- "Студент". Очень странный и очень простой рассказ. Бедный семинарист возвращается огородами домой с охоты, греется у костра в компании вдовы и ее дочери, костер напоминает ему вдруг о той ночи, когда схватили Христа… Апостола Петра окликают люди, сидящие у костров. Тогда тоже была холодная ночь… русская ночь… И Петр предает Христа. Вдова и ее дочь взволнованы рассказом студента, плачут, а студент думает…
- Андрюша, - мягким голосом остановила она сына, - не надо пересказывать, я помню. Анализируй. Ты переживаешь - но это лишь первая стадия постижения искусства, вторая - анализ. И будь естественнее… вот у тебя и девочки нету, ты иссушаешь сердце книгами.
Очки в тонкой золоченой оправе придавали ее лицу суховатое выражение.
Сын слушал ее насупившись. Ирине Николаевне стало жалко его. Она сняла очки и села в кресло, обхватив сына рукой за талию.
- Ну, не дуйся!
- Ма, я разбирал наши фотографии и случайно увидел бумаги…
Андрей запнулся и покраснел.
- Ну, бумаги. И что? Ты узнал, что я была замужем до твоего папы? Да. Он погиб под Москвой осенью сорок первого.
- А за что папу посадили в тюрьму? Почему вы никогда не рассказывали мне об этом?
- Зачем? Это ведь наша боль, папино несчастье… Блестящий офицер, молод, красив, горяч - и вдруг тюрьма, крах карьеры…
Что он сейчас? Мучение, а не человек. - Она спохватилась, почувствовав, как сын напрягся. - Он сам о себе так говорит,
Андрюша. А посадили… Как тогда сажали? Что-то не то и не так сказал - и пошел в лагеря по пятьдесят восьмой, десятой.
- Я не об этом, ма… - Андрей отвернулся. - Ты отказалась от папы, когда его посадили…
Ирина Николаевна со вздохом поднялась из кресла.
- Андрюшенька, милый, это была банальная процедура, сам папа мне и предложил это сделать. Все равно не помогло: меня выперли с работы. Пришлось уезжать сюда, здесь можно было устроиться по специальности. А после лагерей Сережа приехал ко мне. Тогда никто не придавал значения тому, что сегодня может показаться странным… необъяснимым… Боже, ты и вообразить не можешь, какое было время. - Она вернулась за письменный стол и надела очки. - У меня много работы, милый. Спокойной ночи.
В постели Андрей снова открыл Чехова - снова рассказ "Студент".
В тексте таилась какая-то загадка.
"Теперь студент думал о Василисе, - читал Андрей о старухе, заплакавшей во время рассказа семинариста о предательстве Петра, - если она заплакала, то, значит, все, происходившее в ту страшную ночь с Петром, имеет к ней какое-то отношение…"
Он поднял глаза к потолку. Почему ночь - страшная? Хотя конечно… Но почему Петр отрекся от Иисуса? Ведь он мог бы и не ходить во двор первосвященника, мог бы и не отвечать на вопросы тех, кто сидел у костров…
"Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему - к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра".
Андрей снова отложил книгу. А что происходило в душе Петра? А вот он, Андрей, заплакал бы? Пожалуй, нет… Наверняка - нет.
"И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух".
Что же это за радость, уже с раздражением думал Андрей, если речь шла о предательстве и гибели? И почему Чехов вообще об этом написал? И написал так, что эти девятнадцать веков вдруг словно разом во всем объеме обнаружились в нищей русской деревне 1894 года - холодом, огнем, душевной болью и загадочной радостью…
"А когда он переправлялся на пароме через реку и потом, поднимаясь на гору, глядел на свою родную деревню и на запад, где узкою полосой светилась холодная багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле…"
Андрюша отшвырнул книгу - она глухо стукнулась о деревянный пол.
Предательство и гибель - вот что было во дворе первосвященника.
