У кошки девять смертей - Юрий Буйда 3 стр.


Отец ее, хоть и не верил в Бога, утверждал, что смерть есть лишь предисловие к истории, а Россия сделана из такого материала, который годится только для витья веревок. Он ни от кого не скрывал своего намерения раз и навсегда покончить с бессмысленностью предисловия к несуществующему или, что то же самое, непостижимому тексту. Его приятель, учитель литературы Меньшиков, возражал: "Ты себя в рабстве у идеи держишь. В вечную жизнь не веришь и поэтому хочешь язык ей показать, а на самом деле ты ее раб, поэтому и хочешь язык ей показать. А раба, как Чехов говорил, надо из себя выдавливать по капле!" - "Подумаешь, Чехов! Только человек, страдающий геморроем, может оценить эту чеховскую шутку. Сам-то он из себя никакого раба не выдавливал".

Он повесился. С криком: "Бить мертвых стыдно! стыдно!" - Машенькина мать долго била мертвого ногами, а наутро после похорон спилила и сожгла тополь, на котором свел счеты с жизнью муж, сохранив, однако, веревку. Себя же подвергла мучительной казни, зашив суровой ниткой рот, нос, глаза и все прочие отверстия, после чего воткнула длинную швейную иглу в сердце и завязала узелок.

Парень, который ухаживал за миловидной Машенькой, со страхом оттягивал день свадьбы. Пытаясь одолеть сжигавший его изнутри пламень, Миша залезал в бочку со льдом и сидел, пока лед не превращался в воду, которая выкипала до дна. Поскольку это средство мало помогало, Миша однажды по брови зарылся в огромный лесной муравейник, из которого спустя неделю с трудом вытащили добела объеденный скелет с красивыми каштановыми волнистыми волосами на черепе, еще хранившими запах одеколона "Русский лес".

Отец и Маше предрек смерть в петле или в омуте, когда прочел в заветной тетрадке четырнадцатилетней девочки стихи:

Хорошо какать утром.
А еще лучше осенью,
Когда даже какашки
Пахнут вечностью какашек.
Бабье лето.
А ты воображаешь себя полезной скотинкой,
Златожопой коровушкой,
Роняющей там и сям
Пахучие малахиты и изумруды…

Машенька честно пыталась не подводить семью, но ничего у нее не получалось. Даже из-под паровоза она выбралась без единой царапинки, хотя целила шеей между колесами. Не выдержавший издевательства над природой отец как бы случайно пальнул в дочь из ружья картечью, но промахнулся, прострелив себе руку.

- У кошки девять смертей, - задумчиво проговорила Буяниха. - А Машка ваша - кошайшая из кошьих кошек. Это судьба: отруби кошке хвост - она все равно кошкой останется.

Мужчины ее слегка побаивались, с девушками Машенька как-то не сходилась - вот и получилось, что единственной ее подругой стала непутевая старуха Молодцова, пережившая четверых мужей и обладавшая могучими руками, подбородком в форме кувалды и глазами первой в мире красавицы. В молодости она работала кочегаршей на бумажной фабрике и до старости любила кашлять угольной пылью, которую, поднеся спичку, пускала изо рта метровым огненным гулким факелом. Выпив же водки, задирала юбку и проделывала то же самое другим местом. "Могу и спереду, да лобка жалко: красив, как Пушкин, - курчавчатый. Это вам не лысая цигейка за полтинник - смушка!" Поэтому и прозвали ее Смушкой.

Была она родом из Крыма и часто рассказывала Машеньке о тамошнем скудном и суровом житье-бытье.

- А море? А горы? - вскидывалась Машенька, для которой, как и для всех жителей городка, Крым был землей обетованной, куда тянулась всякая душа, всяк человек - хоть вполглаза перед смертью глянуть на рай земной, и существующий-то, может, лишь затем, чтобы русскому человеку ад земной не казался уж совсем беспросветным. - А воздух? Дух?!

- В море мой первый муж утонул, а я его любила больше моря, - отвечала Смушка. - А воздух… этот дух у нас, милая, бздухом зовется… Даром, что ли?

Изо всех крымских историй старуха любила рассказывать лишь одну, и всякий раз так же, как впервые, даже если перебирала водки.

