящий в центре торчком, но не задеть при этом обрамление. Я также назову и спросонья названия фигур артиллерия из двух пушек и столбика
часового между ними , паук , крепость , серп , колодец ,
башня , дедушка в окошке. Площадка была у сараев, тоже таивших внутри груды всякой восхитительной всячины, и взрослые игроки днями здесь играли в эту восхитительно наивную народную игру, прообраз туповатого современного боулинга, со смаком и всхлипом при броске швыряли биты, а нам с Витьком иногда доверяли выставлять фигуры, и это был большой приз и великая честь.
На этой площадке шла энергическая жизнь: здесь со стуком хлопались о землю тяжелые биты, здесь замечательно матерились, пили водку, устраивали мордобой и подчас пели под гармошку песни военных лет – скажем, про фарфоровый завод или бодро-жалостливую а я мальчишка лет пятнадцать – двадцать – тридцать – сорок лежу с оторванной ногой .
Мы с Витькой тоже подпевали:
Ко мне подходит санитарка – звать Тамарка:
Давай, милок, перевяжу,
И в санитарную машину студебеккер – двадцать – тридцать – сорок
С собою рядом положу…
Эта площадка для городков заменяла мужикам из предместья нынешние гаражи, но там, в отличие от более поздних времен, не только пили и колбасились, но занимались спортом и художественной самодеятельностью.
Совершенно другими, чем городошники, были голубятники – эти одинокие артисты держались особняком и жили жизнью, которую нам с земли было не понять. Они общались между собой почти исключительно посредством полетов своих птиц, и сюжетов воздушных драм, разыгрывавшихся чуть не ежедневно в небе над нашим двором, нам, профанам, было не разгадать. Впрочем, о накале страстей можно было судить по жарким спорам между владельцами голубятен, вспыхивавшим подчас. Тогда спорящих обступали зеваки, а они кричали, мол, ты специально его увел… а ты теперь выкупи …
В городошный мужской клуб – не говоря о мире голубятен – женщины не допускались ни под каким видом. Но иногда проникали в него под предлогом того, будто им что-то понадобилось в сарае. Тогда разыгрывались забавные сценки, потому что муж, или брат, или сын тетки, позволившей себе вторгнуться в запретное пространство, подвергался насмешкам товарищей. Мужик, чтобы не потерять лицо, пытался гоношиться, а баба – от страха, наверное, что дома вечером ее будут крепко бить, – тоже вставала в позу, материлась, выставляла ряд претензий по поводу того, что она все одна, помощи не дождешься… Пока развивалась семейная сцена, сарай отпирался, и нам удавалось заглянуть внутрь. Почти в каждом там стоял велосипед со спущенной ржавой цепью, о каком мы могли только мечтать. Кое-где еще оставались дрова, вполне бесполезные, потому что уже настала эпоха парового отопления. Непременно было и корыто. Там же хранилось всяческое недоношенное тряпье, тоже весьма привлекательное…