Румяная Марианна, обнаружив, что я один, моих друзей поблизости нет, отпустила собаку. Эта тварь тотчас кинулась ко мне. Я присел на корточки, шпиц врылся передними лапами в землю прямо у моего носа, весь дрожа от злости и переполняясь смесью рычания и лая. Я из чистой трусости, заискивая, протянул руку. Вероятно, хотел задобрить, погладить. Собака с яростью вцепилась в запястье. Я вскочил, вырывая руку, но пес повис на ней. Марианна от страха заскулила вместе с собакой. Дело кончилось скверно: меня увезла
"скорая", повреждена была вена, я чуть не истек кровью, потому что
"нотдинст" – "скорая помощь" в те годы была не очень скорой, зашивать на месте не умели, мне повезло, – до советского военного госпиталя, слава Богу, было близко, – до больницы Святого Иосифа в центре соседнего городка я бы не дотянул.
На этом неприятности не кончились, мне предстояло дотащить эту паршивую собаку до ветлечебницы в пригороде, в трех кварталах от дома, чтобы там ее оставили на карантин, в противном случае мне предстояли уколы от бешенства. Бабка из квартиры хозяев вести ее была не в состоянии, остальные в семье, где жила собака, работали, а
Марианна училась. Пришлось мне самому буквально волоком тянуть шпица в ветпункт. Мы рвались друг от друга, поводок нам не давал разбежаться. Собаку оставили на две недели. Кормили ее за наш счет, забирали псину уже они сами, я просто взял справку и сказал собаке
"адье".
Несколько ночей подряд мне снилась окровавленная рука. Она сопровождала меня в темном коридоре, скользя по стене, когда я шел в уборную. Так снилось, я никуда не ходил. В последнем сне рука забралась ко мне в кровать и вцепилась мне в горло, так что я с трудом оторвал ее. Я проснулся с сильнейшей ангиной – нарывы в горле чуть не задушили меня. Их удалила просто пальцем вторая жена моего отца, опытный отоларинголог. Отец уже с нами не жил, хотя зачем-то приехал с новой женой в нашу землю из благополучной земли
Рейн-Вестфалия. Появление второй жены моего папаши было вызвано только нешуточной урозой, хотя и было явлением экстраординарным – мать смотрела на нее коброй, она бы выгнала ее, несмотря на угрозу моему здоровью, если бы не отец. Хотя сама позвонила ему сообщить, что я опять надумал отдать концы, как когда-то.
Шпиц вызвал в моей жизни, таким образом, во второй раз исключительное и больше никогда не повторившееся событие, – как моя смертельная болезнь во младенчестве вызвала магическое явление деда
Соломона. Оба события врезались в память и остались там надолго. Я боялся выходить на улицу еще долгое время из-за этой псины.
Покончено было и с "грехами". Потом мне сказали, что собака пропала.
Скорей всего, ее отловили поляки, заключил я. Скажите, кстати, чего это я все валю на соседей с востока? Неужто пресловутый тевтонский дух все еще живет в нас, немцах? Чушь "собачья", полагаю. Просто надо на кого-то валить свои грехи. Я отвлекся…
С опаской я гулял по двору первое время, особенно на лужайке за домом. Иногда, уже без собаки, ковыляла в булочную лавку бабка с верхнего этажа. На шее у нее болталась облезлая горжетка, какие тогда носили многие старухи. Мордочка, надо полагать, лисья, болталась на бабке при ходьбе, постреливая стекляшками глаз злобно и мстительно. Так мне казалось. Лиса была вытерта до белизны мездры.
Будто содранная шкура с блаженной памяти их белого шпица.
Как-то бабку сбил автобус, что проходил мимо наших ворот, под который она сунулась сослепу. Я выбежал с другими смотреть. Белую горжетку забрызгала густая кровь, неожиданно красная для старухи. Я, кажется, ожидал, что у старух и кровь седая. Еще я старался выбросить из памяти неожиданно белые и полные ноги в венах поверх круглых резинок на простых чулках. Бабка эта выжила и пережила, кажется, своего сына, который вернулся с войны инвалидом, – под
Москвой ему прострелили ногу…
И вот опять на моей дороге, спустя много лет, уже на западе
Германии, повстречался белый шпиц. Вернее, его разросшаяся копия.