Это была история о диком любвеобильном барине по фамилии Ореховый, человеке богатом, щедром, но беспутном. Квелую свою жену, маявшуюся под тюлевым зонтиком в дворцовых залах с опущенными шторами, он и в расчет не брал. Полулежа в белом кружевном шезлонге, она курила гашиш, постепенно превращаясь в палево-сизое привидение, в то время как он вольготно резвился в своих бескрайних охотничьих угодьях. Любая особь женского пола, ступившая на его земли (а это было три четверти Крыма) и способная устоять на ногах перед натиском его огнедышащего

"Здравствуйте!", становилась его гостьей, хотела она того или нет. Возраст, сословная принадлежность или замужество не принимались во внимание, как цвет утреннего неба или ночной вой шакалов. Девушек же из простонародья - крымчанок или русских, евреек или немок, украинок или гречанок - он просто забирал в свой дворец и держал в качестве прислуги, пока не надоест.

В женщине его могло привлечь что угодно: горб, запах мочи или даже "впуклая" грудь, которая после знакомства с Ореховым непременно становилась выпуклой. На какие только уловки не пускались мужчины и женщины, чтобы отвадить барина от "бабятинки": в него стреляли, к нему подсылали цыганку, согласившуюся за солидную сумму заразить его сифилисом, ему подсыпали в еду и питье средства, способные убить или хотя бы надолго лишить сил дюжину слонов, - все ему было нипочем. Иные из женщин уже собирались навсегда покинуть благословенный край, которому со временем могло угрожать безбабье, - как вдруг Ореховый влюбился. Впервые в жизни. В настоятельницу Свято-Елизаветинского монастыря матушку Олимпиаду, женщину довольно молодую, красивую, прятавшую глаза под накидкой, которая дымилась под взглядом барина - но не загоралась. Узнав об этом, весь православный, лютеранский, мусульманский и иудейский народ, люди все уважаемые, соборно обратились к ней со слезной просьбой: изгнать из Орехового беса, - которая повергла матушку игуменью в ужас. О чем там у них шел разговор и какие там были споры, никто никогда так и не узнал, но спустя три часа Олимпиада вышла на крыльцо, перед которым без шляпы под палящим солнцем все три часа ждал приговора Ореховый, и что-то ему сказала. Никто не слышал ее слов. Одни говорили, что она якобы согласилась ему отдаться при условии, что после этого он навсегда вернется к законной жене, дотлевавшей в ажурном шезлонге под тюлевым зонтиком. Другие утверждали, что речь шла о том же, но немножко по-иному: кто осилит, тот и возвластвует.

"Ну, не знаю, - разводила руками Смушка, - рассказываю - а сама не верю: ведь монахиня, игуменья, да еще и из дворянок. Беса изгнать - понятно, но ведь все равно срам. И чтобы на такой срам согласиться? Но ведь согласилась - значит, было? Значит, другого способа у Бога не было. Значит, Господь такой жертвы потребовал, чтоб изгнать из мужчины беса". Что случилось, то и случилось.

Ореховый и игуменья-красавица заперлись на ночь в келье, а наутро вышли на крыльцо к честному народу, и барин, покаявшись и попросив у всех прощения за прошлые свои прегрешения, сказал, что впервые в жизни полюбил жизнь и Бога именно так, как жизнь и Бог велели, и отныне никогда не расстанется с женщиной, которая стала для него единственной.

Игуменья тоже покаялась и повинилась, прилюдно сняла с себя сан и сказала, что Бог велел ей никогда не разлучаться с этим мужчиной, возлюбленным самой великой любовью, которую только способна вместить ее жизнь. Кинулись тут некоторые к законной супруге Орехового, но обнаружили лишь палевую тень в тени ажурного шезлонга под тенью тюлевого зонтика. Ореховый продал свой дворец, но сколько ни старались новые владельцы, палевая тень, пахнущая гашишем, так и осталась в зале с опущенными шторами на окнах. Бывший же владелец дворца с бывшей игуменьей поселились в скромном домике на склоне горы, и вскоре красавица Олимпиада разродилась сразу четырьмя детьми. На следующий год - тройня. И если б не война и революция, кто знает, как сложилась бы их жизнь. Одни говорят, что большевики посадили Орехового с беременной женой и детьми в суденышко, вывели в море и утопили.

