В "Борисоглебе" тоже сплелись счастье и гибель, как сиамские близнецы. Иначе и не бывает в жизни – и Чулаки удалось показать это так остро, наглядно, неразделимо, как больше никому. Дай бог каждому писателю такого романа, в начале или в конце! Именно совершенство романа, его досказанность и безысходность вызвали возмущение многих.
"Вы что, знаете другой способ как-то помочь близнецам?" – "Нет. Но все же… так нельзя… должны быть ведь какие-то рамки…"
Стенания людей бессмысленных, не способных на отчаянный поступок даже ради спасения ближних, заполнили воздух вокруг. Они поняли правильно – это роман против них, так ни на что не решившихся, прошедших со скорбными минами мимо всех жгучих проблем. Я сам таких ненавижу… зато они всегда комильфо! "Но как же так можно?" – "А как?! Лучше – никак?"
Трудней всего сдвинуть людей с привычного самочувствия, когда они считают себя благородными, воспитанными, культурными и гуманными, демонстрируя это лишь в разговорах и хороших манерах и никогда не рискуя ничем – а вдруг это "отразится" на безупречной их репутации?
И вот Чулаки кинул им всем вызов. Возмущение бурлило еще и потому, что уж от Чулаки этого не ожидали, – с его старомодной чопорностью, немецкой пунктуальностью (какие-то немецкие бабки у него были), с его знаменитой порядочностью (никогда не делал ничего, нарушающего принципы), – и вот! Безобразие! На что же опереться теперь – если даже такие столпы, как Чулаки, вытворяют такое! Но я горячо его за это полюбил. Он показал всем, что такое писатель, буйный и свободный. На поведении его это, впрочем, никак не отразилось. В беседах и интервью он был, как всегда, сух и закрыт, и если его
"доставали" с романом, объяснения давал самые скучные и благонамеренные, словно и не считая, что написал нечто из ряда вон выходящее. И это тоже правильно. Еще не хватало, чтобы Чулаки вдруг изменил своему эталону поведения!
Я сделался горячим сторонником еще не напечатанного романа, хотя почти все его прочитавшие предпочли позицию брезгливых "комильфо".
"Да… Но не так же!" – "А как?"
К счастью, тогда я был главным редактором мной и придуманного журнала "Мансарда", литературного органа Пен-клуба, и волевым усилием напечатал "Борисоглеба" в первом номере, игнорируя почти общее возмущение вокруг. Вроде за свободу слова боролись, особенно тута, в Пен-клубе. И что? То был довольно редкий в моей жизни момент
(их за жизнь было несколько), когда я находился в холодной ярости и ради результата готов был на все. Заплюют? Под общий возмущенный крик уберут с поста редактора? Да ради бога! Дело стоит того.
И пусть некоторые, наверное, прочли это лишь как эротически-извращенный вымысел (литературная форма и должна быть шокирующей, это и холодный, расчетливый Набоков прекрасно понимал, потому и прославился), а другие прочли "Борисоглеба" демонстративно-пренебрежительно, плюясь и поминутно взывая к
"каким-то нормам", – но так и должны восприниматься шедевры. Эта яркая и сильная вещь прозвенела и всколыхнула всех. "Все великое приходит с кощунством на устах". Не знаю, кто это сказал. Точно, не я. Но я с этим полностью согласен.
Кто же заботится лишь о своей "взвешенности", лишь с нею и ляжет в гроб, и никто не вспомнит его, кроме близких. Но если для обычных граждан такой уход правилен и закономерен, то для писателя такой
"двойной уход навсегда" – навсегда из жизни и навсегда из литературы
– ужасен и непростителен.
Чулаки даже из смерти своей сотворил шедевр, неразрешимый и трагический, как он сам. В журнале "Нева" сразу после гибели Чулаки обнаружился рассказ, который он принес незадолго до этого и который как-то комментировал его смерть… или, наоборот, делал ее еще более непонятной? Близкие знакомые его, которых он удостаивал разговором по телефону, знали, что у него рак, но никто из них не мог сказать – связана ли его загадочная смерть с этим?