Меня подмывало зайти в магазинчик, но я не решался: рыжая мадам не располагала к праздной беседе, а покупать у нее мне было нечего, да и денег лишних не было, – я ведь был "осси", то есть принадлежал к немцем "с востока", которых приняли на свою голову с благословения вашего Горбачева западные собратья. Я и переехал на Запад в поисках работы, сразу после смерти жены – она умерла от лейкемии за день до воссоединения: мечтала о нем, как о втором пришествии, не дождалась, а я – кому было и при коммунистах непыльно – дождался, но не особенно ликовал с остальными у стены. Все-таки овдовел. Хотя, если честно, я не то чтобы плакал после потери любимой супруги, – я смеялся от радости, что освободился от этой зануды, но все относили мое ликование на счет сноса стены.
Эйфория в стране быстро кончилась вместе с новыми деньгами.
Высокооплачиваемой работы для дизайнера с востока не было.
Безработица нарастала, я никак еще не вписывался в здешнюю
"западную" жизнь. В тот городишко на Руре я угодил, соблазнившись приглашением, которое на деле оказалось ловушкой для доверчивых: работа в одной маленькой фирме, которая принадлежала турку, хитрому и скупому. Под видом оформления он заставлял не только вырезать из металла и пластика торговые вывески на заказ, но и гонял монтировать их на фасадах магазинов и лавок. В холод и дождь, на высоте и с кувалдой. Я привык работать в тепле, в бюро, за кульманом или чертежным столом. Но пока ничего не подворачивалось, я ходил злой, со сбитыми пальцами и клял и город, и западных "собратьев". Не я один оказался здесь на западе в положении человека второго сорта.
Некоторые уже, повторяю, начинали жалеть о воссоединении и вздыхать о работе, всегда доступной на бывшем "востоке". Да вы, вероятно, в курсе. Где она, голубая мечта – любая работа под рукой каждый день, как это было при Хонеккере? Хотя в другой части, бывшей ГДР, и работы было меньше и платили теперь еще меньше.
Для зажиточной хозяйки модной лавки, владелицы собаки, японского джипа у дверей и, думаю, шикарного дома, я был вроде вас – нежелательный беженец с востока, если не хуже! Дожили, как говорится, – я был для своей немецкой "землячки" хуже любого эмигранта! И меня это злило – ведь мы были одной крови, жили в одной стране, перенесли тяготы одной войны. Я, повторяю, был злой тогда.
Очень злой… Злой, "как собака", если хотите!
Шпиц интересовал меня все больше и больше. Так тянет запретное. Так
"смертное манит", – как подобную тягу сформулировал в рассказе с таким же заглавием Борис Вогау, немец по национальности, известный у нас и у вас как Борис Пильняк. Не удивляйтесь, я учился в университете во Франкфурте на Одере, захаживал на лекции на факультет славистики, где существовали русское, польское и украинское отделения. Если уж всю правду – когда-то у меня была и
"веселая вдова" из Польши – мы ходили друг к дружке в гости через мост, пограничники смотрели на это сквозь пальцы. В "советский" период к тому же поощрялся интерес к русскому языку. Но здесь, в западной глубинке, я был бы белой вороной, скажи я, что читал
Мицкевича и Пильняка на их языке, хотя и со словарем. Вот вам и
"тевтонский дух"! Ну, кто из вас читал "Дзядры" Словацкого в подлиннике?
Рыжая хозяйка сама помогла мне. Она как-то неожиданно совсем встретила меня на пороге, когда я шел мимо и, по обыкновению, замедлил шаг у витрины ее лавки. Она сама поздоровалась первой. Я опешил. Что-то оветил. Она пригласила меня войти. "Вы каждый раз заглядываете сюда через витрину, я заметила. Вас что-то интересует?"