Другие же будто бы даже видели, как все они успели скрыться в катакомбах под монастырем, известных со времен царя Митридата, да там и остались, а дети их, когда заваруха кончилась, стали потихоньку выходить наверх, устраивались в разных семьях и жили как все. Монастырь забросили, но церковка сохранилась, и туда приходили мужчины и женщины, чтобы тайно вымолить у Олимпиады и Орехового исцеления от женского и мужского равнодушия, бессилия и бесплодия…

- И помогало, если знали, какие слова говорить. - Старуха допивала водку и в сотый раз открывала Машеньке тайное прозвище Олимпиады, на которое та не обижалась: Опиздемида. - А чего обижаться, если - любовь? Если любишь, то и жопа розой станет.

У Машеньки была и сердечная причина стремиться в Крым. Однажды похожая на сморщенную обезьянку рентгенолог мадам Цитриняк, разглядывая снимок ее грудной клетки, с улыбкой заметила, что формой ее сердце точь-в-точь напоминает знаменитый полуостров.

"Сейчас зима, раствор холодный, снимок мутноват, - добавила она. - Ты приходи как-нибудь летом - сделаем снимок почетче, порезче".

А весной, после похорон отца и смерти матери, профсоюз бумажной фабрики наградил сортировщицу Фурялинну-Фляйсс путевкой в Крым.

Вне очереди. "У нее другая очередь подошла, - сказал председатель профкома многозначительно. - Так вот и пускай хоть напоследок…" И все согласно закивали и проголосовали.

Провожать ее пришли чуть не всем городком, с грудными детьми и собаками. Мужчины вздыхали, глядя на ее полноватые красивые плечи, открытые летним платьем. Женщины вытирали глаза платочком, стараясь не смотреть на веревку, которой Машенька перевязала для надежности старенький чемодан: это была та самая веревка. Девушка стояла на подножке рядом с кондуктором, чуть ослепшая от волнения. Все было позади, все было впереди. Она ехала в Крым.

Кривая сучка с Семерки тихонько завыла, когда поезд тронулся, а Смушка осенила Машеньку честным крестом, правильно сложив персты, но по-прежнему стесняясь своих ногтей, из-под которых никакими ухищрениями не удавалось добыть остатки угольной пыли.

Купе занимали трое мужчин - рослые, широкоплечие, с крупными резкими чертами лица, они казались братьями. Они тотчас освободили для Машеньки нижнюю полку, убрали подальше свои чемоданищи и баулы, чтобы пристроить ее поклажу, и предложили чаю. Старший, Петр, поставил на столик бутылку без этикетки.

"Коньяк, - сказал он. - Настоящий". Настоящий - значит, как понимала Машенька, крымский, и с радостью пригубила разящую сивухой и припахивающую луком жидкость. Мрачноватые братья с улыбкой переглянулись и залпом выпили коньяк из чайных стаканов.

И без вина веселая, Машенька, которая ощущала легкость тела и радость души, нараставшие с той минуты, как тронулся поезд, рассказала братьям о своей матушке, научившей ее садиться на стул так, чтобы платье никогда не мялось: для этого нужно было представить, что садишься на ежа. С этим колючим зверьком под попой девочка прожила все детство, но выучилась носить платье так, что его даже после стирки было необязательно гладить.

Открыла свой маленький секрет - о сердце, формой напоминавшем полуостров Крым. А под вечер, после очередной рюмки крымского напитка, поведала историю Опиздемиды, о которой, оказывается, братья были наслышаны, как и все остальные жители Крыма. Мужчины целовали ей руки, а Петр после каждой рюмки целовал в щеку ближе к губам - по крымскому обычаю. Он сидел рядом с ней и широко улыбался золотыми зубами, а когда братья вышли покурить, жадно поцеловал Машеньку сначала в плечо, а потом, решительно приспустив лямочку платья, в грудь, отчего Машенька, никогда не испытывавшая такого блаженства, едва не потеряла сознание и призналась, что безумно - без-ум-но - любит златозубого Петра.

