Горящий рукав - Валерий Попов 8 стр.


Рассказ назывался "Я с пощечиной в руке". На мой взгляд, это лучший рассказ Володи. Оголившаяся потом обязательная экстравагантность его сюжетов, платоновские "завихрения речи" не казались здесь "слишком пересоленными", поскольку ворочались в вязкой, точной, неказистой действительности, пытаясь ее расшевелить, приподнять, показать лучше. Инженер бегает по заводу, ища первоисточник своих бед, находит все более и более ранних виновников неприятностей, которые, оказывается, просто делали свои дела, вовсе не думая причинить ему зла, и даже не зная о нем, и даже делая что-то полезное, и просто цепочка последствий так повернулась и хлестнула по герою. Зла никто не планировал, все планировали только добро. А автором "первотолчка" оказался председатель месткома, героя ближайший друг. Оказалось, что пощечину, которую герой нес, страстно мечтая ее кому-то влепить, и которая уже "отделилась от ладони и стучала, как дощечка", – некому отдать. И тогда герой подбросил ее, она сделала в воздухе круг и влепилась в щеку самому герою!

Закончив, Володя с облегчением откинулся на стуле, еще больше побледнев и вспотев одновременно.

– Вообще… здорово… – начал бормотать я. Не то чтобы мне не понравилось – я не знал еще, что принято говорить. – Это все… где ты работаешь?

– Да, – рассеянно проговорил он. – Я работаю. На заводе "Светлана".

Начальником отдела информации.

Он еще и начальником отдела работает – всего за пару лет до меня закончив вуз! По всем направлением мчится! А я?

– Отнесешь в какое-то издательство? – пробормотал я. Его блаженство я ощутил с завистью. Вот надо стремиться к чему! Заодно я хотел разведать и практику литературы. Может, никогда больше он не будет так разнежен и добр.

Марамзин между тем абсолютно не реагировал на мои слова. Он сидел, откинувшись на стуле, широко расставив ноги в мохнатых унтах

(одевался он солидно, но необычно), и на его монгольском, но очень бледном лице тонкие бледные губы шевелились стыдливо-грешной, но сладкой улыбкой: словно он совершил что-то запретное и счастлив этим.

– А? – Слова мои долго, словно через Космос, шли к нему и, наконец, дошли, но смысла он не понял. Да, как видно, и не хотел понимать – у него уже и так все было для блаженства. У него был самый счастливый день, а я просто так, помог его счастью разродиться. Почему не покидали стекляшку? Жалко было все это терять – много ли будет еще таких мгновений? Не хватало какой-то мелочи, второго подтверждения, что все великолепно. Теперь я знаю по себе, что нужна какая-то затычка, какой-то еще мелкий счастливый факт, подтверждающий счастье. Счастье испаряется, а этот значок-маячок помнится, и вспомнив его, вернешь счастье того дня.

– Убираю! – раздался сиплый голос сверху.

Володя поднял сияющие глаза. Огромная багроволицая посудомойка в грязном фартуке и серой марлевой чалме нависла над нами. Неужели она подходит для окончательного торжества блаженства? Судя по тому, как стремительно менялось выражение маленьких черных глаз Володи, – вполне. Какая разница – кто? Еще не подозревая о том, что сейчас на нее обрушится, она несколько даже грубо схватила липкие наши стаканы, поставила на поднос и, как лебедушка (в смысле, никак не шевеля мощным корпусом), скрылась в дверях подсобки в дальнем углу.

Остановить Володю сейчас не смог бы целый взвод – он бы, даже не заметив, прошел насквозь. Замелькали его черно-рыжие унты, как два верных пса, и он скрылся за грязно-белой дверью рая. В исходе дела я не сомневался. Думаю, что ликующей ярости писателя не могла бы противостоять никакая чемпионка кун-фу: нож из сияющей плазмы режет все! Послышался грохот посуды – и оборвался. Если бы борьба продолжалась – продолжился бы и грохот, но там наступила тишина.

