У кошки девять смертей - Юрий Буйда 6 стр.


Еще не рассвело, когда она с бумажным свертком в руках проникла в школу, поднялась в актовый зал, заперлась изнутри и принялась надраивать пол. Несколько часов кряду она работала с таким неистовством, с таким остервенением, что выбилась из сил.

Спрятавшись за плюшевой кулисой на сцене, подложила под голову бумажный сверток и уснула. Ей приснился Михаил Любимович, который с кряхтением снимает ботинки, пропотевшие носки и со стоном облегчения шевелит пальцами. От ужаса она проснулась и услыхала голос с балкона:

- Анна свет Ионовна! Ну не буду же я вас искать, как рыцарь принцессу в заколдованном замке! А ну брысь пред мои светлы очи!

Свинцерева осторожно выглянула из-за кулисы: Старцев стоял на балконе и, судя по всему, был не очень пьян.

- Ага, вот вы где! - Он взмахнул рукой. - Итак, антре ан данс! - После паузы, разглядев новый наряд Свинцеревой, он сглотнул и со вздохом сказал: - Пусть так. Но ботинки придется снять.

По воскресеньям Старцев учил ее двигаться, прыгать через скакалку и доставать прямой ногой ухо. Пришлось ей обзавестись трико и тапочками, смахивающими на балетные. Раздвинув ноги ножницами, она на пуантах стремительно мчалась через паркетное озеро, пылавшее ярким голубым светом, то вскидывая руки (научилась подмышки брить), то резко разводя; прыгала, изгибалась, а иногда и больно падала, но не жаловалась.

- Зрителей у тебя нет и, наверное, никогда не будет, - хмуро говорил Михаил Любимович, обычно сидевший на сцене с длинной гибкой линейкой на коленях - ее он безжалостно пускал в ход, объясняя ученице грамматику хореографии. - Я не в счет. А у танцора только два способа понять, на что он годится: танцевать перед публикой - либо перед Богом. Павловой или Нижинскому то и другое удавалось, но это - чудеса. Тебе остается танцевать перед Богом. Вот и вообрази, что ты вызвана на Страшный суд и должна руками-ногами объяснить, кто ты такая.

Анна Ионовна слушала стиснув зубы. В Бога она не верила, да и какой там Страшный суд? Страшный суд будет, если кто-нибудь в школе и городке пронюхает о ее занятиях со Старцевым. И так уже люди начинали оглядываться, замечая, видимо, изменившуюся ее походку и осанку, хотя Анна Ионовна по-прежнему носила мужские ботинки, юбку до пят и кофту-самовязку.

Михаилу Любимовичу нравилось, как ей удаются прыжки, но стоило ей опуститься на пол, как он начинал ворчать:

- Заднюю ногу держи! Держи! Это не рыбий хвост, а нога! И что за манера всем весом бухаться на носок? Ты в полете думай, что приземляешься на тонкий лед. Или на взбитую пуховую подушку, на которой и следа не должно остаться! Это - искусство, а у тебя… Свинцовая баба! Имя у тебя больно тяжелое, а у танцора в полете нет имени. Полет! Я после спектакля приходил в гримуборную и видел в зеркале не себя - черт знает кого и имени никакого. Ладно, давай чаевничать.

Умотанная до предела Свинцерева ставила чайник и раскладывала на сцене бутерброды. Она давно научилась пить чай только свежий и горячий донельзя, хотя потела от него, в чем и призналась учителю.

- Потей, покуда над тобою еще безоблачна лазурь! - со смехом отвечал он. - Играй с людьми, играй с судьбою… и что-то там еще буль-буль!

- Ты - жизнь, назначенная к бою, ты - сердце, жаждущее бурь… - без выражения поправляла его Анна Ионовна. - Красиво и страшно. Как будто перед тобой вдруг распахивают дверь и кричат: "А ну входи!" А куда и зачем - не говорят. Но хочется… и страшно!..

