А Кропотов при аресте умер. Тихо умер, в кресле, от разрыва сердца…
Под утро Пожамчи проснулся, чувствуя какую-то смутную и неожиданную радость. Он увидал маленькое зарешеченное окно под потолком, тусклую лампочку, забранную металлической решеткой, серые, крашенные масляной краской стены, но все равно что-то подспудно радостное было в нем. Он вытер со лба пот и вдруг вспомнил сон: на краешек кровати присела тетушка и, тихонько поглаживая его по плечам и по мокрой шее, говорила:
"Николашка, Николашка, дурачок! Ты этому злодею-то, который тебя давеча опрашивал, скажи, что камни купил по случаю на базаре у несмышленыша беспризорника, а взял их с собой, чтоб в загранице обменять на деньги и сюрпризом вернуть власти".
Пожамчи поднялся на кровати и вдруг, улыбнувшись, подмигнул кому-то в темном углу камеры.
– Ничего, ничего, пущай он меня столкнет с этого!
"Бог меня спас от того, чтоб с ним вчера говорить. С камнями они меня в Гохране не секли ни разу, а то б захватили там же, без пощады. Левицкому бриллианты совал Шелехес. Тот ни слова не скажет: не на того напали. Те камушки, что из портфеля забрали, – описи гохрановские не проходили. Чист я. Так они к каждому в дом нагрянут – мало у кого что лежит: всех в тюрьму не усадишь…"
Будников. Итак, вы утверждаете, что купили эти камни на Смоленском рынке 24 мая 1918 года?
Пожамчи. Ну, может, 23-го… Или, на крайний случай, 25-го… Я почему помню про май, Владимир Петрович… Я про май помню потому, что тогда Пасха была поздняя… Вы уж старика простите, но я-то праздники соблюдаю…
Будников. Вы помните какие-нибудь особые приметы беспризорника?
Пожамчи. Беленький такой… В больших сапогах, не по размеру у него были сапоги, это я хорошо помню… Глазенки черненькие, курносый…
Будников. Во сколько вы оцениваете стоимость изъятых у вас бриллиантов?
Пожамчи. Я рассчитывал миллион привезти в дар голодающим.
Будников. Миллион? В советских рублях?
Пожамчи. Да кто их… Нет, я рассчитывал привести миллион золотом.
Будников. А больше могли привезти?
Пожамчи. Трудно ответить…
Будников. Значит, вы не можете ответить: могли бы вы продать эти ценности, например, за три миллиона?
Пожамчи. О трех миллионах и речи быть не может! Нет, тысчонок сто можно было взять сверху, никак не больше.
Будников. Как вы относитесь к английскому оценщику Карфу?
Пожамчи. Сурьезный человек. Я же вам говорил. Только вы тогда не чекистом были, а торговым комиссаром…
Будников. Кого вы можете назвать из ювелиров-оценщиков более подходящими кандидатами для торговых операций с нами?
Пожамчи. Карф самый надежный из всех.
Будников. Вы не помните место, где покупали у беспризорника бриллианты в последнюю декаду мая восемнадцатого года? Я правильно называю дату?
Пожамчи. Совершенно правильно.
Будников. Припомните, пожалуйста, место, где вы покупали бриллианты у беспризорного, и, возможно, людей, что были неподалеку, их внешний вид.
Пожамчи. Мальчишка-то портфель принес, говорит мне: "Дяденька, купи портфель", а я ему: "Пшел вон, зачем мне портфель твой". А он тогда сказал, чтоб я внутрь заглянул. Ну, я как заглянул внутрь, так все вокруг исчезло, будто никого кругом не было…
Будников. Вы сразу поняли, что это ценные камни?
Пожамчи. Мне хватит одним глазком глянуть, ведь я всю жизнь этому делу отдал…
Будников. Я приготовил план Смоленского рынка – вот этот забор, а вот тут мясные ряды. Постарайтесь обозначить место, где вы встретили беспризорника.