Счастливая его партнерша не успела, я думаю, проанализировать предложение, потому что его и не было – сразу пошла суть. В плане

"делать жизнь с кого", можно бы заглянуть туда, но это все равно что глянуть на солнце или заглянуть в рай. И знаешь, что это самое яркое, но страшно глядеть. Главное – недостоин! Я покинул стекляшку.

Вот такой был мне даден пример для жизни, и я благодарен ему.

Исключительность писательского существования, презрение к условностям и преградам – норма для нас. Сперва разобьешь лицо, а после – и голову. Но лишь безудержность и приносит восторг.

Ослепительное Володино существование долго грело меня. Хотя, почесывая кудри, я осторожно соображал – не слишком ли ослепительной кометой он влетел в тусклый наш мир? Насколько хватит пламени? Надо ли сразу гореть так ярко, хватит ли горючего на самый важный момент?

Но это все мелочи, которые можно обдумывать, когда есть главное – огонь.

Опасения мои отчасти подтвердились. Такое самосгорание, наверное, можно включить, когда ты близок к Нобелевской премии, а тебе ее не дают, – а Володя тратил огонь еще даже не на подступах, а гораздо раньше. Помню, как он впервые привел меня в роскошный мраморный Дом писателя на какую-то встречу молодежи с рядовым писателем, выделенным, как пример нам, литературным руководством. Не лауреатов же Сталинских премий нам представлять? Ими нам никогда не стать, там уже сложные материи. А вот этот – нам в самый раз. Примеряйте.

Высокий, с пепельными встрепанными кудряшками, с лицом острым и значительным, но разжиженным алкоголем до самых бровей, скрипучим голосом он говорил нам о долге и обязанностях писателя и, как ни странно, о риске профессии – но так скрипуче и скучно, что было видно: все это давно уже не интересует его. Сказали – пришел, с тайной целью показать нам, что лишь водка – окончательный смысл всех наших юных порывов. Стулья скрипели, но все слушали терпеливо: понять можно многое, и не только то, что выступающий говорит.

Главный, думаю, урок, который мы тут терпеливо впитывали: только скука, и только она, скука в прозе и скука в поведении, может открыть нам дверь в этот храм литературы. Скука усваивалась – с трудом, но и с пониманием. И тут, громко скрипнув стулом, вскочил

Марамзин. Как всегда в минуту ярости, он стремительно побледнел – особенно белыми были крылья носа.

– Да пошел ты на…! – с такой страстью и наслаждением произнес он, что все почувствовали зависть к нему, каждому этого хотелось – да не по зубам. С грохотом опрокинув еще пару стульев, он выскочил, хлопнув дверью.

Наступила тишина. Ведущий долгое время молчал, потом, взяв себя в руки, продолжил свое скучное и скрипучее с того самого места, где был перебит, словно ничего такого и не было. И все покорно набирались тоски, завидуя Володе, но переживая: куда же он так прилетит? То, что он оторвался от скучной "выслуги лет", которую всем предстояло пройти, было ясно. Но на что же рассчитывал он?

– Сейчас я к тебе приеду! – его тенорок в телефоне – Но не помню ни дома, ни квартиры! Встреть меня на углу!

– А что за дело? – успеваю спросить я.

– Не всем это обязательно знать! – говорит он насмешливо, явно адресуя насмешку не мне, а аудитории более широкой, сейчас напряженно слушающей нас.

Да, дельце опять горячее! – понимаю я, слушая гудки в трубке, стремительные и ритмичные, как бы впитавшие его мощь.

Скуки его стремительность не предвещала – пахло совсем другим!

Вздыхая, я стоял на углу. Почему я должен подчиняться? У меня совсем другой ритм, главное – чувствовать и не потерять его! А так – потеряешь и костей не соберешь.

Пригнувшись, как боксер, он ринулся из такси. Стремительно замелькали черно-рыжие унты. Он промчался мимо меня – явно стремясь к другой, более высокой цели. Но потом мой унылый образ пропечатался в нем – он остановился и с некоторым разочарованием смотрел на меня.

В руках он держал маленькую пишущую машинку с ввинченным в нее листом.