В чем же правда и красота? Ему вдруг снова вспомнились задрожавшее лицо матери и отец, внезапно вставший и пошагавший по картофельному полю, и снова мать - высокая, красивая, улыбающаяся, прижимающаяся грудью к Шеберстову - там, в саду, - и в полном отчаянии, со слезами на глазах, он уткнулся лицом в подушку…
Отец пил все сильнее. Родители беспрестанно ссорились. Оленька плакала по углам. Андрюша старался избегать и отца и матери, скрываясь от них в городской библиотеке, где у него был свой угол в читальном зале и где он запоем читал Гоголя, Чехова,
Бунина, с горделивой и сладкой печалью думая о полном своем одиночестве и о том, что жизнь его измеряется прочитанными рассказами. Гаршин, Андреев, Горький…
Окончив школу с отличием, он подал заявление на филологический факультет Московского университета.
- Чего для? - проворчал отец. - Свой университет под боком, да и маме будет одиноко и скучно…
- Пожалел! - вскинулся сын. - Пьешь - не жалеешь! А когда ты в тюрьму сел и она от тебя отреклась - тоже жалел? И она тебя?
Отец дал ему пощечину.
- Дурак! - крикнул он, спрятав руку за спину. - Щенок и дурак поганый! Не твоего ума дело!
Наклонив голову и с трудом сдерживая слезы, Андрей убежал в свою комнату, с закрытыми глазами развернул книгу и замер. Ему хотелось проговорить что-нибудь свистящим злым шепотом, но как-то вдруг у него не нашлось слов для шепота и свиста, и он заплакал без голоса…
Он с блеском окончил университет и аспирантуру, вскоре в академической среде его оценили как интересного, подающего большие надежды специалиста по русской литературе. Когда его спрашивали, откуда он родом, Андрей без улыбки отвечал: "Из русского рассказа". Первая его книга была посвящена Чехову - ее благосклонно приняли коллеги, хотя некоторых слегка смущала необычная для научного труда "избыточная страстность и слишком личностная интонация".
Андрей не писал домой, но иногда звонил. Однако, едва заслышав в трубке голос матери, он впадал в раздражение и то и дело перебивал ее: "Плохо слышно! Не слышу! Как там отец?" Ирина Николаевна всхлипывала: до семнадцати лет Андрюша называл Сергея Ивановича только папой, но когда она сказала об этом сыну, он грубо отрезал: "Был папа - стал отец".
На третьем курсе он женился на красивой деревенской девочке и летом поехал с нею навестить родителей. Он, конечно, ожидал, что они могут измениться за три года, но был поражен тем, что увидел. Мать безобразно расплылась и ходила вразвалку, лицо ее стало багровым, мучил растущий зоб. За столом, вяло жуя мясо и прихлебывая водку из чайного стакана в алюминиевом подстаканнике, она с одышкой жаловалась на свои болести. А на прощание попросила купить ей в Москве маточное кольцо номер три.
- Надо было раньше подшить матку, - равнодушно сказала она, - да все как-то было недосуг, а сейчас поздно.
- Что? - переспросил Андрей не поднимая головы. - Плохо слышно.
Говори громче и отчетливей, пожалуйста.
- Да ничего, - спокойно сказал отец, который ел салат столовой ложкой. - Старость - только и всего. Теперь хорошо слышно?
Провожая молодых на вокзале, Ирина Николаевна вдруг неумело перекрестила их (Андрей передернулся: "И она в тот же цирк!") и, когда они уже поднялись в тамбур, прокричала:
- Номер три! Три! Не забудете?
- Ирина Николаевна в молодости, наверное, красивая была, - сказала жена, накрывая столик в купе вышитой салфеткой.
- Чем от тебя пахнет? Чесноком, что ли? - раздраженно спросил Андрей.
- Тем же, чем и от тебя! - Жена обиженно отвернулась.
Не прошло и года, как Андрей развелся с женой. Учась в аспирантуре, он познакомился с полькой Ядвигой, которую называл Ягодой, - вскоре они поженились, а через пять лет, после выхода книги о Чехове, уехали в Краков. Когда увидела свет его фундаментальная монография о русском рассказе (где была великолепная глава о роли детали в новелле), новые друзья помогли получить приглашение в США, где в Сент-Джеймском университете Андрей вскоре стал профессором русской литературы.
Ему, однако, хотелось вернуться в Краков: он влюбился в Польшу.