Пожамчи. За точность до метра не ручаюсь, но, думаю, вот здесь. Лошадь там еще стояла, сено хрупала, возле забора.
Будников. Обозначьте это место и подпишите план рынка. Укажите, что крестиком вы отмечаете себя, был там тогда-то…
Пожамчи. Зачем же мне себя крестиком обозначать? Это примета плохая. Я себя палочкой обозначу. Вот так.
Будников. Спасибо. А теперь ответьте мне, Пожамчи, как вы могли быть на Смоленском рынке в последней декаде мая восемнадцатого года да еще возле забора, если именно в мае восемнадцатого года рынок был закрыт, а забор, который вы так хорошо помните, поставлен лишь прошлой весной?
Пожамчи. Не может этого быть!
Будников. Вот заключение Хамовнического исполкома, можете ознакомиться, это заключение санитарной инспекции города, и, наконец, вот допрос управляющего рынком Усыскина…
Пожамчи. Тут какая-то путаница!
Будников. Я устрою вам очные ставки с управляющим рынка, с санитарным инспектором города и с представителем исполкома. Вас это устроит?
Пожамчи. Премного благодарен.
Будников. Теперь ответьте на следующий вопрос: вы показывали, что знаете Карфа и верите в его компетентность. Карф по просьбе наших людей оценил в Лондоне бриллианты не в миллион золотых рублей, как это сделали вы, а в семь миллионов рублей золотом.
Пожамчи. Кто?
Будников. Карф. Ваш авторитет.
Пожамчи. Когда он оценил?
Будников. Вчера.
Пожамчи. Мало ли что можно сказать…
Будников. Карф мог ошибиться на шесть миллионов в оценке бриллиантов?
Пожамчи. Владимир Петрович, вы разрешите мне сперва акт посмотреть, где он подписуется под семью миллионами… А то я пока в растерянности и недоумении.
Будников. Я покажу вам этот акт, когда сочту нужным. Надеюсь, вы понимаете, что трибунал у меня поддельный акт не примет?
Пожамчи. Можно мне уйти в камеру?
Будников. Вы себя плохо чувствуете?
Пожамчи. Нет… Устал…
Будников. Я тоже устал. Тем не менее будем продолжать. Вы были знакомы с московскими или петербургскими аристократами, крупными капиталистами, политическими деятелями?
Пожамчи. Кто б меня из них на порог пустил… Принесешь какую ценность, в прихожей сунут чек, вещь возьмут – и все.
Будников. Лично вы с ними никаких дел не вели?
Пожамчи. Только выполнял поручения моих хозяев, Ивана Афанасьевича Ненахова и Павла Михайловича Рябинина… Они оба удрали, так что за них я не в ответе…
Будников. С Разумовскими не были знакомы?
Пожамчи. Никогда.
Будников. С Юсуповыми-Эльстонами?
Пожамчи. Да, господи!
Будников. С Воронцовым?
Пожамчи. Нет.
Будников. С Львовым?
Пожамчи. Нет, Владимир Петрович.
Будников. Значит, Воронцов лжет?
Пожамчи. Какой Воронцов?
Будников. Виктор Витальевич.
Пожамчи. А где он?
Будников. Вы с ним были знакомы или нет?
Пожамчи. Нет.
Будников. И не виделись?
Пожамчи. Нет.
Будников. Тогда позвольте спросить: с кем вы провели вечер в Ревеле в кабачке "Золотая крона" восемнадцатого марта этого года?
Пожамчи. Я?
Будников. Вы.
Пожамчи. А я не помню, где проводил вечер восемнадцатого марта в Ревеле…
Будников. Полно врать-то, Пожамчи. Идите в камеру и не удивляйтесь, если встретите в камере кого-нибудь из своих ревельских знакомых.
Пожамчи поднялся со стула и закричал:
– Только с ним не сажайте! Молю! Не могу я на него смотреть, на изверга! Не могу-у-у!