– Кто еще будет? – поинтересовался он.

– Откуда я знаю?

– Никому, значит, не звонил?

Я пожал плечом.

– Ага! – Он глянул на меня как-то зверски, исподлобья. – А вообще ты как? Согласен? Или бздишь?

Чисто телепатически я начал понимать, о чем речь. Весь город как раз гудел именами Даниэля и Синявского, которых сажали в тюрьму за их сочинения, еще никем не читанные, кроме спецслужб. Но раз сажают – значит, гениально. Ну что за жизнь у нас, я с тоской огляделся, то велят ругать никем не читанное, то никем не читанное надо любить. Но с кем мы, мастера культуры, – это ясно и так.

– Подписать? – предложил я.

– Так ты никого не позвал?

– Но я сейчас только понял, о чем речь.

– Я что, по телефону все должен объяснять, этим бездельникам из КГБ?

Пусть ребята побегают – зарплата, я думаю, у них приличная! – Он весело оскалился.

По дикой веселости его было ясно, что он вступил уже в схватку со спрутом, душившим нас. Успел ли уже отреагировать спрут?

– Таксист все выспрашивал, что это я везу? Я сказал: проводим ревизию! – слегка задыхаясь от быстрой ходьбы, усмехнулся он. Он знал, на что идет. В его рассказе "Тянитолкай" уже была веселая реплика: "А вот мы Марамзина привели!" Кто и куда привел – было ясно.

Мы стремительно двигались навстречу опасности – я еле за ним поспевал, хотя только что подключился и сил у меня, по идее, должно быть невпроворот.

Вскоре в моей комнате на Саперном, на втором этаже, над аркой, собрался народ. Мы приглашали всех каким-то хитрым способом: мол, сам, что ли, не понимаешь, о чем речь? Было человек семь, примерно одного с нами статуса; все уже писали, но никто еще не печатался.

Шли глухие разговоры на тему, потом вдруг распахнулась дверь и вошла мама: "Ребята, что вы делаете? Вчера я виделась с Васей Чупахиным

(другом семьи), он сказал, что опять сажают!" Потом позвонил из

Токсово, с дачи, Битов, говорил настолько глухо и отрывисто, что и нам стало страшновато. Мы ничего еще не сделали и даже не подписались, но все уже грохотало вокруг нас: откуда стало известно?

Впервые в жизни, и именно по этому случаю, мы удостоились встречи с высоким литературным начальством: помню Гранина и Кетлинскую. Они говорили примерно то же, что и моя мать: ребята, не губите себя.

Марамзина почему-то при этом не было, и без него как-то это все постепенно размазалось. До конца пошел один Марамзин.

Но запомнилось и другое. Он позвал меня к себе на день рождения. Я шел с Саперного по улице Маяковского и встретил Олю Антонову – маленькую, изящную, красивую и волевую. Мы с ней подружились еще в школе, где она, дочь знаменитого писателя Сергея Антонова, написавшего сверхпопулярные тогда "Поддубенские частушки", работала почему-то в бухгалтерии. Мы оба с ней любили покуражиться над окружающим – ее мрачноватый юмор был неповторим. Потом она стала замечательной актрисой, лет тридцать командовала в Театре Комедии, да и до сих пор там командует. Интересно, было ли это определено свыше уже тогда, когда она уволилась из бухгалтерии, перенесла тяжелую долгую болезнь и едва приходила в себя? Но разговаривала она, как всегда, насмешливо и твердо. Так что все, наверное, было уже определено.

– Пошли на день рождения?

Мы входили в зеленый двор на Литейном, и Марамзин, свесившись с балкона, вглядывался и махал нам рукой. Потом они поженились, родили дочь и жили в квартире на северной окраине, одними из первых освоив практику обживания отдельных квартир. Володя был все так же стремителен, уверенно покорил Детгиз, выпустив прелестную книгу "Кто развозит горожан", а также дублировал туркменские фильмы и писал короткие эксцентричные рассказы, которые даже мне, мастеру-минималисту, казались слишком короткими и слишком эксцентричными. Но у него все было в превосходной степени. Помню его рассказ о ночевке героя в женском общежитии, слишком нарочито-примитивный для такого искушенного человека, как Марамзин.