В списке смертей, который, увы, становится все более длинным, смерть
Чулаки самая загадочная, самая магнетическая, притягивающая самое острое сострадание и интерес. Что и требуется от писателя.
Смерть Чулаки совпала (может, и неслучайно?) с концом эпохи политических надежд. Он был воплощением той эпохи и выпил ее до дна.
При нем казалось еще, что возвращение наших людей во власть возможно. Губернатор Яковлев демонстративно отстранился от принятой при Собчаке симпатии власти к демократическим силам и сразу же показал, что для него все равны -коммунисты и антикоммунисты; все они жители города, и он обязан заботиться обо всех. Тогда это был шок. Двадцать лет мы наступали и вроде бы победили… и вдруг – "два шага назад"? Да нет – значительно больше, чем два!
Но у Яковлева были еще противники, причем довольно высокого ранга.
Как вы знаете – самого высокого: сотрудник администрации Собчака стал президентом и вряд ли теперь относился к победителю Собчака с большой симпатией. Поэтому оппозиция, чутко уловившая эти веяния, росла и крепла. Было ясно, что победа за ней. Многие газеты города, причем самые лучшие, терзали Яковлева, высмеивали его внешнюю простоватость, привычку "светиться" на экране при открытии разных промышленных объектов – что за фигура после элегантного Собчака? И с чего бы им не быть смелыми, если даже представитель президента в городе явно был на их стороне?
И на пике очередных надежд, совпавших с правлением Чулаки, у него было на кого опереться: тогда критики губернатора были в силе и в цене. Разные могущественные структуры и партии поддерживали Чулаки и руководимый им Союз писателей – именно такой, независимый, оппозиционный, он и ценился тогда (я имею в виду и руководителя, и сам Союз).
И вот – очередная революция победила. Постылый губернатор Яковлев ушел. Но бывшая оппозиция, победив, мало что изменила в свергнутой идеологии, разве что еще больше усовершенствовала ее и вовсе не вернула руль демократам, она их использовала лишь временно, для борьбы, а потом снова отправила "в долгий ящик": никого из защитников Белого дома и Мариинского дворца по телевизору не видать.
Но момент предвкушения победы над очередным "супостатом" был упоителен – и Чулаки вместе со многими успел вдохнуть это полной грудью. И успел также почувствовать, как кислород этот превращается в углекислый газ. Не это ли предрешило его гибель? Но ему было что вдыхать.
Теперешняя власть никому не мешает. Она вежлива и аккуратна. И, наверное, она похожа на власть во всех цивилизованных городах мира:
"Пожалуйста – делайте что хотите! Ах, не можете? К помощи привыкли?
Так, может, вам еще и секретаря по идеологии прислать? Шутка. Хотели свободы и независимости – вот и наслаждайтесь!"
Но душа-то наша горит, как прежде! Ведь не за город казино и фаст-фудов мы боролись! Выслушайте нас! Но у власти есть свои
"критики", выжившие и вышколенные при всех режимах, – их "критику" власть только и слушает и вовсе не считает себя оторванной от жизни.
А надобность в наших бойцовских качествах отпала – может, до поры, а может, навеки. Вообще – отпала надобность в нас. Так, еще книжку чью-нибудь они, может, и прочтут, если в отпуск случится плохая погода, но Союз писателей как явление, как политическая сила – избави бог, хватит уже этих волнений!
ФОНЯКОВ
После смерти Чулаки правил его заместитель Илья Фоняков: мощный, громогласный и, что немаловажно, известный, оригинальный поэт, до этого уверенно правивший поэтической секцией, человек общественный, популярный, умеющий говорить, убедить, победить и, что немаловажно, очаровать! Он не входит, а как бы вваливается, вламывается в помещение, которое сразу становится тесным, заполняется его огромным туловищем, зычным голосом, обаятельной улыбкой из-под седых усов и бороды. Речь его великолепна, всем приятны его шутки, байки, палиндромы-перевертыши, а главное – добрая энергия, которой от него так и пышет. Он побеждает, подчиняет, заставляет всех слушать и слушаться именно себя. Энергия в мощном его теле неисчерпаема.