Будников не ждал такой реакции: сказал он про знакомых на всякий случай, ожидая, что Пожамчи начнет вертляво и осторожно интересоваться, кто именно может быть с ним в камере, назовет, возможно, фамилии, к этим фамилиям можно будет позже приглядеться и серьезно подготовиться, основываясь на этой зацепке, к следующему допросу.
– Тогда вот вам ручка и пишите мне все про него, – сказал Будников, заставив себя зевнуть и всем своим видом показать полнейшую свою незаинтересованность, – а я пока распоряжусь, чтобы его перевели в другую камеру…
Через два часа Пожамчи кончил давать показания о Воронцове: и о ключах для сейфа, и о предполагаемом налете, и о том, что белоэмигрантам нужно золото для борьбы с Советами, золото, а не бумаги.
Во время облавы на Гохран и повального обыска всех выходивших из здания служащих у Шелехеса найдено ничего не было. Не дал результатов продолжительный обыск у него дома. Когда чекисты приехали на его дачу, то руководящий обыском Мартирос Арутюнов только присвистнул – дача стояла на участке величиной два гектара. А дома ничего найдено не было, и перекапывать надо было два гектара, не меньше.
– На каком основании я арестован? – спросил Шелехес. – Я заявляю категорический протест и отказываюсь давать показания до тех пор, пока сюда не будут приглашены представители Наркомюста и республиканской прокуратуры.
Несмотря на уличающие показания Газаряна, признание Левицкого в получении от Шелехеса бриллиантов, несмотря на предъявленных к опознанию кукол, отправленные в Ревель мифическому племяннику Огюсту, Шелехес на все вопросы отвечал либо молчанием, либо полным отрицанием своей вины.
Кропотов, умерший в момент ареста от разрыва сердца, был недостающим звеном в обвинении Шелехеса.
– Газарян клевещет на меня, – говорил Шелехес, – я не могу принимать за серьезные показания изобличения жулика и подлеца, Левицкий – старый спец, который ненавидит всех и вся. Что касается Огюста, то позвольте мне называть племянником того человека, который мне мил и в воспитании которого я принимал посильное участие, либо вызовите его в судебное заседание. Не моя вина, если в кукол из Хохломы кто-то сунул бриллианты, я не собираюсь брать на себя чужую вину!
…Будников доложил все обстоятельства, связанные с Шелехесом, Бокию. Тот выслушал его, по своей обычной манере хмуро, и предложил:
– Давай-ка я с ним побеседую. Вон, – он тронул мизинцем несколько бумаг, лежавших перед ним на столе, – видишь, сколько писем пришло? Просят освободить и дают за него гарантии.
– Яков Савельевич, моя фамилия Бокий, я товарищ Феди.
– Не думал, что встречусь с Фединым товарищем в тюремной камере.
– Я тоже на это не рассчитывал.
– Не моя вина, товарищ Бокий, не моя.
– Моя?
– Недобросовестных ваших сотрудников, вот кого.
– Уж если кого нам и было горько брать, так это вас.
– Ваш сотрудник, который допрашивает меня, объявил мою вину: показания Газаряна – раз; дружба с покойным Кропотовым – два; бормотанье Пожамчи – три; посылочка в Ревель – четыре. Если подходить с точки зрения логики, то все эти обвинения липовые, рассыплются, как только на них дунешь.
Бокий вдруг улыбнулся: улыбка у него была белозубая, обезоруживающая, добрая.
– Ну, дуньте, – сказал он, – дуньте. Честное слово, я готов дуть вместе с вами.
Шелехес сильной пятерней потер лоб, хмыкнул что-то под нос, потом широко расправил плечи:
– Ну, давайте, хотя мне это невыгодно: надо беречь позицию для суда.
– Я ж не веду протокола.
– А память зачем дана людям? Ну, ладно, Газарян. Первый пункт. Оговорить можно кого угодно и в чем угодно. Отчего вы верите проходимцу, а мне не верите? Где улики? Бриллианты в кармане? Дома в тайнике? Где они? Пункт второй. Кропотов. Как можно инкриминировать мне покойника? Посылка? Не отказываюсь, я ее передал товарищу Козловской, просил ее осмотреть – она должна это припомнить, если вы ее спросите, но она отказалась. Левицкий? Он и есть Левицкий. А если меня шельмуют?
