Вот и я теперь: кого не спроси (всех, кто помнит еще) – до мельчайших подробностей помнят День Великого Катаклизма.
Мне же нечего вспомнить.
В больнице им. 25-го Октября встретил я день 19 августа, и тем он запомнился мне, что сильно тошнило. 20-го тоже сильно тошнило, и 21-го тоже тошнило, но меньше, не так уже сильно. Потому что кололи магнезию. Мировые силы сходились в единоборстве, решались судьбы народов, а мне, равнодушному к их судьбам, кололи магнезию в задницу – такое ужасное несоответствие!
Прежде чем уколоть, сестра сообщала обязательно новость: дан такой-то приказ, ультиматум такой-то отвергнут, Борис
Николаевич почему-то с броневика обратился к народу.
Тошнило. С победой демократии перестало тошнить, и я снова почувствовал желание что-нибудь съесть; но, странное дело, когда я потом, по прошествии дней, месяцев, лет, видел на телеэкране лица героев, особенно то, одутловатое, с выражением отеческой заботы, сразу припоминался нервный, неровный сестрицын голос и начинало поташнивать.
В те дни я и не думал вникать в происходящее, я вообще старался не думать. Просто не думалось – вот и вся моя мысль.
Отголоски исторических потрясений, затухая в сотрясенном мозгу, ничего не доказывали, кроме – что тошнит не без причины. "Белый дом… – переговаривались сестры -… наш
Белый дом… " " Белый дом. Белый дом. Белый дом ", позвякивали ложками нянечки и везли макароны желающим есть. Не наш ли? – глухо во мне отзывалось и глохло.
"Будет штурм, – тревожились, – Белого дома ". А мне так представлялось: дом, в котором лежу (обязательно белый), вот-вот начнут штурмовать и будут брать поэтажно.
Теперь, когда почасовая хроника событий опубликована, я склонен считать, что самовар загремел мне на голову в исторический момент: мятежники собрались на последнюю сходку. Трубецкой сказал: "Да! " Самовар навернулся. Я потерял сознание. Не сомневаюсь, Валера с Надеждой в этот миг, счастливые моим отсутствием, разрядились, как молнии, в любовной схватке, и я даже многих спрашивал потом: а что было с вами накануне известных событий – в такое-то время ? И ведь с каждым что-то случалось. А раз так, раз произошел, в самом деле, некий неведомый всплеск вселенской энергии или что-то вроде того, мирового порядка-масштаба, должен ли я, многогрешный, со своей стороны роптать на Аглаю? Ну упал самовар и упал. О другом вспоминать не хочу. Аглая, прости.
Ждали жертв. В ночь на 20-е, узнал я потом, когда вспоминали другие, а мне полегчало, – в ночь на 20-е ждали жертв. Кого-то действительно привезли, но не в нашу палату. Привезенный оказался белогорячечным.
Я поправлялся. Меня посещали. Пришел как-то Валера, принес бутылку кефира и печенье со знаковым именем "Привет
Октябрю ". У него остались мои ключи. Жил Валера теперь в моей комнате – вместе с Надеждой. " Не волнуйся, мы присмотрим за комнатой. Все будет в порядке ".
Я и не волновался нисколько.
Оказывается, в ночь на 20-е Валера и Надежда были на баррикадах. Они защищали Мариинский дворец, оплот тогдашней законно избранной местной власти. К счастью, нападающих не было. Защита прошла успешно.
"Ты представить себе не можешь, – вдохновенно говорил мне
Валера, – как это было здорово! Как прекрасно! Какое единение людей! Самых разных! Самых-самых разных людей! Ты знаешь, я впервые ощутил себя счастливым. Такой был единый порыв! Общий восторг!.. Как жаль, что тебя не было с нами!
Если б не это, – он показал на мою голову (мне – на мою),
– ты бы был обязательно с нами ".
"Извини, – сказал я как можно мягче, чтобы не обидеть
Валеру, – вас тоже не было со мной ". "С тобой?
Сравниваешь… Все было так стремительно. Когда мы вбежали, ты лежал на полу ". "Ну и ладно, Валера ".- Я пожал ему запястье по-дружески. Он сидел рядом, я лежал, улыбался.