- Э, Аня, не задуривай себе голову! - Михаил Любимович прикладывался к бутылке, принесенной с собою, и запивал водку чаем. - Это сначала кажется: двери! Залы, аплодисменты, цветы, поклонники! А в конце концов остается одна дверь - в сортир с разбитым унитазом, дергаешь цепочку - и ухает твое лебенсгешихте в ржавую трубу с воем и бульканьем. Ведь такие танцоры, которые могут что метлу, что звезду станцевать, - раз в сто лет рождаются. А остальные… - Он быстро пьянел, но Анна Ионовна не обращала на это внимания: слушала молча и внимательно. - И меня в лауреаты выдвигали, да вот рылом не вышел… А я! - Он вскидывал руки, выпрямлялся на стуле и со строгим лицом поводил плечом. - Когда-то ведь и я не метлой - звездой был! Один-единственный во всем мировом балете исполнял хет-трик-па-де-труа с двойным тулупом вполоборота! От двух бортов в лузу! - Он вперял грозный взгляд в бесстрастное лицо Свинцеревой. - Уланова на коленях умоляла… а я говорю: врешь, Галя, быть звездой - это тебе не жук чихнул! Налей еще чаю.

Анна Ионовна наливала чаю, пока Михаил Любимович приканчивал водку.

- Ты не бурбонься, Аня, ей-богу, не надо. Ноги у тебя сильные и красивые, фигура выставочная, руки - ласточкины крылья, это тебе не лебедиха какая-нибудь сраная… Только волосы тебе надо отпустить и распустить по плечам, чтобы лицо слишком узким, иконописным не казалось: в настоящей танцовщице мадонны и бляди должно быть поровну. По-ров-ну! - Он поднимал указательный палец. - Ибо мадонна не танцует, а блядь не летает. По-ров-ну! Тогда - тип-топ… и топ-топ… А главное, ты врать не умеешь. Балетное вранье - особое: оно танцора по рукам-ногам вяжет, я-то знаю…

Однажды он попытался ее облапить, но Свинцерева так свирепо двинула его локтем, что Михаил Любимович упал и разбил нос до крови. Анна Ионовна помогла ему подняться и даже проводила до дома.

- Извини, - сказал он на прощание. - Мне уже даже веника не станцевать, а тебе… Тебя я просто не понимаю: зачем тебе это? Извини: раньше надо было спросить…

- Вы предложили - я согласилась.

- Прыгаешь ты больно здорово, вот я и раздухарился… а так - все зря… Извини.

Перед сном или в садике перед клеткой, в которой по-прежнему валялась растрепанная кукла, Анна Ионовна и сама пыталась ответить на этот вопрос: зачем ей все это нужно? Все эти прыжки, повороты, скольжения… И без них с ведром да шваброй так за неделю наломаешься - только б до дома доползти. Но без воскресных занятий и даже без пьяных излияний Старцева уже не могла представить свою жизнь. Только и всего. Что выросло, то и выросло. Не ножом же отрезать.

Освободив комнату покойного брата от ветхой рухляди и дочиста ее отмыв, она выкладывала на середину взбитую пуховую подушку и прыгала на нее, но всякий раз, естественно, проминала ее до пола. Свинцовая баба, угрюмо думала она, взбивая подушку. И снова прыгала. И так до изнеможения.

Размышляя о человеческом организме, она пришла к неутешительному выводу: вся его тяжесть сосредоточена в душе. Засыпая, она настраивала себя на полет птицы, тополиного пуха или даже облака, но души от этого не прибывало, а свинца не убывало. "Я есть то, что у меня есть: тяжелая память об отце и матери, о брате, о серой жизни. Куда денешься от памяти? Или от имени? Это ведь только в танце память становится бестелесной. Значит, я есть свинец".

Как ни странно, о занятиях ее никто даже не догадывался - быть может, потому, что давным-давно Анна Ионовна ни у кого не вызывала никакого интереса, - тем сильнее была поражена вся школа, от директора до первоклашки-шмыгоноса, когда она пришла без коричневого платка, с длинными волосами до плеч. От удивления даже не сразу обратили внимание на скромненькое серое платье и дешевые туфли, заменившие старушечье тряпье и мужские ботинки.

- Словно помирать собралась, вы меня простите, - брякнул в учительской астроном Марков. - Ну не влюбилась же! Такие не влюбляются, а замуж выходят.

И никто не заметил, когда и куда исчезла из ее садика клетка с куклой.