– Делает тот, кому выгодно. Это не я, Яков Савельевич, это древние. Кому выгодно вас шельмовать?
– Тем, кому поперек глотки стоят Федор и Осип.
– Я вас очень внимательно слушаю и готов слушать дальше, но просил бы вас не спекулировать именами братьев.
– Упоминание не есть спекуляция.
– Так, как это делаете вы, – чистейшей воды спекуляция, и это не понравится трибуналу, вы уж поверьте.
– Значит, несмотря на отсутствие улик, вы решитесь меня вывести на трибунал?
– Неужели вы думаете, что вас будут судить без улик?
– Какая же это откровенность: пугаете меня будущими уликами, а сейчас о них молчите… Ничего себе товарищи у Федора!
– Кто для вас дороже: братья или родина?
– Это несоизмеримые понятия.
– Какое больше?
– И мерить это нельзя, у человека ведь помимо разума есть сердце.
– Как вы думаете, если я подобный вопрос задам Федору, он сможет ответить?
– Не знаю. Они – иные. Они бы, верно, ответили, что им революция дороже, чем брат.
– Верно. Они скажут так. Слушайте, Яков Савельевич, я сейчас нарушаю все законы… Слушайте меня внимательно: скажите мне, где ваши драгоценности, и мы сделаем все, чтобы сохранить вам жизнь. Поймите, на эти треклятые камушки мы должны покупать хлеб для умирающих детей. Вы ж сами отец… Пожалуйста, поймите меня и помогите мне помочь вам… У нас на вас есть улики, понадобится – будут еще. Поэтому если вы скажете – ну хоть не под протокол, а так, – где все это взять, ей-богу, я буду стараться как-то смягчить дело. Иначе – я вас пугать не хочу – трудно мне будет, даже ради Феди, помочь вам.
– Это шантаж, гражданин Бокий, – сказал Шелехес после недолгого раздумья, – и я поставлю об этом в известность и ваше начальство, и трибунал!
Бокий отвалился на спинку стула, как от сильного удара, потом медленно поднялся и, сутулясь, вышел из кабинета, только у двери остановился и как-то недоумевающе посмотрел на Шелехеса.
Ожидающий его Будников спросил:
– Ну, как? Вышло?
Бокий, не отвечая ему, устало махнул рукой и пошел к себе.
В приемной его ждал секретарь Уншлихта.
– От Владимира Ильича, – сказал он, передавая телефонограмму. – Просили сообщить о причинах ареста Шелехеса Якова Савельевича и спрашивали, возможно ли его освобождение до суда на поруки партийных товарищей или перевод из мест заключения ВЧК в Бутырскую тюрьму.
Бокий взял ручку и написал ответ – быстро, без исправлений, словно он давно ждал такого запроса:
"т. Уншлихт! Шелехес Я. С. арестован по делу Гохрана и обвиняется в хищениях ценностей. Освобождение до суда по ходу следствия не нахожу возможным. Также считаю необходимым содержать его во внутренней тюрьме ВЧК.
Бокий".
Второе письмо он отстукал одним пальцем на пишущей машинке:
"Товарищ Ленин!
Вами поручено мне ведение следствия по делу о Гохране. О ходе какового следствия я Вас еженедельно ставлю в известность.
Среди арестованных по сему делу имеется родной брат нашего Шелехеса – оценщик Гохрана гр-н Шелехес Я. С., за которого хлопочут разные "высокопоставленные лица", вплоть до Вас, Владимир Ильич (Ваш запрос на имя т. Уншлихта от 8 с. м. за № 691). Эти бесконечные хлопоты ежедневно со всех сторон отрывают от дела и не могут не отражаться на ходе следствия.
