Его не переупрямишь. Хотя наст до подоконников первого этажа достает… "Нет снега!" Но в пальто таки впялил его!
На круговой нашей лестнице он упрямо стирал рукавом пыль со стенки!
– Иди посередине – я тебе помогу! – ухватил его.
Вырвался! И это только начало пути!
Вышли во двор. Сощурились от сверкания и сияния. Но снега, "конечно, нет". Проложена по голубому насту глубокая белая дорожка. Но снега,
"конечно, нет"! Как-то я с ним тоже завелся, настроился на спор, на борьбу. Характер бойцовский, отцовский. И тут же и начался бой.
Поперек пешей дорожки шла "звериная тропа", глубокие круглые провалы… Конские следы? Или – следы кабана? Впрочем, видны были и кое-какие следы более весомые и неоспоримые – жирные, золотые
"конские яблоки" с торчащими из них пушистыми травками. Мы четко, как я полагал, шли мимо – и вдруг батя рванулся туда: еле ухватил его за полу. Он такой – специально наступит, чтобы потом мрачно морщиться: "Черт знает что!" Но я грубо пресек эту попытку. Тем более – чувствовал свою вину за появление тут конского кала. Привел
"на свою голову" лошадь. "До головы", впрочем, пока не дошло – но дойдет, если будет так развиваться. Батю утащил от соблазна, провел его, протащил под гулкой изогнутой аркой (снегу тут мало было – принесен лишь конскими и людскими ногами), на улицу выволок. Вообще, времени не так много у меня!
На улице он снова уперся: гулял всегда один, по глубоко продуманной научной системе. Выйдя из ворот, нюхал воздух, соображал, откуда сегодня дует ветер, и шел навстречу ему: то прямо – на Дворцовую площадь, то направо и назад – на Мойку. Сбить его было нельзя, он якобы выяснил в результате исследований, что в той стороне, откуда туда ветер, меньше газа машин – сдувает оттуда. Трудно сказать. Вряд ли его теория подтверждается практикой – но, ей-богу, некогда проверять. Пусть он сам один как хочет гуляет, подтверждает или опровергает свои теории – но сейчас-то не до гуляний. Почти силой до
Невского его дотащил. Это я, наверное, должен упираться – мы ведь по его делу идем. Но его трудно переупрямить, раз что-то себе в голову вбил. Удивительно: крестьянский сын, из деревни, всю жизнь ходил агрономом по полям – и так прихотливо себя ведет, скрупулезно так о здоровье своем заботится. Странно, но факт. И факт, наверно, полезный – именно из-за тщательного "принюхивания к воздуху" так себя и сберег. У крестьянского сына такая "бережливость" себя – но мне, увы, не досталось этого шанса, мне часто как раз в нехорошую сторону надо идти. И не упирайся, батя, – двигаемся-то как раз по твоим делам, крестьянское свое сибаритство подальше засунь! Там, куда ты рвешься, с "наветренной стороны", нет, увы, собеса! Собес, увы, там, куда ветер все газы сгоняет, – нам, увы, туда. Через весь
Невский, крепко загазованный, через площадь Восстания, где вокзал, и
– на Старый Невский, в собес. Там тоже загазовано не слабо, но ты же сам надумал ехать туда.
Во дворе была тихая зимняя сказка, деревенская почти, с "конскими яблоками", – а тут скрип, треск, вой. Снег размазан в грязную кашу.
Гуляй, батя, ты этого хотел! Маршрутку я резко остановил – точней, она резко остановилась: не ожидал, что она встанет среди скопища машин. Сзади загудели, засигналили на все лады. Влазить надо быстро.
Сдвинул многотонную дверцу, запихивал батю туда – но он неожиданно расперся ручками-ножками, как Жихарка, которого в печку суют, кидал на меня через плечо бешеные взгляды: да не туда! Пришлось насилие применять, отрывать от железа руки. Наконец запихнул. Он продолжил и в маршрутке протестовать, но я уже с ним не спорил, свисал с креслица, тяжело дышал. Это еще начало маршрута!
Не признавал он и собес, долго в парадном упирался. Слава богу, что такие рейды нечасто у нас.