Однако никаких других изменений в жизни Анны Ионовны не произошло. Она по-прежнему с утра до вечера мыла-драила школьные коридоры и классы, на детей и взрослых взирала бесстрастно, без улыбки - разве что не леденила больше взглядом шустрых мальчишек и не горбилась при виде мужчин, норовя поскорее прошмыгнуть мимо, - шла себе, словно не отличая мужика от вороны.

- У меня такое чувство, - задумчиво проговорил как-то в Красной столовой дед Муханов, - будто она где-то себе новую задницу купила. Или сиськи. И не по дешевке!

- Это бывает, - кивнула за стойкой Феня, вытирая тряпицей пивную кружку. - Когда женщина не только женщиной себя вдруг начинает чувствовать, но и человеком. - И со вздохом добавила: - Опасное это дело, новая жизнь: это как горбом обзавестись или ослепнуть.

- Хрен редьки не толще, - заключил Колька Урблюд, с трудом оторвав голову от стола. - Все ведь от руки зависит, от пальцев.

В тот день у железнодорожного переезда народу собралось много - кто с работы, кто на работу, - поэтому в свидетелях недостатка не было. Как только отгрохотал товарняк и поднялись шлагбаумы, из боковой улицы с ревом двинулись тяжело груженные лесовозы.

Люди прижались к заборчику, в конце которого, у лужи, Анна Ионовна мыла свои туфли, - и вдруг кто-то закричал, и все увидели ребенка, норовившего на четвереньках уползти от надвигавшегося грузовика, и перекошенное лицо шофера, напрасно пытавшегося остановить свою тяжеленную машину, в которую сзади врезался такой же лесовоз. Поверх кабины со скрежетом двинулись бревна. Отшвырнув туфли, Анна в мгновение ока крутанулась на расставленных циркулем ногах, одним прыжком достигла переезда, вторым - уже с малышом на руках - взлетела над головами ошалевших зрителей и - поплыла в пахнущем цветущей липой воздухе над грузовиками, людьми и деревьями, - в наступившей внезапно тишине люди вдруг почувствовали, как ноги их отрываются от земли, и, онемев то ли от ужаса, то ли от восторга, поднялись в воздух - Буяниха с прижатой к груди кошелкой, полной яиц, дед

Муханов, схватившийся обеими руками за карман с получкой, Колька Урблюд с зажмуренными глазами, с утра залитыми водкой, Машка Геббельс, буфетчица Феня, смешно перебиравшая красивыми толстыми ногами, Граммофониха с теленком на веревке, парикмахер По Имени Лев, кто-то еще в обнимку с кем-то… Длилось это, может, полминуты, а может, и меньше, но, когда люди опустились на лужайке возле босоногой Анны с младенцем на руках, никто не смог вымолвить ни полслова, хотя пульс у Буянихи был в норме - проверила по приземлении первым же делом.

Пьяненький Михаил Любимович Старцев сбегал за туфлями и помог Анне Ионовне обуться, после чего она, улыбнувшись на прощание свидетелям, отправилась домой - легкой походкой, с младенцем, тотчас уткнувшимся ей в плечо и сонно засопевшим.

- Чей ребенок-то? - шепотом спросила Машка Геббельс. - Не с неба ж свалился.

Родителей ребенка, однако, не обнаружили ни в тот день, ни на следующий, ни через месяц.

А вечером к Анне Ионовне пришел трезвый Михаил Любимович Старцев.

- Вот и все, Аня. - Он сел на стул посреди комнаты, покосился на лежавшую на полу пуховую подушку. - Пора кончать наши занятия, а мне - уезжать отсюда. Не знаю даже почему, но - пора. - Он извлек из кармана пиджака конверт и протянул Анне. - Потом почитаешь. Курить можно?

Ребенок спал в соседней комнате, поэтому Анна Ионовна разрешила гостю курить.

- Пора… Да, пора… Отоврал свое, больше мне тебе и наврать-то нечего - исчерпался, - пора… Да и чему я тебя научу еще? - Он строго посмотрел на кончик сигареты. - Никогда никаким артистом я не был, Аня. Служил в цирке, прыгал в кордебалете да спивался, пока не выгнали. Была жена - любил, правда. Всегда в пиджаке для нее письмо носил на случай своей смерти. Одна страничка - и вся про любовь. И красивым почерком - "прощай навеки". Вот как любил. То есть глупо, конечно. Спился - она меня бросила. Были другие женщины, и для них тоже такие же письма с собой носил, а потом вынул всю пачку, расхохотался до слез - и сжег разом.