Глубокой ночью они вчетвером вышли на каком-то полустанке, где их ждали похожие на братьев двое мужчин с мотоциклами. Машеньку усадили в коляску.

- Мы уже приехали? - сквозь сон спросила она.

- Почти, - успокоил ее Петр. - Передохнем немного и дальше поедем.

Не прошло и получаса, как мотоциклы въехали в лесную деревушку.

Петр на руках внес спящую девушку в дом, отпихнул ногой бесхвостую и безухую собаку и вполголоса приказал одноглазой женщине, неподвижно сидевшей за накрытым столом:

- Иди на сеновал.

Одноглазая молча встала, помогла разобрать постель и исчезла за занавеской. Петр бережно раздел Машеньку и лег рядом.

Рано утром она проснулась в объятиях огромного мужчины, пахнущего перегаром и спелыми яблоками, поняла, что этой ночью стала женщиной, и с радостно бьющимся сердцем прижалась к его смушковой груди. Засыпая, вспомнила старуху с подбородком-кувалдой, увидела красивого курчавчатого Пушкина и кривую сучку с Семерки, вдруг разинувшую пасть и выдохнувшую гулкий огненный факел. Понятно: она ведь всю свою собачью жизнь прожила в кочегарке на бумажной фабрике…

Разбудили ее мужские голоса за занавеской, отделявшей спальню от кухни. Машенька смущенно скомкала простыню с алым пятнышком, сунула ее под подушку, наскоро оделась и весело закричала:

- Тук-тук-тук! Я проснулась.

Голоса за занавеской мгновенно умолкли.

За столом сидели пятеро мужчин во главе с Петром.

- Ты пока умойся во дворе, у колодца, - ласково попросил он, - а мы тут один разговор договорим, заодно и завтрак будет готов. Слышала?

Одноглазая баба, стоявшая у плиты со сложенными на высоком животе руками, кивнула.

Во дворе на Машеньку строго воззрилась бесхвостая и безухая собака. Умываясь из ведра ледяной водой, девушка постоянно чувствовала на себе взгляд зверя.

- А почему она такая? - спросила она у вышедшего на крыльцо Петра. - Ни хвоста, ни ушей…

- Чтоб злей была, - добродушно откликнулся мужчина. - Отбираем щенков покрепче, рубим им вживую хвосты и уши, а по живой крови - крутым кипятком.

- Так ведь больно! - ахнула Машенька.

- Зато память на всю жизнь. Если с людьми так, то почему с собаками нельзя? - Он обернулся к братьям: - Перевезите его к Грише Крапиве. Пуля-то насквозь? Завтра на ногах будет.

После завтрака Петр с золотой улыбкой сказал Машеньке:

- Сегодня ночью у меня дела в отъезде, у него переночуешь. - Кивнул на брата. - Одна по деревне не ходи, от баб и собак держись подальше.

В доме Григория их встретила одноухая нестарая женщина, которая приняла чемодан, перевязанный веревкой, и молча скрылась в комнатке за печкой, занимавшей половину дома.

- Слушай, Гриша… - Машенька вдруг прыснула в кулачок. - Что это у вас жены все какие-то порченые, извини меня? И как ваша деревня называется?

Красавец Григорий с жаркой улыбкой за руку подвел Машеньку к зеркалу в рост и несколько мгновений любовался: ай да парочка!

Пара и впрямь была хоть куда.

Одноухая из-за печки вынесла на подносе две большие рюмки, хлеб и яблоки. Григорий и Машенька чокнулись и выпили, улыбаясь друг дружке. Он привлек ее к себе и поцеловал. Расстегнул платье.

Вечером Машенька съела целое блюдо спелых желтых слив и ночью вдруг почувствовала рези в животе. Григорий едва успел соскочить с кровати. Сгорая от смущения и боли, Машенька голышом выскочила во двор и тотчас присела под стеной.

Григорий вынес ей простыню и достал ведро воды из колодца.

Пока она мылась, он курил ароматную папиросу, пахнущую донником, и что-то мурлыкал.

- С постелью нехорошо получилось, - со смехом проговорила Машенька. - Но я сейчас…

- Баба уже сделала все. - Он бросил окурок в траву и закутал Машеньку в полотенце. - Богиня!