Казалось, о лучшем председателе Союза писателей нельзя и мечтать. И я, например, был в те времена абсолютно уверен в благополучии Союза, все мы чувствовали себя тепло и спокойно, как на русской печи.
Помню, что на заседаниях совета я сладко дремал, отдыхал от домашних передряг, и речи выступающих журчали, как ручейки. Ну что там могут быть еще за проблемы, когда все так тихо и мирно? Фоняков договорился о взаимодействии с выставочным комплексом "Ленэкспо", сошелся с его генеральным директором Алексеевым – в частности, на том, что Алексеев хорошо, как и Фоняков, знал английский и даже писал на английском стихи. Вообще – более заметной, колоритной фигуры, чем Фоняков, у нас не было. Илья Олегович затеял платную литературную академию для поправки наших финансовых дел… Ну что еще можно сделать в наши суровые дни?
И вдруг Фоняков громогласно, как всегда, кипя не только энергией, но и негодованием и обидой, отказывается на очередном совете от своего поста. Я с удивлением открыл свои заспанные глазки. Что случилось? И
Фоняков рассказал нам о всех обидах и унижениях, что пришлось ему испытать, пытаясь хоть как-то прокормить Союз, поставить его на заметное место в городе. Высокомерие богатеев (А разве Союз писателей еще существует? Зачем?), холодное пренебрежение чиновников
(Один писатель у нас уже есть, а других нам не надо!) "достало" даже мощного Фонякова. Можно себе представить, каково человеку страстному, горячему, самолюбивому, до этого наивно уверенному, что литература – это лучшее, что есть на земле, когда от тебя отворачиваются, пренебрежительно зевая? Чулаки в его время, было, конечно, сподручней – но то и было "его время". А теперь!.. И все то, о чем с таким негодованием говорил Фоняков, я согласился зачем-то принять на грудь!
"СЕВЕРНАЯ ПАЛЬМИРА"
Наверное, любое дело, в том числе и хорошее, переживает сначала взлет, потом спад. Премия "Северная Пальмира" блистала долго. В резном зале Союза композиторов собиралась изысканная публика, играл симфонический оркестр. Организатор премии, работающий в Комитете культуры, Борис Леонидович Березовский вел вечер очаровательно-непринужденно. Жюри премии состояло из самых знаменитых людей города. Правда, в зале они, ввиду чрезвычайной занятости, не появлялись. Премии, однако, вручали люди весьма уважаемые в культурной среде. Нет ничего лучше "культурной среды" – у нее есть только один недостаток: предвзятость мнений. Образуется список "своих", действительно достойных, – и никакими силами этот ряд уже не изменишь, принимают только "своих". У неожиданного, непохожего, а тем более противоречащего общему тону шансов нет.
Ломать установленный строй опасно, разрушится вся милая картина: лучше придерживаться рамок. Поэтому премии всегда получали
"ожиданные" люди, уже имеющие славную репутацию в культурной среде.
"Северную Пальмиру" все больше отличал уклон, по которому катятся почти все премии: не людей украшать премиями, открывая новые имена, а премию украшать людьми, уже имеющими "иконостас" на груди, раскрученными и знаменитыми. Все больше мелькало московских имен – по "деланию имен" нам с Москвой не сравниться. Но разве бывает что-то без недостатков? Все равно – весьма приятно было подойти 6 июня, в день рождения Пушкина, к монферрановскому особнячку Дома композитора на Большой Морской, застать там самое "светское общество" и почувствовать себя там своим. Церемония тоже всегда оставляла весьма приятное ощущение: мы держим марку, не роняем ее, и пусть наш круг ограничен – зато неизменен.
Десятая, юбилейная церемония проходила в Малом зале Филармонии на
Невском, приехало много знатных москвичей и даже Белла Ахмадулина.