Ягода наконец забеременела, располнела ("Скоро я стану настоящей польской коровищей!") и чудо как похорошела. Глядя на нее, Андрей вспоминал мать - в саду, статную, с покрасневшими от солнца плечами, улыбающуюся, в потном ситцевом сарафане…
Осенью позвонил отец: "Мать умирает - не сегодня-завтра конец. Если хочешь, приезжай. Если можешь…"
- Как же я тебя тут оставлю? - Андрей положил ладонь на большой живот жены. - Баркли сказал, что тебе осталось не больше двух недель… Я себя чувствую, знаешь… jak mucha w ukropie…
- Поезжай, пожалуйста! Я все понимаю, все помню, все-все, - но тебе необходимо ехать, Андрюша, обязательно! Жаннет и Лу побудут рядом, так что не беспокойся… Пожалуйста, ты же исказнишься, если не поедешь. - Она улыбнулась: - Я правильно сказала по-русски?
- Exactly. Если что тебя и выдает, так это только твердое "л". Вошадь. - Он усмехнулся: - Деталь. Школа русского рассказа.
Когда он добрался до городка, старухи уже заканчивали обряжать тело матери в морге.
При встрече с отцом - от него пахло свежевыпитой водкой - Андрей ограничился рукопожатием. Обнял и поцеловал сестру, которая сразу же начала рассказывать о своих семейных неурядицах и расспрашивать об Америке, но вдруг оборвала себя и заплакала.
Гроб с телом матери поставили в гостиной. Сестра завесила зеркало черными тряпками, сколов их булавками, и сняла со стены легкомысленную картинку из какого-то старого журнала: крылатый Амур с луком за плечами играл на лютне пышнотелой грудастой Психее, развалившейся на охапке цветов в лодке, которая плыла по черной плоской воде среди высоких камышей…
На полке над диваном в бывшей его комнате по-прежнему стоял многотомник Чехова. Андрей открыл "Студента" и прочел: "…и чувство молодости, здоровья, силы… и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла", - и вспомнил Ягоду с большим животом, ее зеленоватые глаза и полные руки - и ему стало хорошо и спокойно.
Он достал из дорожной сумки широкий блокнот в кожаной обложке и принялся торопливо - наверное, в тысячу первый раз - писать об этом магическом рассказе все, что ни приходило в голову. Таких записей у него скопилось на добрую книгу. "Я становлюсь профессиональным чехоедом, - посмеиваясь, говорил он Ягоде. -
Книга об одном рассказе - каково? Многолетние путешествия души по просторам четырехстраничного текста". Он торопливо записывал: "У Кафки подтекст и есть текст, у Хемингуэя - background, ничего общего не имеющий с тем, что у Чехова можно назвать "текст плюс еще-один-текст". Русский автор не может и не хочет уходить от православной мистической традиции: жизнь - это вера, быт - это вера и т. д. "Студент" - пример двойного прорыва: обыденности - в историю, бытия - в быт. Это пример русского отрицания самого принципа линейности истории. В России история - всегда, без вчера и без завтра".
В соседней комнате вдруг громко, навзрыд заплакал пьяный отец.
Андрей поморщился: "Жизнь - это плохая литература".
Ночью он все же вышел в слабо освещенную гостиную. Смерть и старухи, умело прибравшие тело и подобравшие лицо, отчасти вернули Ирине Николаевне былую красоту. Андрей вдруг жарко покраснел, вспомнив мать в саду и тотчас - Чехова: "И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух", - но откуда же быть радости? Здесь и сейчас? "Чехов! Чехов! - чуть ли не со злостью подумал вдруг он. - Извращение… литературная зоология! Чехоложец, черт побери!"
Он посмотрел на отца, сидя спавшего на стуле у гроба, - его седые волосы неряшливо свисали какими-то перьями на лоб и виски, - и вдруг быстро и тихо вышел из дома и спустился в оголившийся осенний сад.
Где-то очень высоко в небе что-то вспыхнуло и тотчас погасло, и был этот свет так призрачен и мимолетен, что Андрею показалось, что никакой вспышки вовсе и не было - обман зрения, усталость, боль, однако все же хотелось думать, надеяться, что свет - был, и он даже произнес вслух: "Был". И заплакал, зажмурившись и некрасиво сморщившись всем лицом, боясь, что кто-нибудь услышит его…
Примечания
1
Он сумасшедший (франц.)
2
Вряд ли. Я последний человек… исчерпанный человек… всего-то навсего, мадемуазель Элоиза… Очень красивые (франц.).