Страшно представить, что было бы, если бы на площадь перед
Мариинским дворцом выехали настоящие танки. А тут Валера с
Надеждой на баррикадах. Все гибнут, кроме Валеры. Надежда гибнет последней. А Валера контужен. И вот мы с ним лежим в больнице им. 25-го Октября. Соседние койки. Я, поправляясь, подаю ему пить. Он герой. Я – пришибленный самоваром.
Как-то раз я получил передачу – экзотический фрукт киви (в тот год он был нам еще в диковинку), а к нему прилагалась записка:
"Дорогой друг! Знаю, знаю, что Вы поправляетесь. Искренне желаю скорейшего и полного выздоровления. Не смею обременять Вас своим непосредственным присутствием, но прошу принять мое заверение в дружбе. У меня есть для Вас небольшой сюрприз. Когда выпишетесь, обо всем узнаете. Жму руку. Ваш Д. Ф. Л.".
Кроме " дефлорации " и " дефиле ", никаких ассоциаций " Д . Ф. Л." не вызывало. Я был больше обескуражен, чем тронут. Я не знал – от кого. Целый вечер перебирал всевозможных знакомых, и только ночью, во сне, вдруг озарило: Долмат Фомич Луночаров, троллейбусный пассажир! Я мигом проснулся. Палата храпела. Луночаров мог найти меня через Аглаю, я же дал ему телефон. Я был потрясен вниманием Луночарова. И немного испуган. Сюрприз… Не люблю я сюрпризов.
Незадолго до выписки еще раз пришел Валера, принес опять же кефир и печенье принес, "Радость детства " печенье.
"Понимаешь, они тебя изведут. Тебе не ужиться с Аглаей ".
" Понимаю, – сказал я,- а что же мне делать? " "Главное, не делать глупостей ",- дал Валера дельный совет. "Ну спасибо, Валера ".- "А что? Тебе нужен покой. Плюнь на эту квартиру. Пока. А потом – видно будет… Давай сделаем так. Мы сейчас поживем у тебя, поприсмотрим с Надеждой за комнатой… Ничего, у нас получается, мы справляемся, ты не волнуйся… А ты… Ты пока что у Надькиной тетки поселишься, есть каморка свободная, в двух шагах от
Сенной… Комфорт не обещаю, но зато в центре города, вид из окна, сам понимаешь, и второе – отдохнешь, расслабишься, она бандитов боится, не хочет одна… По крайней мере не сумасшедший дом, это я тебе гарантирую.
Соглашайся. Ну? "
"Гну ",- сказал я Валере. Он был прав. Возвращаться мне не хотелось. Я хотел сменить обстановку. "Тетка-то, – спросил я,- наверное, сильно ненормальная?" – "Нормальная тетка.
С ней Надька жила. Соглашайся ".
Я подумал: "Пожалуй "… И ответил: "Давай ".
Глава 2. Сенная
Пока я лежал в больнице, многое у нас изменилось.
Петербург, в частности, стал опять Петербургом, а был последний раз Ленинградом. Не чудо ли это? В Петербурге я вышел на волю, а стукнуло меня в Ленинграде еще. Как для других, не знаю, но по мне метаморфоза Ленинград -
Петербург – далеко не формальность. И отчасти еще потому, что я перебрался – буквально: из бывшего ленинградского сталинского дома возле парка Победы – в бывший доходный петербургский дом в трех шагах от Сенной.
Екатерина Львовна жила на последнем этаже, кажется, на пятом или на четвертом, – я так и не сосчитал, сколько этажей в этом доме: кажется, пять, а может, четыре…
Может быть, шесть, не считал… В любом случае, чтобы к себе попасть, я должен был еще повыше подняться по деревянной скрипучей лесенке, потому как жилище Екатерины
Львовны было странным образом само по себе двухэтажным: внизу – ее комната, наверху – то, что как бы мое, антресоли типа кладовки – под самым скатом пологой крыши: когда на матрасе лежишь, слышно, как дождь стучит-убаюкивает.
А я часто лежал. И все слышал – и дождь, и воркование голубей, и кошачьи гулянки.
Нормально. Было бы хуже без лампочки. Подвешенная к перекладине, она меня выручала. Она делала зримыми некоторые предметы. То есть, конечно, зримыми все становились предметы, когда освещались, но лишь некоторые я признавал фаворитами.
Лежа, я мог их рассматривать. На худой конец просто видеть.