Платоновские простодушно-виртуозные обороты речи звучали в устах девчат несколько искусственно. Помню, очень понравилось мне только одно: радио в комнате пело "Криворожье ты мое, Криворожье!". Потом была повесть "Блондин обеего света" – о похождениях мастера по женской части, но в возвышенной и слегка юродивой платоновской манере, что не совсем сходилось с характером автора.

Тогда вдруг у меня мелькнули слова "излишняя виртуозность". Через много лет у меня из этих слов родился рассказ, но пока это относилось лишь к Володе и к некоторым его коллегам. Слово "как" у них шло значительно впереди слова "что". Много что чувствовал я тогда – да не мог сказать. Против своих? Но и своим меня почему-то не считают! Вроде "кандидатский минимум" сдан и я уже числюсь в рядах, прочитав несколько своих вполне виртуозных рассказов.

Ухватил! Ухватил, да не то! Если надо нам выступить где-то двадцаткой (в каком-нибудь ДК пищевиков) – приглашают. Красив, насмешлив, "в струе". В десятку? Зовут. В тройку? Нет. Уж тройка должна быть постоянной, а я не постоянный какой-то, ненадежный.

Вдруг реализм паршивый проскользнет, всеми осужденный. "На отшибе обоймы", как я сам себя пригвоздил. Надо четче обозначиться, определенней называться, а ты все куда-то в кусты… Это я говорю себе уже много лет.

Володя создал группу "Горожане". Но меня не позвал. Федот.

Безусловно. Но не тот. Метод? Конечно. Но – не этот! Советская власть отвергает – это хорошо. Но когда свои не берут?.. Это еще лучше! Преждевременный (как злобно я бормотал дома) триумф

"Горожан", выступления их в вузах, в математическом институте имени

Стеклова, в среде суперинтеллигенции, – нет у них, да и у меня тоже, вещей, достойных того восхищения, которое как бы запланировано при встрече с новой свободной литературой. Рано еще! Свобода уже есть – а литературы еще нет! Сам Александр Володин, великий драматург, водит их. Рано! Солидный, серьезный, капитальный Игорь Ефимов, великолепный аристократ Борис Вахтин, щуплый, слегка потертый, но безусловный "литературный соловей" Володя Губин и – искрометный

Марамзин. Кто перед ними устоит? Тем более – меняются времена! Шаг до победы? Триумф?

И вдруг – грохот, звон. Это Володя Марамзин кинул чернильницу в директора издательства, как в какого-нибудь Александра Второго!

"Взорвал" и себя, но осколки, конечно, поцарапали и "горожан". В кого еще летела чернильница, кроме несчастного директора, которому партия доверила этот пост? Да во всех она полетела! "Да гори оно все, синим пламенем, и чужие, и надоевшие свои, и туркменские всадники, и тетеньки из Детгиза! Покидаю вас. Марамзин".

ВОЛЬФ

В Дом писателя я приходил один. Когда тебя ведет кто-то – все внимание ему. И невозможно приглядеться. А так, гляди, высматривай!

Вечер в "Золотой гостиной". В центре взъерошенный поэт в круглых очках тоненьким голосом читает стихи. С ним рядом – седой, маститый.

Рядом со мной – два молодых красавца, и безусловно – писателя. Один

– щуплый, но с мощной головой. Взгляд сквозь круглые очки уверенный и тяжелый. Второй… Если рисовать писателя, как принято рисовать – лучше не нарисуешь. Все, как в мечтах: грубый рыбацкий свитер, тяжелые ботинки с толстой зубчатой подошвой, штаны тоже правильные, охотничьи. В зубах трубка. Глаза чуть водянистые, напряженные.

Взгляд долгий, неподвижный и исподлобья, что говорит, кажется, о близорукости. Прелестная насмешка – человека умудренного, но доброго. Из прерий и лесов (хотя, видимо, литературных) явился он к нам. Не отвести глаз! Ему можно уже и не писать – он уже совершенен.