Утром она завтракала одна - Григорий обещал скоро вернуться.

Из-за занавески за нею наблюдала одноухая женщина. Когда Машенька взялась за чай, женщина сказала:

- Деревня никак не называется. Мы-то ее для себя Берлогой зовем, а по-настоящему - О-эМ триста семнадцать дробь восемь. Женская колония. Восьмерка. После ликвидации кто куда разбежался, а нам было некуда, вот мы и остались здесь, с этими. Мужики они ничего и на нас согласны. Иногда привезут какую-нибудь урлу вроде тебя, ну так что ж, на то и мужики. Не бойся, не обидят. Они щедрые.

- А урла - это что?

- На музыке - краденая вещь. Но Грише ты про это не говори: он музыки терпеть не может.

- Музыки?

- Блатного разговора. Насидишься в тюряге - такому языку научишься, что держись. Они-то не сидели, они народ промышленный…

- Так они меня украли? - Машенька была в восторге. - Надо же!

- Они щедрые, - повторила женщина, по-прежнему скрывавшаяся за занавеской. - Напоследок мы тебя в баньке попарим - и езжай себе своей дорогой.

Машенька благоразумно промолчала: вдруг почему-то мамин ежик под попой зашевелился.

Было в последних словах одноухой насчет баньки что-то недоброе или показалось, Машенька не успела понять: вернулся Григорий. С ним был златозубый Петр и молодой белокурый гигант с родинкой на лбу. Все были весело возбуждены и голодны. За столом говорили о чем-то непонятном, но Машенька не переспрашивала, вспоминая разговор с безухой хозяйкой. И только улыбнулась Петру, когда тот сказал, что эту ночь она проведет с белокурым братом.

После белокурого она ночевала у Сергея, потом у Ивана, у жены которого были узкие острые щучьи зубы и костыль с узкой подушечкой, чтобы не натирало подмышку. В шестой дом ее не повели: там обитала одинокая женщина Мария с малолетним сыном.

Машенька поняла, что эти пятеро мужчин живут воровством и грабежом на железной дороге, перепродажей и скупкой краденого.

Дело было опасное - Ивану даже пуля от охранника склада досталась, - но прибыльное. "Как в "Тамани" у Лермонтова, - думала Машенька. - Только у Лермонтова это и страшно, и красиво". А здесь было красиво, может быть, лишь в первый день, а так - страшновато и скучно.

Иван, последний из братьев, которые конечно же никакими братьями не были, отнес ее чемодан в дом одинокой Марии, а Машеньку проводил в баню, где ее уже ждали пятеро женщин.

Они помогли ей раздеться, уложили на полок и облили душистой водой.

- Эх и тело у тебя, девка! - печально пропела Иванова жена, даже в бане не расстававшаяся с костылем. - Богиня, и богов тебе рожать. Ну а покамест мы тебя на прощание попарим.

И, пошире расставив узловатые больные ноги, сильно ударила Машеньку костылем по заднице. Четверо дожидавшихся своей очереди баб разом набросились на распластанную на полке девушку.

Очнулась она в незнакомой избе, с ног до головы укутанная в махровые простыни. Тело ныло от побоев.

- По лицу не трогали. - Над нею склонилась Мария - узколицая и смуглая хозяйка-одиночка, мать малолетнего мальчика. - Особо-то не шевелись и не реви. А я тебя сейчас разотру.

Она освободила Машеньку от простыней - девушка увидела свое тело и зажмурилась - и стала втирать в ее бедра, спину и плечи остро пахнущую мазь. Сильными руками бережно перевернула на спину и растерла грудь и живот. Дала попить.

- Если хочешь, можешь поплакать. Но лучше поспи.

Машенька выпила чаю и уснула.

У Марии она прожила почти две недели, лишь иногда выходя ночью во двор. Пахло спелыми яблоками и корнем аира, развешанным хозяйкой на узкой веранде. Со стороны железной дороги слабо потягивало креозотом и жженым углем.

Мария была женщина незлая, относилась к девушке по-доброму: "Ты красивая - я бы тебя и бесплатно выходила". Машенька рассказывала ей о родителях, Смушке и поездке в Крым.

Назад Дальше