Или замечать их присутствие – что на самом деле мне больше всего и нравилось, причем боковым именно зрением, невзначай, когда, не думая ни о чем, повернешься на правый бок, в общем-то, строго говоря, к стене, хоть и с окном
(как бы).
"Все же лучше, когда что-то есть, чем когда нет ничего, – сказала Екатерина Львовна в день знакомства. – Что найдешь наверху, все твое. Не стесняйся, бери ".
Корзина, коробка, картонка и похожая на маленькую собачонку детская вязаная шапка с помпоном, повешенная на кривой гвоздь и забытая всеми на свете. Отчего-то именно к ним, простым и ненужным, я проникся нежностью. В них что-то было. На самом деле ничего не было. Но мне нравилось их сочетание. Чем-то трогало душу. Корзина, коробка, картонка… Были бы живыми, я бы с ними мог перекинуться парой слов о проблеме, допустим, самоидентификации (или самосинхронизации… или о понимании, допустим, понятия самодостаточности), так ведь не были. Впрочем, и хорошо, что не были: не надо ничего допускать. А я был. Был и теперь уже по принуждению на какую-то щетку смотрел, потому что не мог не замечать ее неравномерной облезлости. Она меня, щетка, тем уже злила, что привлекала зачем-то внимание. Словно дразнила: ну что, слабо выбросить? Из принципа не выбрасывал. Хотя мог.
"Чай пить пойдешь? " – кричала снизу Екатерина Львовна, сбивая меня с какой-нибудь оригинальной мысли. Если чего не жалел я, так это мыслей своих, тем более оригинальных.
Ничуть.
Поднимался с матраса – и вниз по ступенькам: скрип, скрип.
У нее ужасно скрипели ступеньки.
С Екатериной Львовной мы сразу поладили. Она очень боялась грабителей. Уверенность в том, что живой кто-то дышит поблизости, избавляла Екатерину Львовну от ночных безотчетных страхов.
Она выписывала "Известия" за то, что там печатали о погоде по всей стране, и в целом придерживалась правильных взглядов. Вот, скажет, намерен к нам Солженицын вернуться . Хорошо-таки. Хорошо. А то вдруг за чаем процитирует
Горбачева: "Свобода стала уже высшей ценностью… "
"Армия-то, считай, на пороге реформ… "
Или так: "Нет, – говорит, – слишком большие мы, слишком громадные… Надо нам поделиться на сорок частей – и дело с концом… Вся беда от того, что у нас одно государство ".
Спросит порой: " Ты что хочешь от жизни? " Отвечаю:
"Трудно сказать ". Помолчим. "А вы? " – "А я справедливости ".
Возьмет нож и начнет на разделочной доске делить гуманитарную помощь из объединенной Германии.
Сенная площадь – вот стихия Екатерины Львовны. Когда узнала она, что я продал книги, очень обрадовалась и с жаром меня похвалила: "Молодец. Молодец! Так и надо. Надо все продавать. Теперь все продается".
Еще весной Екатерина Львовна поделила имущество по категориям – с таким расчетом, чтобы хватило на 500 дней
(именно за 500 дней предполагалось тогда построить капитализм в России), и понесла в соответствии с разработанным графиком личные вещи на знаменитую барахолку. Насколько я понимаю, Екатерина Львовна капитализм представляла как раз коммунизмом, куда можно войти без имущества.
Предпринимательницы вроде Екатерины Львовны, жившие рядом, обносили ряды бутербродами и блинами. К моему появлению в ее доме Екатерина Львовна уже всерьез подумывала о блинах.
Но блины надо печь, бутерброды же с нехитрым дефицитом наподобие вареной колбасы покупались по коммерческой цене в ближайшей кулинарии. Для блинного предприятия Екатерине
Львовне, кроме муки, требовался ассистент. Я наотрез отказался.
"Увольте. Мне некогда ".- "Что значит некогда? – кипятилась под антресолями Екатерина Львовна. – Может, ты блины печь не умеешь? Так я научу ".- "Нет. Спасибо. Я сам по себе ". (Вставать не хотелось, лежал на матрасе.) "Сам по себе – быстро ноги протянешь. Надо занимать активную позицию в жизни. Где же твой авангард? " – "Какой еще авангард? " – "Сам знаешь какой ". Я не знал. Честно не знал. Я так и не узнал, что понимала Екатерина Львовна под авангардом.