Затащил его в темный коридор, усадил в кресло. "Вот тут сиди!" Пару раз вскакивал, буйно протестовал – я не вникал уже, тупо ждал, когда наша очередь подойдет в заветную дверцу. Тут многие себя буйно вели, то и дело кто-то пытался прорваться: активная жизнь у людей уже кончилась, а силы есть. Каждый, видно, считал, что он особенный, рассиживаться ему некогда – пусть старики тут сидят! И я пару раз порывался, но после – уселся… А ты-то кто? Не старик? Дыши ровно.
Вот так.
Всегда какая-то радость нас ждет: инспекторша очень любезная оказалась, сразу в компьютере батю нашла.
– Чем же вы недовольны, Георгий Иваныч? У вас самый высокий пенсионный коэффициент.
– Самый высокий? Зачем только вы сидите тут! – гневно поднялся. -
Вот! – сберкнижечку свою распахнул.
– Что ж вы плохого в ней видите, Георгий Иваныч?
– Как? – выкатил свои бешеные очи. – По-вашему – это ничего? Вдвое урезали пенсию! Это как?
– Где вы видите это, Георгий Иваныч? – все так же любезно произнесла и даже головкой к его могучему "котлу" прильнула. – Внимательней надо смотреть!
– Что – смотреть? Вот – последняя строчка. Напечатано – тысяча пятьсот. А было – три тысячи! Это как?
– Но тут же есть и /предпоследняя/ строчка. В ней тоже напечатано – тысяча пятьсот тридцать два.
– Так это за прошлый месяц!
– Да нет, Георгий Иваныч, за этот. Смотрите – то же число. Видите?
Просто пенсию вам через два разных банка переводят теперь. Так им удобнее – может быть, налог меньше. Но вас это никак не затрагивает.
Поняли меня?
– Нет! – произнес яростно. Поражения своего не признает никогда.
Но я-то все понял уже: с дурью своей вломились, время отняли у очаровательной женщины!
– Пошли, батя! – потянул его за рукав.
Тут, кстати, и меня маленькая радость ждала. Красавица эта, сама любезность, – как ей сил хватает с такими вздорными людьми говорить?
– без всяких просьб и меня на экране высветила.
– Валерий Георгиевич?
– Да ничего… ладно… мы пойдем! – тянул отца за рукав, тот упирался, хотя тоже все понял, но последнее победное слово должно быть непременно за ним.
– А вот к вам, Валерий Георгиевич, вопросы есть!
Интересно.
– Вы сейчас работаете – или уже уволились?
Неужели так выгляжу, что и работать уже не могу? Но она ж догадалась!
– В смысле – служу ли? – пробормотал.
– Вот именно, – улыбнулась она. – С киностудии вы уволились? Сколько вы проработали там?
Да! эксплуатировался. Было дело. Питались оскорблениями, пили вино обид. Выросли, с друзьями вместе, неплохими специалистами. Уволили год назад – видимо, убоявшись блеска, ссылаясь на пенсионный возраст.
– Уволили в прошлом году, – я признался.
– Вот видите, – она обрадовалась, – а указано, что вы еще работаете!
– И что?
– Неполная пенсия тому идет, кто еще работает. А теперь – полная будет!
Это я удачно зашел.
– Спасибо.
Признал свою ошибку. Полный пенсионер! Но батя свою ошибку нипочем не признает!
– Надежда эта – веч-чно напутает, – с досадою бубнил.
– Это ты напутал, ты! А она, наоборот, все сделала для тебя – хоть и напрасно. Бумаги все для тебя собрала. Стой! Не выкидывай! – (Был сделан такой яростный жест.) – Все. Поехали.
Лютует батя.
– Куда?! – он вытаращился.
– А хотя бы в сберкассу! – я рявкнул. – Пенсию свою получи!
И мне, за труды мои напрасные, немножко дай – бедность уже взяла за горло!
"…воруют все, кому не лень", – бормотал он еще в коридоре, хотя, как культурный человек, мог бы уже признать, что не прав. Но не признает!
– И-и-и! Верно! Ворують! Делають что хотять! – охотно подхватила бабка, оказавшаяся рядом. Уходим отсюда, пока не поглотил нас недовольный народ, пока не сделались мы неотделимой его частицей. Прочь!