Я ответил, что просто любуюсь, что у нее хороший вкус, что витрины очень привлекательны и что я сам – немного художник. Для себя я начал тогда писать маслом. Иногда удавалось "по-черному" подработать ормлением витрин в магазинчиках и росписью залов в мелких кафе.
Она пригласила меня войти в лавку, и я вошел.
Шпиц стоял на своем месте.
Я сделал вид, что не замечаю его, хотя обошел собаку, стараясь держаться подальше.
Хозяйка предложила мне посмотреть свою новую экспозицию.
Обыгрывалась рука как таковая. Точнее – кисть. Красные, синие, и красные с синим кисти рук из керамики, стекла и фарфора были расставлены на подставках, подвешены под потолком, красовались на стенах. На иных были перчатки. Некоторые держали сумочки, зонты.
Другие сжимали шали, платья, плащи. Придерживали шляпы окаменевшими пальцами.
Растянуты были между мертвых рук шарфы и длинные нити бус. На этот раз все было кроваво-красных тонов с включениями лазурного и темно-синего, почти черного цветов.
Сам красный от смущения, я пытался уклониться от приглашения
"присесть и выпить кофе". Все-таки она меня усадила. И не куда-нибудь. Она подвела меня незаметно к собаке и подтолкнула прямиком на спину шпицу. Когда я плюхнулся на него, все во мне сжалось от ужаса.
Это была банкетка. Скамеечка в форме собаки, обитое мягкой овчиной чучело. Точнее, кушетка. Я бы назвал ее "пуфом" на французский манер, но в Германии этим словом называют публичный дом. С улицы я не разобрал, что это – чучело. Хотя я иногда и сейчас сомневаюсь, было ли это всегда только чучело…
– Не пугайтесь, он крепкий, выдерживает даже моего брата…
Мужчина, которого я видел, был, как оказалось, не мужем, а братом.
Становился понятен интерес рыжей хозяйки к мужчине ее возраста или чуть старше, каковым я и был.
За кофе мы говорили о дизайне и живописи. Все это время я дрожал от внятного страха, который шел снизу, от проклятой собаки-дивана. Вся она была воспроизведена с пугающей достоверностью. До молочно-белых клыков, бисера мелкозубья. Красной спирали языка, раковины пасти.
Глаза налиты были розовой пеленой похороненного в чучеле бешенства.
Подо мной оказался – я чувствовал это! – сгусток ненависти ко мне, животной злобы и ярости. Ничего себе диванчик! Я ощущал под собой горячую собачью спину, в которой кипела собачья, доведенная злобой до кипения, кровь. Ей богу, до меня доносился из красной пасти спертый собачий запах, запах утробы недавно пожравшего потрохов в соседней мясной лавке зверя.
Через какое-то время у нас завязался роман с хозяйкой. Поначалу чисто платонический. Я помогал "рыжей", как я ее про себя называл, в качестве подсобной рабочей силы, ну и немного как художник, хотя она не желала замечать моих художественных талантов – предубеждения против "осси" давали себя знать даже в таком пустяке. Я таскал в ее японский внедорожник "Мицубиси", похожий на броневик, коробки с проданным или отслужившим товаром. Разгружал новые образцы. Иногда помогал расставлять манекены. Иногда она доверяла мне расставлять в витрине болванки для шляп.
Давешние руки были свалены в комнатушке за торговым залом, где мы сидели во время обеденной паузы и пили кофе с печеньем.
Здесь стоял частенько и шпиц, когда не использовался в декоративных целях, "не вписывался в гамму", как говорила рыжая. Вообще-то он использовался как сиденье во время примерки редко выставлявшейся стильной обуви. Я старался на него не садиться. У меня даже завелся в подсобке "свой" стул. Английский, обтянутый темной кожей дорогой стул стиля чиппендейл.