А Сенная мне и без Екатерины понравилась Львовны, и без ее авангарда.
Я просто снял часы однажды с руки и спустился вниз, к людям.
В том сентябре я целиком принадлежал Сенной площади.
На Сенной быть радостно, Сенная место такое.
Хочешь – будь, хочешь – не будь.
Всего удивительнее, что на Сенной я повстречал немало знакомых. Одни бесцельно шатались, пораженные невиданным изобилием. Другие приходили с целью купить что-нибудь конкретное – пилу по металлу или талоны на мыло. Третьи – продать – вилок набор или дачный карниз. Особо крутых
(героин, редкоземельные элементы, Калашников…) среди моих знакомцев не было, и я тоже при встрече не мог никого ничем удивить.
А как она манит, как затягивает! Сегодня пришел с часами, завтра принесешь старинный барометр, послезавтра – домашние тапочки. Или нет, лучше значки, школьную твою коллекцию, столько лет пролежала без дела, Горький,
Куйбышев, Калинин… города, имена, события… 50 лет
Октябрю… 20 лет заводу точных приборов… Прощай, прошлое! Прощай! Главное – не попасть под трамвай, он, погромыхивая, а на повороте с ужасным скрежетом, медленно, с трудом, еле-еле пробирается сквозь толпу – ну какое же скоростное движение может быть на Сенной площади? – тем более когда долгострой Метростроя за огромным бетонным забором царственно занимает всю середину…
Что-то со мной стало происходить неладное. Что – мне трудно было понять, но в одном я себе отчет отдавал: это сны, – стали мне видеться-слышаться странные сны, ладно бы музыкальные, это пускай, да ведь чересчур выразительные какие-то – рельефные, выпуклые, кинематографичные, с такими замысловатыми поворотами, с такими, бывало, причудливостями и неожиданностями, что, случалось, пробуждался я не иначе (по нескромности своей и самолюбивости), как с тщеславной мыслью об авторстве: да неужто я сам так сочинительствую? Раньше я сны забывал моментально, плохой из меня сновидец. А тут вдруг помнится до мельчайших подробностей, а то как бы и не было ничего, и вдруг посреди дня весь сон сам собой вспоминается.
Получалось, что конец сентября больше снами запомнился.
На Камчатку поехал, а в поезде мухи летают, цеце, пассажиры боятся укусов… Или вот с покойным Потапенко из четвертой палаты (перелом черепа в трех местах) вместе стихи сочиняем, запомнилось только: ужасней шепота натурщиц халтурщик сукин сын халтурщик – кто халтурщик? почему халтурщик? зачем сукин сын?.. И еще
– профрейдистское: Екатерина Львовна будто простужена и просит горчичник ей поставить, а мне как-то неловко ей ставить горчичник, и вру я ей, чтобы горчичник не ставить, будто в Крым горчичник уехал, зато есть, говорю, для согрева чуть-чуть, и, гляжу, стакан уже на столе, а в нем зубы вставные… Стал я частенько во сне поддавать, до головокружения налимонивался. Во сне! Ну а в жизни было не так выразительно. Дни слеплялись в комок. Листья верно желтели. Сотрясался Советский Союз. Возрождалась, считалось, Россия.
Вспомнил сон про Эльвиру. Гадкий сон, тем более гадкий, что никогда до сих пор – даже во сне – за мной кровожадности не замечалось. А приснилось, что хочу зарубить топором их Эльвиру. Туристским топориком. И что будто в этом вопрос всей моей жизни: дерьмо я, вопрос, или все ж не дерьмо? дерьмо или нет? (не к деньгам ли приснилось?) чтоб топориком тюкнуть?.. И что будто
Эльвира, с одной стороны, – воплощение зла, исчадие ада, но, с другой стороны, должен я преступить, ибо есть тут порог, ибо в целом к собакам отношусь я нормально, без ненависти, хорошо. И долго терзаюсь. Истерзавшись, пробуя лезвие пальцем, решаюсь я: да! Да, готов! Я готов! Да, да!
Да. Вдруг – звонок. Долгий-долгий. Эльвира с прогулки пришла. От звонка и проснулся.