Обессилел я. Вышли на улицу. Хотел тут сказать я отцу, чтобы он повнимательней немножко сделался. Но – не стал. Только поругаемся. А все равно – мне же потом мириться. Все – на тебе. Держи моральный вес-то!
– Все отлично, батя! – потрепал его по плечу.
…Второй раз мчусь через это же самое место. Правда, сейчас без бати уже. Но особого облегчения не чувствую: в больницу, не в театр.
Помню тот день, когда рулоны туалетной бумаги принес ей как особую единицу измерения. Шесть рулонов времени прошло! Дела – без особенных изменений: то вроде полегче ей, то – потяжелей.
Чем бы порадовать ее? Увеличением моей пенсии? Может и не понять.
Как Стас, ее доктор, мне сообщил, она тридцать четыре года себе дает. Сколько же мне сейчас, интересно? Скоро, наверно, в детство впадем!.. Держи моральный вес-то!
На пересадке у Лавры, под памятником Александру Невскому, конные нищенки обступили меня, теснили грудью (своего коня), требовали "на сено", предлагали прокатить. Кругом, на тротуарах и мостовой, были груды экологически чистого навоза, но он мне уже несколько надоел. И потом – часто ездить верхом слишком экстравагантно. И, проскользнув между амазонками, я нырнул в ободранный подкидыш, вдохнул родной, волнующий запах бензина. Нормальная жизнь! На краю площади иллюминация кончилась, и мы въехали во тьму.
Почему же так шершаво жить без нее? Мы с отцом смотрим друг на друга, как в зеркало, и приходим в ярость. Лишь упрямство, нахрапистость! Я пытаюсь это как-то смягчать – а он даже не пытается!
Ругались три дня назад: вышел к ужину торжественно-мрачный: "Слыхал, на Васильевском пожар, ТЭЦ сгорела, весь район без тепла и электричества!" – "Слушай! – не выдержав, заорал я. – Тебе мало наших семейных неприятностей – надо еще из телевизора тащить?" Он гордо выпрямился. Явно программировал такой ход событий. По резким эмоциям скучал, сильным событиям… но таким, которые желательно не касаются непосредственно его самого. "Я лишь констатирую факты!" – свою коронную фразу сказал. "Не те факты ты констатируешь! – устало произнес я. – Не все факты надо констатировать!" – "Не понимаю тебя!" – оскорбленный, вышел.
Сотрем друг друга в песок. Она как раз своими веселыми нелепостями смягчала нашу жизнь, на нее злоба вся изливалась – и тут же хотелось ее простить. После ругани она, расстроившись, удерживая слезки, надувала мячиком свои красненькие щечки, резко выдувала. "Ну ладно!
Хватит!" – сразу же хотелось по черепушке ее погладить. Помню, как однажды я решил, морально совершенствуясь, бюст Толстого из кладовки переставить на свой рабочий стол. Ходит все время пьяненькая – может, бюст великого моралиста ее устрашит? Пачкая белым ладони, поднял этот бюст – и чуть не выронил: был он пустой изнутри, и в нем
"маленькая" стояла! Вот тебе и "моральный авторитет" – я вдруг развеселился. "Маленькую" убрал, а бюст на место поставил. И потом, тихо улыбаясь, слушал, как ходит она по коридору, замедляя шаги у кладовки, потом, не решаясь, мимо проходит и снова возвращается.
Затихли шаги. Дверца заскрипела. Буквально замер я в предвкушении… чего? Долго сопела своим носиком озабоченно, видно, тяжелый бюст приподнимая, – тоже трудится человек на своем фронте! Потом – довольно долгая тишина – я торжествующе хихикал. Потом – тяжелый стук опущенного бюста, не оправдавшего надежд. Пауза. "Умный, ч-черт!" – восхищенный шепот. Уже понимая, что я слушаю, ловко на мировую идет. "Умный, ч-черт!" – это у моей двери, чтобы слышал я.
Комплимент этот, надеюсь, относится не к Толстому, а ко мне? И сейчас, в темной маршрутке, вспоминал, улыбаясь. Так вот и жили мы.
Неплохо, как теперь вспоминается.