ДЕПУТАТ НОВОСЕЛОВ
Огромный мраморный зал был заполнен, люди даже стояли в проходах. В какой-то момент вдруг началась суета. Внесли человека в инвалидном кресле на колесах и поставили кресло к самой сцене. Это был знаменитый депутат Законодательного собрания Новоселов. Было известно, что деятельность его значительно шире просто депутатской, что он активно занимается бизнесом, "загребая" в сферы весьма опасные. За это он и получил пулю в позвоночник и был теперь прикован к креслу. Но по-прежнему работал много, всюду успевал – писатели видели его в Центре современной литературы и книги на
Васильевском, которому он помогал. Дима Каралис, директор Центра, умел находить таких людей. Новоселов обожал Виктора Конецкого как замечательного писателя и колоритного мужика, и встречи их проходили бурно.
Публика, собравшаяся на десятое, юбилейное вручение премии "Северная
Пальмира", была весьма заинтригована появлением столь знаменитого персонажа. На сцене появился "наш" (отнюдь не московско-лондонский)
Березовский и объявил церемонию открытой. Он сразу сказал, что эта, десятая, премия столкнулась с большими финансовыми трудностями, город не оказал помощи и отвернулись все прошлые спонсоры. В последний момент финансовую помощь смог оказать председатель
Комиссии по науке, образованию и культуре Законодательного собрания
Леонид Петрович Романков.
Красивый, стройный, седой Романков поднялся с места. Все зааплодировали – Романкова в городе знали и любили. Я тоже, соглашаясь избираться в председатели Союза писателей, во многом рассчитывал на его поддержку – но, увы, обстановка стала меняться, и его, демократа первого призыва, убрали, как многих таких.
– Но главную сумму, без которой премия не была бы возможной, выделил нам депутат Законодательного собрания Новоселов. Поблагодарим его! – произнес Березовский.
Плотный, коротко стриженный, круглолицый Новоселов приподняться не смог, но повернулся к залу и кивнул. Зал зааплодировал, но не так горячо, как Романкову. Новоселов был человек непростой, не прозрачный. Его помощь литературе несомненна, его страстная душа симпатична, но основная деятельность его была темна. Говорили, что он несколько часов проводит по соседству с Законодательным собранием, в дорогом ресторане "Адамант", там у него была как бы вторая, "настоящая" приемная, где он решал свои самые главные дела.
И в тот уже забытый 1999 год он смог спасти столь любимую всеми
"Северную Пальмиру", и главное – захотел это сделать! Значит, душе его было тесно в одних только "деловых разборках", она жаждала большего! И только благодаря таким людям теперь может существовать культура! Лестно ли это для культуры, прилично ли для государства – доводить духовную жизнь до такого риска? Десятая, юбилейная церемония "Северной Пальмиры" оказалась последней.
Некоторое время спустя Новоселова убили. На перекрестке Московского проспекта, когда он ехал на работу, сотворили "пробку", и какой-то боец, подскочив к машине, поставил на крышу магнитную мину. Водитель попытался высадить Новоселова, но времени было всего несколько секунд, и он не успел. Мина взорвалась. Новоселову оторвало голову.
Но это было потом. А тогда он сидел в зале Филармонии, на почетном месте, и лучшие люди города аплодировали ему.
"ЗОЛОТОЕ КЛЕЙМО НЕУДАЧИ"
На 300-летие нашего города Невский, где я живу, вылизали и выкрасили. Но я уже знал, что, когда народ валит после праздника с
Дворцовой, наш дом на углу Невского и Большой Морской на осадном положении. Так было и тут: цепь на воротах распилили, выбили парадную, затопили лестницу, а посреди ночи выбили зачем-то и мою квартирную дверь – услышал треск, поймал ее, падающую, выглянул наружу – хохочущая молодежь.
– Вон эти хулиганы – убежали только что! – веселясь, сообщили они.
Ну что делать?