Освободился. А сегодня, когда все это… сел да и написал тебе про все на прощанье. То есть можешь даже не читать, а сразу бросить в печку: уже рассказал. Про любовь там ни слова, клянусь. - Он встал, с недоумением уставившись на кепку, смятую в потной руке. - Хотя все, что было между нами… может, это-то как раз и было… может, в первый раз и в последний… да я сам себе давно привык не верить…

- Я знаю, что вы все врали, - сказала Анна Ионовна. - С самого начала знала. Просто молчала. Ну и что? Лжецы лгут да лгут и так залгутся, что иногда такую правду выговорят, что никакому правдолюбу не снилась. Так моя мама безумная говорила. А я ей всегда верила. - Она встала. - И зачем вам уезжать? Вы же главного-то так и не видели.

- Главного? - Михаил Любимович растерялся. - Все видели - и я видел…

Анна с улыбкой покачала головой.

Она отошла к двери, постояла несколько секунд с закрытыми глазами - и вдруг легко прыгнула и опустилась на пуховую подушку левой ногой. Замерла на несколько мгновений. Встала на правую, согнув левую в колене.

Михаил Любимович перевел взгляд с ноги на подушку, на которой не осталось даже намека на вмятину.

- Боже, - прошептал он. - Но это же не я…

- Вы, - сказала Анна. - Все - вы. Я - это уже вы, и только вы.

Потому и я, что вы. Письмо я действительно сожгу и читать не буду. Не хочу. - Она взяла его за руку. - Пойдем чай пить, а то перекипит. И тихонько, Миша, не разбуди малыша: он спит. А на лбу у него мотылек спит. Крошечный, золотой… как звездочка…

Куда ж тебе уезжать после всего этого? Некуда.

- Тупик, значит, - пробормотал Старцев, едва выдерживая взгляд улыбающейся Анны. - Мотылек…

- Нет, тут дверь - не споткнись о порог.

И еще раз посмотрев на подушку, светившуюся белизной на полу, он на цыпочках последовал за Анной в кухню, где уже вовсю бушевал чайник.

- А что у тебя за фокус с подушкой? - осторожно поинтересовался

Старцев, пригубив чаю. - Ни в жизнь бы не поверил, если б сам не видел.

- Я есть то, что у меня есть: душа. - Анна покраснела от смущения. - Вы только не пугайтесь, пожалуйста, ведь я и сама не знаю, где она находится, душа эта. Честное слово.

Михаил Любимович внимательно посмотрел на нее и едва-едва удержался от улыбки: уж он-то с полувздоха мог отличить ложь от правды. Тем более - первую ложь в жизни Анны Ионовны Свинцеревой.

ШКОЛА РУССКОГО РАССКАЗА

В начале сентября Курзановы убирали картошку на дальнем огороде, на окраине городка, напротив старого парка, ярко желтевшего за железнодорожной линией.

Было воскресенье. На огород отправились ранним утром, взяв с собою еды. Ирина Николаевна и шестнадцатилетний Андрюша выбирали картошку из борозды за плугом, на рукояти которого мокрой седой грудью наваливался конюх Сашка, белобрысый широкоплечий мужчина.

Сергей Иванович Курзанов водил лошадь за узду. Десятилетняя Оля сидела на плащ-палатке, расстеленной на траве рядом с участком, или бродила по дороге, за которой тянулись такие же картофельные поля - на них копошились мужчины, женщины и дети с лопатами и ведрами (копать "под лошадь" было неэкономно: плугом резалось много картошки).

Наконец Сашка распряг лошадь. Вместе с Сергеем Ивановичем они вскинули плуг на телегу, где уже громоздились мешки с картошкой.

Андрюша развел костер из жухлой ботвы и веток, натасканных Олей из лесополосы по эту сторону железной дороги. На плащ-палатке разложили хлеб, огурцы, вареные яйца и жареное мясо. Оля ждала, когда прогорит костер, чтобы закатить в угли картошку. Сергей Иванович, болезненно сморщившись, откупорил бутылку водки и налил в граненые стаканчики. Выпив и закусив, Сашка уехал (пообещав по пути сбросить мешки во дворе Курзановых).