Этот сон, когда вспомнился, на меня очень сильно подействовал. Что-то было в том сне издевательское, пародийное. Надо мной словно кто-то решил подшутить. Я ж не полный кретин. Я же вижу.
Вижу: подходит старушка к приятелю моему: " Милый, дай понюхать какао. Все равно не купить, дай понюхать только… Разреши ".
Разрешает. Банку открыл. (И все наяву.)
"Ой! Спасибо, как пахнет!.. Словно молодость вспомнила…
Пахнет-то как!.. Нам такое в войну присылали… " "Знаешь, мать, – произносит приятель, а голос дрожит, – я бы дал тебе, мать, но не дам, я пойду, мать, отправлю отцу в
Ростов-на-Дону ". И уходит, не попрощавшись, – растрогался.
Я пошел бродить по Садовой. Не знаю что, но что-то нехорошее со мной начиналось, я не хотел нехорошего, и, чтобы было все хорошо в моем представлении, я представил себе, я представил в себе ощущение бодрости будто бы мысли. И послышалась гамма, простая, будто я наступаю на клавиши, так вот иду… Мстить кому бы то ни было (убеждал я себя), а тем более невинной собаке, у меня и в мыслях быть не могло. Этот сон мне приснился несправедливо!
Так рассуждая, я нечаянно оказался на набережной реки
Фонтанки, стоило мне взглянуть себе под ноги, как стало понятно происхождение сна. Вот я что вспомнил. Вчера… да, вчера, как и сегодня, я шел вдоль… в до-ре-ми-фа-соль… вдоль Фонтанки, ля-си, точно так же ступал – осторожно, – потому что иначе ступать здесь нельзя, невозможно: на каждом шагу – я ничуть не преувеличиваю – буквально на каждом – лежат экскременты собачьи… Вот и разгадка. От загаженного тротуара мысль моя вчера невольно обратилась к Эльвире, я недобрым словом вспомнил ее, ну а дальше, что касается сна, это дело уже сновидческих механизмов. Но и это не все. Мне навстречу вчера шел худой гражданин, судя по поступи, озабоченный тем же (я вспомнил). Без труда догадавшись, о чем я думаю, он обратился ко мне с короткой речью: "Народ безмолвствует, а воры воруют. Дерьмо лежит прямо на улице.
Владельцы собак перестали убирать за своими собаками.
Грядут тяжелые испытания. Курс рубля падает. Власть гниет. Разваливается производство. Большинство писателей – бездари. Помните, что я вам сказал. Я знаю. Я сам депутат.
Моя фамилия Скоторезов ". "Скоторезов ",- повторил я вслед уходящему.
Он же, повернувший на мост и напряженно запоминаемый мною, высокий, худой, но вынужденно смотрящий себе под ноги, неожиданно уподобился гвоздю с помятой шляпкой – таким и запомнился – вбитым на границе двух административных районов Санкт-Петербурга – Ленинского и Октябрьского – в деревянный мост по имени Госткин мост, на котором курить запрещается, согласно табличке. И хотя собака – далеко не скотина, выше, чем скотина (и больше, чем скотина, друг человека), человек с резкой фамилией Скоторезов и с резвым скоторезовским темпераментом врезался в память мою и осел в подсознании, чтобы в должный час подпитать мой сон прихотливым пафосом собакоборчества. Мысль моя в тот день, я заметил (если это был тот день, о котором я говорю), начала пробуксовывать. " Я ж ее не убил, а всего лишь хотел убить ",- думал я. Гвоздь торчал из моста, а я уходил – уходил по направлению к дому. "Кто – кого? " – думал я, ни о ком конкретно не думая…
Вот, наблюдал я, сосредоточиваясь, пропали из города воробьи, их более не подкармливают старожилы. Вот, наблюдал, беременных нет больше совсем, никто не рожает.
Зато много бубнящих. В самом деле, отчего так много встречается бубнящих? Каждый третий встречный бубнит. Идет и бубнит. Он бубнит. Мы бубним. Мне бубнится. Я заставил себя не бубнить и сразу же оказался на лестнице – около подоконника. На подоконнике лежали окурки. Здесь курят пацаны. Пол-литровая банка окурков стоит на Сенной три рубля. "Даже крыша когда у тебя поедет, – пробубнило во мне, – не пойдешь продавать на Сенную окурки ". Поехали, поехали, цеплялось слово за слово, поехали в Еристань.