Кончилось все это плохо, конечно. Но ведь хороших "концов жизни" и не бывает, наверно? Но неужели это – конец? Третье дыхание? А ты что б хотел? Чтоб тебе несколько концов изготавливали: этот не нравится, давай другой? Нет уж. Такой, как заслужили. Гибнем от того же, чем жили. Нормальный ход. Обидно, наверное, ни за что погибать, а мы – как раз понятно за что! За прелести свои, теперь сгнившие. Так что,
Пигмалион-реаниматор, кончен твой труд! Из воспоминаний кашу не сваришь! Они только в головенке твоей остались – больше нигде. А она, интересно, помнит? А толку-то что? Как в самом начале мне Стас сказал: "Деменция. Разрушение личности". Из черепков горшок не слепишь, чтобы суп в нем можно было варить. Вот если бюст Толстого расколется, то, наверное, его можно слепить. А живое, веселое, бодрое существо – из черепков-то – навряд ли.
Неужто не выберется она сейчас? Всегда ж выкарабкивалась – из самых жутких ситуаций, которые, как сейчас, сама же и создавала. Именно на лихости, бесшабашности и выбиралась: "Нисяво-о!" И все действительно
– обходилось. "Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!" – это ж я при ней сочинил. И что же? Кончилась жизнь?
Помню, две недели прогуляла на режимнейшем предприятии, где работала после института. Бормотала с утра: "Я договорилась, договорилась! В библиотеку иду!" Выгонять, на мороз? И так – две недели. На режимнейшем предприятии, где вход и выход на табло отмечались, каждая минута рассматривалась отделом кадров! И – две недели, без объяснений. Влететь в такое только она могла. Ясно было, что обычным путем не спастись. Да и какой путь тут – обычный? Путь несколько странный нашла – обычный разве что для нее. К своей подружке Лидке пошла, где за бутылкой они все проблемы решали, не минуя и мировых.
А уж эту-то! "Тьфу!" – как Нонна небрежно отметила. Муж Лидки грузин был, художник, и у них там постоянно "князья" паслись, которые "все могут"! Ночью пришла. "Дунувшая", естественно. Но на это я уже сквозь пальцы смотрел. Главное – радостная. "Сде-вава!" – шутливо произнесла и голубой листок на стол шмякнула. Я поднял его, глянул – и помутилось в голове. Все буквы на нем – и напечатанные, и написанные от руки – были грузинские, этакие веселые извилистые червячки! А где же фамилия-то ее? Та-ак. Фамилия-то как раз по-русски, но явно на месте вытравленной, другой… Ювелирная работа! С таким бюллетенем надо прямо в тюрьму. "Ну, если посадят меня, Венечка… то, может, тебе тоже в ту тюрьму устроиться кем-нибудь?" – хихикнула, ладошкой губы пришлепнула, вытаращила веселые глазки. Неужто сажают и таких? "Нисяво-о-о!" – бодро утром сказала. Где же – "нисяво"? Уставать я уже стал от ее бодрости: ночь не спал. Раньше и я был веселый, но всю веселость она себе забрала, мне только ужас оставила – вполне обоснованный, надо сказать.
Вернулась – радостная. И опять же – поддавшая. Но тогда мы пили не просто так – победы отмечали.
"Ну что?" На работу придя, сразу же собрала в курилке за цехом совещание, своих подружек и корешей, таких же бездельников, как она, на их бурную поддержку надеясь… но и из них никто в восторг от ее бюллетеня не пришел. Наоборот, старались зловещий этот листок скорее другому передать – и быстро он опять в ручонках у нее оказался. И все ушли. И осталась она одна, с этим листочком в дрожащих руках. И тут, на беду свою, зашел в ту курилку у сборочного цеха молодой, перспективный парторг. Покурить с массами, о проблемах узнать, потом смело их на собрание вынести! Время было – лихие шестидесятые. Но такого – не ожидал. Нонна, хабарик отбросив, к нему кинулась: "Что вы посоветуете? К вам одному могу обратиться!" – сунула бюллетень.
Тот взял листок, посмотрел, покачнулся и, прошептав побелевшими губами: "Я этого не читал", – быстро вышел. Тогда она, на рабочее место не заходя, пошла в отдел кадров и отдала бюллетень. Через час примерно звонок: "Зайдите!" Дружки проводили ее, дали клюкнуть.