И я был растроган до слез, когда, подойдя к нему, был встречен так ласково и дружелюбно, как раньше никем.

– Может быть… э?! – крякнув и закатив один глаз, он вдарил вывернутой кистью по заросшей шее. И крещение мое состоялось. Вольф был "литературной средой" для многих, вокруг него дышали многие – и в уютнейшем ресторане "Восточный", где собиралось до сотни единомышленников-друзей, и в квартире Вити Бакаютова над каналом

Грибоедова. То было время общения, и центром был Вольф – просто смотреть на него было наслаждением. Вот он вынимает какие-то ложечки и крючки на цепочке и долго и "вкусно" чистит трубку. Вот он в

"Восточном" рассматривает розоватую душистую бастурму на тарелке.

Смотрит он слегка по-собачьи, опустив голову почти на тарелку, повернув голову левым глазом вниз. Что-то тщательно взвесив и соразмерив, он вдруг подносит к тарелке горсть и швыряет вдоль бастурмы крупный черный перец, как-то вдруг оказавшийся в его кулаке. Примерно так же и после таких же раздумий он швыряет подкормку для рыб в тихое озеро. Все действия его – подлинны, неповторимы, артистичны. Сама жизнь его – стильное сочинение. Жилье его было полно уютного хлама: ремешки, веревочки, крючки, пахнущие кислым мехом жилетки и рукавицы, мятые армейские фляжки и старые трубки – все это никогда не казалось мусором, а составляло голландский натюрморт – такие висели в Эрмитаже. Изысканность его презирала богатство – он бесподобно выглядел во всем отечественном, и даже как бы в рабочем, служебном, дорожном. Но тут он был необыкновенно придирчив, кропотлив, дотошен и даже зануден – он мог долго, не считаясь ни с чьим временем, объяснять, почему ему нужен велосипед именно харьковского завода, и почему нужен именно двадцать шестого, не позже, но и не раньше, и почему именно ты обязан ему это купить. Он любил отдыхать в Пицунде, но не валялся на пляже, а пребывал в сложных и запутанных отношениях с рыбаками, механиками, пограничниками, какая-то непрерывная деятельность связывала их, комната его напоминала склад, к чему все это приводило, трудно понять, – но сам процесс нравился не только ему. Вступающие с ним в деловые отношения люди не корили зануду, наоборот – любили его.

Видимо, за то, что он ценил их возможности, а это для человека самое главное. Запчасти к его несуществующему велосипеду, принесенные ему старым механиком, он рассматривал долго и придирчиво, но механик был счастлив: наконец-то он встретил человека такого же придирчивого, как он. Бармен-грузин, увидя его, убирал со стойки нагревшуюся бутылку водки и вынимал из холодильника ледяную, потому что знал – иначе Сергей его дружески замучает. У Вольфа никогда не было снобизма, как у других писателей, которые все вокруг считают недостойным себя. Он был уверен, что люди прелестны, и стоит только поговорить с ними, и все получится. И все получалось – правда, только у него. Когда в соседний санаторий приехал кто-то из тузов и наш любимый бар закрыли и поставили амбалов-дружинников, Вольф вступил с ними в долгий изматывающий диалог, и его пустили; в пыльных штанах и майке. Его простодушной уверенности в том, что все должны для него что-то делать, невозможно было противостоять. Мы жили с ним в Пицунде, договорились, что я плачу за еду, а он за комнату, – и в конце он сказал хозяйке, что денег у него нет, и долго объяснял ей длинную цепочку причин, почему так случилось.

Измотанная хозяйка сдалась и даже взмолилась: "Но вы бы сказали мне сразу – я бы в сарайчик вас поселила бесплатно, а вы же лучшую комнату занимали". Вольф строго глянул на нее и изложил другую длинную сцепку причин, по которой он не мог сказать сразу, что денег нет. Сломленная хозяйка сдалась, и мы уехали. Перед этим, правда,

Назад Дальше