Таким образом я, ликуя как горожанин, пострадал как конкретный жилец. На следующий день я дозвонился мастерам дверных дел, найдя телефон по газете, – обещали прибыть. Но тут как раз перекрыли центр, ожидая глав правительств. И три дня повозка плотников не могла прорваться ко мне. У меня был в юности рассказ "Вход свободный", как герой живет без двери и черт знает кто заходит к нему. Расплата? Несколько дней просидел, охраняя дверь. Город-то перекрыт, но мало ли кто просочится? Город закрыт, но моя-то дверь открыта. На третий день, утомленный, свалился со стула на пол. Но зато праздник удался! Впрочем, зависимость бедного люда от торжества царской воли проницательно заметил еще Пушкин в "Медном всаднике", но это вовсе не значит, что тех или других быть не должно. Куда денешься? Я только напечатал статейку – "Медный всадник опять победил". Потом, когда было обсуждение прошедшего праздника по телевидению, я, сидя в студии, вспомнил статью.
– Но почему именно у вас выбили дверь? – подозрительно произнес телеведуший.
А с писателем и должно быть так!.. Нелегко, конечно, осознавать это, но я осознал.
Нет, я неплохо живу – на лучшем в мире углу, в квартире Ирины
Одоевцевой, ученицы Гумилева, летом – в "будке" Ахматовой, его жены.
Единственное, чего я боюсь, что вдруг появится сам Гумилев с винтовкой, с которой он охотился в Африке на львов, и рявкнет:
"Отстань от моих баб!"… А так все неплохо. Выпустил тридцать книг.
Но дверь – причем абсолютно случайно – выбили все же у меня, хотя столько дверей красуются рядом.
Дверь наконец заделали, и, сыграв свою роль в новейшей истории, я собрался увезти семью – в ту самую "будку"… Но! Перед самым отъездом мне позвонил Саша Кабаков, который когда-то меня спас, предложив в
"Вагриус".
– Есть что-нибудь неопубликованное? Открываем новый журнал!
– Нет, пока ничего.
Слава богу – в стол не пишу. Рукописи не горят. Но гниют.
– Для тебя постараюсь! – сказал я.
– Ладно – позвоню еще, – сказал Саша.
– Да как вы смеете въезжать сюда? – очкастая женщина, раскинув руки, стала у крыльца.
– Вы откуда? – со вздохом опуская тяжелую сумку, спросил я.
– Из Краматорска!
– Ясно… Серега, заносим!
Экскурсантки эти достали еще в прошлом году! Только хочешь вмазать жене, хвать – стоит экскурсия!
Возмущенно оглядываясь, ушла по аллее. Мы с Сержем вернулись к его машине, воровато оглянувшись, вытащили из багажника электрообогреватели. Два. На фоне исторической "будки" это выглядело вообще уже кощунственно. Но что делать, если нашей семье в "будке" великой поэтессы досталась только терраса – комнату с печкой занимает другая семья.
Из-за нападавших на крышу сосновых сучьев, свисающих на стекла,
"будка" глядела хмуровато. А что бы она без нас делала: только мы как-то и холим ее.
– Ну спасибо, Серж! – вздохнув, я протянул ему руку. Он с удивлением смотрел на меня.
– А ты… разве не едешь? – произнес он.
Потому и согласился он отвезти мое многотрудное семейство, что мы через три дня с ним должны стартовать в Италию – на конференцию, посвященную, кстати, Хозяйке "будки". Уж я-то тут натерпелся… Право заслужил. "Золотое клеймо неудачи" конференция называется. Уж по неудачам я спец!
– Минуту, – проговорил я и, набрав воздуху, вошел на террасу.
Отец, сидя у ободранного стола, который я ему раздобыл в прошлом году, резко по очереди выдвигал ящики и смотрел в них, недовольно морщась. Чем опять недоволен? Ему не угодишь. Нонна сидела на большой террасе, испуганно прижав к животу свою сумку, и, отвесив губу, с ужасом смотрела в какую-то свою бездну. Да. Ведет себя адекватно больнице, в которой недавно была. Развязно, вразвалочку
Серж вошел: "Да – прэлестно, прэлестно!" – обозначая роскошную дачную жизнь, запел он. Но никто, даже я, на него не прореагировал.