Смело вошла! – этакая Жанна д’Арк. "Вот что, Нонночка, – всесильная
Алла Авдеевна сказала, – больше не делай так. И никому, слышишь, не рассказывай!" – "Куда… идти?" – Нонна пролепетала. "На рабочее место", – Алла Авдеевна улыбнулась вдруг. И все к ней так относились
– именно ей демонстрировали свою доброту, – мол, и мы тоже люди.
Умело провоцировала она на то своей как бы слабостью и растерянностью – на грани нахальства, и это сочетание веселило всех.
Парторг, встречая в столовой ее, лихо подмигивал: "Мы знаем с тобой одну вещь!" И ему приятно было – себя лихим ощущать. Время такое было. И вроде как с ее легкой руки парторг резко пошел в гору, стал смело везде выступать, "лихие шестидесятые" все выше его несли. В конце концов оказался в Москве, крупным деятелем шоу-бизнеса, но звонил и оттуда – Нонну своей "крестной матерью" считал. Очарован был. Парторг Очарованный. "Ну как вы там, все гуляете?" – по телефону кричал. И никаких других версий не принимал – только эту. И даже когда я в последние годы пытался робко говорить ему, что не все у нас так уж складно, хохотал: "Да вы везде свое возьмете!" Парторг верил в нас.
А я-то – верю, нет? Словами в основном наша жизнь держалась – событий радостных не было уже давно.
Приходя, заставал ее пьяной, озлобленной. Душу мне рвала, ночи не спал. Но утром – успокаивал себя. Все равно разговор надо вести к примирению – так лучше сразу сделать мир, правильными словами.
– Ты чего это? – добродушно спрашивал. – Поддамши, что ли, вчера была?
Правильное, мне кажется, находил слово: "поддамши" – это гораздо лучше, чем "пьяна".
– Я?! Поддамши? – весело восклицала. – Никогда!
Чуяла уже, что скандала не будет.
– Ну, не поддамши… Выпимши. Было такое?
– Я? Выпимши? – Она веселела все больше. – Да вы что, гражданин?
– Ну… клюкнувши-то была? – Я глядел на нее уже совсем влюбленно.
– Клюкнувши? – добродушно задумывалась, оттопырив губу. – Странно…
– насмешливо глянула на себя в зеркало. – А мне казалось, я была так чис-та!
На словах и держались. На наших. На моих.
За темным окном маршрутки снег повалил. Сплошной – как тогда… когда я у Эрмитажа молился. Молитва и сейчас продолжается… молитва длиною в жизнь.
Шел от ограды через сад, и вдруг из тьмы в круглый свет фонаря выскользнула собачка. Вытянув усатую мордочку по земле, закатывая черные глазки, она смотрела на меня снизу вверх, но не подобострастно, а как-то лукаво. Хвостик ее мотался влево-вправо, почти как снегоочиститель. Ее, что ли, собачка? – вдруг осенило меня. Реализованный ее бред? Ну молодец, молодец, собачка! И она – молодец. Реализовала-таки свою собачку! А если ее на это хватило – то, может, восстановим и жизнь?
Смелое предположение! Ну а вдруг?
Я протянул пряничек, но она, вздохнув, покачала усатой головкой и перевернулась голым животиком вверх, требуя ласки. Прихотлива, как хозяйка ее! Если это и бред, то бред симпатичный.
Улыбаясь, я поднимался по лестнице. Навстречу мне кто-то бежал вниз.
Я посторонился и узнал Настю. Увидел слезы на ее лице.
– Ну… что там? – произнес я бодро.
Настя лишь махнула рукой, сбежала вниз и хлопнула дверью.
Не может быть! Не может быть ничего плохого, раз я только хорошее вспоминал!
Заклинатель змей, смертельно ужаленный! Пигмалион-реаниматор!
Я рванул вверх по лестнице.
Ворвался в палату, в затхлый пенальчик… и, с наслаждением вдохнув сладковатый от лекарств воздух (третье дыхание!), опустился на стул.
Слава тебе, господи! Все тихо! Вот, оказывается, где самое острое счастье-то бывает!