Спустя примерно месяц я не выдержал и уступил. Иначе не назовешь. Не ей – своему неудержимому желанию, которое она вызывала. Со мной никогда такого не было раньше. Такое может понять только тот, кто испытал что-либо подобное к не очень красивой, совсем не молодой женщине. Событие это было, я имею в виду ослепление возникшей страстью, для меня в ту пору по-своему из ряда вон выходящим, как явление в доме в свое время новой жены отца или деда Соломона.
Предвестием других неординарных событий. Раньше мои пристрастия ограничивались женщинами гораздо более молодого возраста. Вероятно, я и остался холостым из-за этой моей тяги к молоденьким, на которых жениться для меня с каждым годом представлялось все недоступнее.
Правда, лет пять назад я все-таки женился на медсестре много моложе меня, но хорошего из этого ничего не вышло. Мы расстались не очень мирно, на нее и ее ребенка я буду, похоже, выплачивать из своих скромных доходов "брачную десятину" всю оставшуюся жизнь: она не спешит работать, а ребенок – получать образование. А "десятина" – едва ли не треть моих доходов.
Хотел, было, я уже ставить крест и на молодых, и на перезрелых, как жизнь вытолкнула меня к той, о какой, как оказалось, грезил кто-то во мне, а я сам того даже не сознавал.
В ней, этой рыжей хозяйке, отлилось с запозданием воплощенное женское плотское соблазняющее начало, не осознаваемое его источником. Рядом со мной постоянно ходила кукла, манекен, живее самой живой самки. Колыхание всех частей и форм было вызовом, бесстыдным и невинным ввиду непреднамеренности. Большая грудь постоянно меняла форму, повинуясь даже не позе, а порыву переменить оную. Бедра оживали, как-то непрерывно перетекая в ягодицы, а живот дрожал, как спрятанный под платьем любовник, припадая к талии и ниже. Спина сверху донизу являла ожившую деку неведомого музыкального инструмента, вместо музыки исторгавшего потрескивание корсета, готового лопнуть.
В ее кожу было залито вещество, наподобие ртути, состоящее из одного расплавленного и неиспользованного желания. Одежда на ней, словно взятая на время с ее стендов и вешалок, казалась драпировкой, призванной подчеркнуть этот бесстыдный вызов.
Я не избегал ни одной возможности дотронуться до нее, задеть, коснуться.
Когда же мне приходилось поддержать ее на стремянке, крепко обхватив ладонями то, что подвернулось, – она не доверяла мне, скажем, развешивание под потолком страусовых боа и шляп, – я едва не доходил до критической точки. Причем, уверен, она некоторое время не догадывалась о том действии, которое во мне производило внятное прикосновение к ее "шенкель", – не знаю, как по-вашему именуют эти части женского тела, – которые трепетали, как большие рыбы, под шелками и лайкрой в моих ладонях.
Домой она не приглашала меня никогда, так что я заподозрил присутствие там сожителя. Я ошибался, – там ее дожидался каждый вечер, как я чуть позже узнал, муж, страдающий тяжелым нервным расстройством. При нем она была, как я понял из сказанного обиняками, долгие годы бесполой нянькой. Ко мне в гости она не напрашивалась, а я не решался ее пригласить, – ведь она привыкла к жилищам, выглядящим наверняка иначе, чем логово не слишком зажиточного холостяка.
Желание мое, между тем, распалялось. Однажды она попросила меня навести порядок в келлере-подвале. Это всегда – свалка, даже у аккуратных немцев. Туда предстояло перенести с приближением лета все, что наверху могло напомнить зиму. "Покупатель не любит, если его желания направляются в "нежеланную" сторону", – сказала рыжая.
Я унес из задней комнаты тормознувшую здесь с самого Рождества синтетическую елку и семейство Николаусов – рождественских святых дедушек разного роста и размера, снятых в свое время с витрины.
– Заодно снесите все и из витрины, я поставлю новую выставку! – велела рыжая.