- Как пахнет! - Ирина Николаевна зажмурилась и вытянула ноги. - Как я люблю, когда палят ботву…

Сергей Иванович плеснул в стаканчик водки и протянул жене.

- Для цвету, как здесь выражаются, - сказал он с усмешкой.

- Ты так произносишь "здесь", словно приехал сюда неделю назад. - Она взяла стакан и глубоко вздохнула. - Осень, Господи… - Не поморщившись пригубила водку, вернула стакан мужу и закурила папиросу "Люкс". - Знаешь, Андрюша, мы ведь с папой познакомились осенью сорок второго. Он был курсантом, вот-вот выпуск - и на фронт, и мы решили не откладывать дело в долгий ящик и тотчас пожениться. - Попыхав дымком, бросила папиросу в костер. - А на следующий день я испугалась и стала искать пути к ретираде. Но он явился ко мне блестящим офицером: фуражка, ремни, сапоги, кировские наручные часы - как тут было устоять?..

Она рассмеялась и аккуратно вытерла губы бумажной салфеткой.

Сын слушал ее с напряженным выражением - он был глуховат. Отец вдруг встал и пошагал по перепаханному полю, то и дело наклоняясь и вороша рукою кучки ботвы: искал оставленную картошку.

Андрюша отвернулся, чтобы не видеть задрожавшего лица матери. Ей было сорок пять, но никто не давал ей ее возраста: Ирина Николаевна сохранила прекрасную фигуру, у нее была высокая полноватая шея, при взгляде на которую, как выразился однажды доктор Шеберстов, рука сама тянется к бритве.

- Пора домой! - крикнул отец с поля. - Собирайтесь!

Оля выгребла палочкой из костра полусырую картошку и, обжигаясь, завернула в лопух.

Поздно вечером, когда домашние угомонились, Ирина Николаевна взялась за проверку ученических тетрадей. Она была завучем единственной в городке средней школы и вела уроки русского языка и литературы в старших классах.

Андрюша, чуть приоткрыв дверь, любовался матерью, ее профилем, напоминавшим женские профили на древнегреческих геммах, ее длинными и тонкими твердыми пальцами с короткими ногтями, ее плечом, обтянутым тусклым шелком домашнего халата, ее четко вырезанным ухом с капелькой сережки на мочке… Он вдруг жарко покраснел, вспомнив, как летом в их сад явился доктор Шеберстов, рослый усатый бабник, ёра и умница, о котором в городке говорили, что единственной женщиной, не ответившей на его домогательства, была стюардесса с рекламы "Аэрофлота" на стене сберкассы. Андрюша сидел на корточках за кустом смородины и видел, как доктор взял из рук матери лейку - мать поливала грядки с укропом и морковью. Ирина Николаевна была в темном от пота ситцевом сарафане с глубоким вырезом, ее плечи покраснели и лупились. Шеберстов схватил ее за руку и поцеловал - она отклонилась, и поцелуй пришелся в ухо. "Ирина Николаевна, Господи Боже!" - воскликнул Шеберстов, обняв ее за талию, и тотчас понизил голос. "Да кто ж вам мешает? - с улыбкой оглядывая сад, нараспев ответила она. - Только не я". И вдруг прижалась к нему высокой грудью. Андрюша бросился лицом в траву.

Он страстно, болезненно любил отца и мать, он тайком плакал, когда родители не разговаривали друг с другом и с детьми, вскидывался под одеялом от ночного стона матери - она совершенно детским голосом громко выпевала за стеной: "Сережа, мальчик мой любимый!.." - и от этого ее стона сердце его становилось нестерпимо горячим…

- Ты уже полчаса наблюдаешь за мной, - вдруг сказала мать не оборачиваясь и не поднимая головы. - И что высмотрел?

- Я читал. - Андрюша вошел в комнату и присел на подлокотник старенького низкого кресла. - Чехова. Странно, на этот раз мне понравились другие рассказы, которые в детстве я пропустил мимо ушей… мимо глаз…

- Мимо сердца. - Мать устало улыбнулась. - Ты повзрослел, но не приобрел ни твердости, ни… - Положив авторучку на подставку, она полуобернулась к сыну: - Меняешься - и не меняешься. И какой рассказ тебе понравился?

Назад Дальше