Уделяя достаточно внимания настоящему делу, я убедительно прошу Вас, Владимир Ильич, разрешить мне не обращать никакого внимания на всякие ходатайства и давление по делу о Гохране, от кого бы они ни исходили. Или прошу распорядиться о передаче сего дела кому-либо другому…
Бокий".
"т. Бокий!
В письме о Шелехесе (Якове Савельевиче) Вы говорите: "за него хлопочут" вплоть до Ленина и просите "разрешить Вам не обращать никакого внимания на всякие ходатайства и давления по делу о Гохране".
Не могу разрешить этого.
Запрос, посланный мной, не есть ни "хлопоты", ни "давление", ни "ходатайство".
Я обязан запросить, раз мне указывают на сомнения в правильности.
Вы обязаны мне по существу ответить: "доводы или улики серьезны, такие-то, я против освобождения, против "смягчения" и т. п. и т. д.
Так именно по существу Вы мне и должны ответить.
Ходатайства и "хлопоты" можете отклонить; "давление" есть незаконное действие. Но, повторяю, Ваше смешение запроса от Председателя СНК с ходатайством, хлопотами и давлением ошибочно.
Пред. СНК В. Ульянов (Ленин)".
"Товарищ Ленин, я прошу разрешить прислать Вам окончательную справку по делу Шелехеса Я. С. через десять дней после проведения необходимой операции в Ревеле, каковую должен будет осуществить наш резидент, Шелехес Ф. С., брат арестованного.
Бокий".
Потом он позвонил в инотдел и договорился о срочной отправке в Ревель эстонца Виктора Пипераля[29], затем вызвал сотрудников из научно-технической экспертизы и, положив перед ними на стол шифрованное письмо "племяннику" и собственноручное показание арестованного Шелехеса, а также его жалобу Дзержинскому на "произвол и беззаконие ВЧК", сказал:
– Срок три, от силы пять дней. Задание: установить, идентичны ли почерки; расшифровать письмо племяннику, соотнеся расшифровку с оценочным листом Наркомфина и Гохрана на драгоценности; указать дату составления письма "племяннику". Задача ясна?
26. Центр пересечения дорог
"Дорогой товарищ Ленин, в Москве ЧК арестован мой брат Яков Савельевич Шелехес. Я не могу поверить, что он совершил преступление против республики. Он не член партии, но в его доме мы с братьями скрывали от охранки Каменева, Скрыпника[30], Томского[31], Крестинского, Енукидзе[32]. Прошу дать указание разобраться самым тщательным образом. Если нужны ходатайства, то товарищи с дореволюционным стажем готовы будут поддержать мою просьбу.
Осип Шелехес. ПУАРМ-5".
Ульян Калганов был мужик тихий. Одни считали, что он смущается своего писклявого голоса, который никак не гармонировал с огромным ростом и бычьей, неподвижной шеей, – когда его окликали, он оборачивался всем корпусом; другие говорили, что он из староверов, а потому сторонится общества и беседует только со своей бабой; третьи просто-напросто считали его недоумком.
Был он непьющим, гулянок сторонился и даже на Петров день отводил ото рта чарку: в детстве его напоил отец, и он два дня лежал при смерти – исходил желтой рвотой. С тех пор запаха самогона не выносил – с души воротило.
Мужики и за это его не любили, хотя бабы жене его Фросе завидовали: "Нашим бы такую хворь – вот счастье было б…"
На войну его не забрали – был слеп на левый глаз, хотя и не заметно это: глаз как глаз, только зрачок с желтинкой.
С этого времени и начала его жизнь меняться. Мужиков в деревне осталось пятеро, а земель здесь, на границе с тайгой, было много. Вот и пошли солдатки к Ульяну за помощью. За весну и лето он почернел весь, высох. Плечи его из-за этого стали казаться громадными и похожи были на сложенные крылья большой птицы.
Осенью, собрав урожай, он взял с солдаток по четвертой части урожая – по-божески взял. Уехал в город и вернулся с молоденьким цыганистым пареньком, вместе они пригнали трех коней, быка и пять коров – хлеб покупали хорошо.