Пришлось туда же, в "келлер", отправить и "отрубленные" руки из стекла и керамики, которые пока еще игриво держали и растягивали части женских туалетов ярких цветов. Я снимал все это, ворохами сносил вниз шелк и синтетику в кружевах и вышивках, отмечая мысленно прогресс в области женского белья по сравнению с далекими временами, которые я помнил по разбросанным в нашем далеком жилище французским лифчикам и эластичным трико и поясам из нейлона американского производства. Чего скрывать, застарелое желание повело змеиным хвостом гидры.
– Возьмите собаку, – сказала хозяйка. – Она слишком белая, напоминает покупателям снег!
Когда я тащил шпица, я отчетливо вспоминал свой вояж в ветлечебницу с искусавшим меня псом на натянутом его злобой и моим страхом поводке.
С меня сошло семь потов. В итоге я грохнулся с чучелом и раздавил несколько стеклянных рук, словно протянутых ко мне с пола в знак приветствия или предостережения.
Скрюченный остаток одной кисти тянулся ко мне птичьей зеленой лапой с когтями из зазубрин битого стекла, норовя вырвать мое мужское достоинство. Привычная шутка про себя прозвучала не очень шуткой.
Спустилась и сама хозяйка. Я показал на осколки, намекая на готовность якобы возместить ущерб. Рыжая только засмеялась, отодвигая осколки в угол парчовым тапком, позабыв, однако, зеленую когтистую лапу.
В "келлере" было тесно от разрушенных вещей, мы оказались в такой близости друг от друга, от которой у меня потемнело в глазах.
Наконец она заметила мое смятение и поняла его причину. Некоторое время она смотрела на меня в ожидании, но, сообразив женским чутьем, что я не из решительного десятка, первой улыбнулась мне и скинула сначала что-то вроде вязаного пончо. Я принял его и положил в сторону. Медленно она сняла через голову морковного цвета балахон, подняв дыбом рыжие волосы. Я принял эти одежды и положил их поодаль.
На ней было красное белье, которое надевают, чтобы не прикрыть, а обнаружить скрытое. Я помог ей избавиться и от него. Все происходило немного во сне. Помогало и то, что мы были невероятно чужие люди: от пола и происхождения до социального положения и образования, не говоря о достатке. Вспомним Достоевского, который осудил такое сближение полов наиболее безнравственным. "Особенно постыдна эта близость тем, что все происходит молча, словно люди перестают быть людьми, превращаясь в животных…" Примерно так писал "Ф.М.". Между прочим, наш случай.
Потом она подошла ко мне. Меня била дрожь от мысли, что вот сию секунду я могу обнять и прижать к себе тело, которое уже месяц доводило меня до исступления. Когда мои руки побежали по его поверхности, мне оно показалось шелковым чехлом, в который налили горячую кровь. Стоило легко стиснуть его, он порвется и из него прольется само желание, обжигая руки…
Рыжая тянула меня к себе, одновременно отступая, я никак не мог впиться в нее, ловил губами выпуклости и складки, пока мы не оказались на спине белого шпица.
На улице мы оставили белый день, а здесь, в "келлере", стоял сырой мрак. Только печью полыхала сразу потяжелевшая плоть. Она распахивалась мне навстречу, и куда бы я ни тянул губы и руки, всюду они зарывались в густых волосах. Во тьме они светились белизной или были такими…
Казалось, я по самые плечи погружаюсь в густую белую гриву.
Мне на секунду показалось, что в любовном экстазе я обнимаю собаку.
Существо подо мной, переполненное желанием, яростно желало, чтобы я пошел до конца. Я и пошел и дошел до конца, издав вместе с жаркой плотью подо мной нечеловеческий стон. Некоторое время я был без сознания. Когда же пришел в себя, отвращение и ужас заставили меня отпрянуть, с силой оттолкнув белую шерстяную спину, на которой я лежал: это был белый шпиц! Женщина уже исчезла, оставив меня наедине с чучелом.
Потеряв опору, я ухнул куда-то вниз, на ребра переломанных стульев.
Сверкнула совсем рядом стеклянная хищная лапа когтистой птицы.