Следующей весной Ульян работал вдвоем от зари до зари с цыганом, а осенью пригнал еще пять коней и девять коров.
Теперь к нему раз в неделю приезжал на тарантасе старик Надеин, хозяин маслозавода, и увозил три деревянные кадки с желтой сметаной.
Зимой через деревню прогнали триста новобранцев. Вел новобранцев ротмистр Тарыкин. Ночевать он остановился у Калгановых – дом был чистый, пахло в нем кедрачом и хлебом.
– Куда ж тебе такое богатство? – спросил Тарыкин после ужина, когда Фрося подала самовар и бутылку красного сладкого вина. – Что с деньгами делаешь?
И вдруг Ульян заговорил. Голос у него был тихий, но не писклявый, а какой-то дотошливый – есть такие нутряные голоса: от них запах сильный идет, если близко слушать.
– Господин офицер, я и сам думаю, куда? Темень наша непролазная… Может, вы б чего подсказали?
– Какая ж ты темень, – ответил ротмистр, – вон и говоришь по-людски, и не как индюк. Новобранцы у меня, как индюки, – блю-блю, а понять ничего не поймешь.
– А я с людишками внутри себя привык говорить – когда внутри говоришь, складно выходит, только спешить не надо. Отстоится – загустеет, дельно пойдет.
– Вот-вот, это как раз по-индюшачьи: "отстоится, загустеет, пойдет". Ну, что это такое? Про что?
– Про то, господин офицер, что молоко, отстоямшись, загустеет в сливку, а с нее сметана. Слова – так же.
– Так и говори… Ну, о чем хотел посоветоваться?
– О том, что мне с достатком делать?
– Заводишко открой… Смолу кури или купи кузню.
– Людишки на меня озлобятся. У нас тех, кто скакает из гумна в хоромы, не любят. Так-то я тихой, кривой к тому. А купи заводишко или трактир открой – плювать вослед станут: мироед!
– На всякий чих не наздравствуешься, Ульян. В мире силу ценят. Будешь сильным – пусть ненавидят и за спиной от ненависти кровью харкают, в глаза все равно улыбаться станут и шапку драть.
– Это у кого кровь есть чужая, тому можно. А я тутошний, мне из себя труса не выцедить… Компаньона бы мне, – сказал Ульян и осторожно глянул на ротмистра. – Вроде как я нанялся приказчиком и все это не мое.
– Платить компаньону сколько будешь?
– Договориться можно.
– Не тяни. Это как мужика подряжать в саду работать: "Сколько платить?" – "Сколько дадите". – "Тьфу! Работа ж твоя! Почем ценишь?" – "Сколько дадите". Так я копейку давал. И гнал взашей. "Когда, – говорю, – цену надумаешь – приходи!"
– От оборота пять процентов, господин офицер.
– А оборот каков? Рупь целковый?
– Да я полагаю, что пятьсот рублев на год я вам откладывать могу.
– Откладывать? Голубь мой, я ж не мужик! Мне деньги нужны для того, чтобы жить. Я на фронт иду, а не на охоту. Присылай ко мне пятьсот рублей в год и зови старосту: напишу прошение. Трактир? Или завод?
– А вы напишите, дескать, Ульян Гаврилов Калганов мой приказчик и поручаю ему открывать дела по собственному усмотрению. И все.
– Нет, я еще допишу про пятьсот рублей.
– Господин офицер, а ну вы с войны-то вернетесь и у меня все добро оттягаете?
– Давай сейчас тысячу, и я отпишу, что получил взаймы от тебя деньги и никаких претензий в будущем не имею…
В двадцатом году Ульяна реквизовали.
А вскоре из тайги вышел Тарыкин – левый рукав пустой, засунут в карман френча. Месяц он отлеживался у Калганова на сеновале и ел картошку с салом. Потом как-то под вечер спросил:
– Ну и что? Утерся? Так и будешь сидеть да молчать?
– Против власти не пойдешь…
– Какая это власть? Это пьянь верх забрала да безделье! Кто правит деревней! Горлопан, у кого за душой ни гроша!
– У его наган.
– Значит, полагаешь, следует обождать?
– Полагаю – да.
– Ну-ну, – сказал Тарыкин, укладываясь в сене поудобнее. – Счастливо тебе.
– Или послабленье придет мужику, или кровь польется.
– Ну а если кровь? Кто начнет?
– Я не начну.
– Вот так вы все и киваете друг на дружку.
– А вы? Пулеметы в тайге у вас спрятанные – и начинали б.
– Пулемету две руки нужны, Ульян. А то б я начал.
– Ну, постреляете комбед. А дальше? Эскадрон придет с города – и к стене.
– Тайга большая, ушел бы.
– А заместо энтого комбеда новый посадят.
– И тот бы пострелял: налечу из тайги, и точка.
– Третий придет.
– И третий надо снимать. Тогда страх начнется. Нам в России без страха нельзя. Слова у нас не понимают. У нас если что и понимают, так страх!
В феврале двадцать первого года вспыхнул мятеж, охвативший Барабу, приуральские степи, Омскую и Тобольскую губернии. Сорок тысяч стали под знамена мужицкой армии.
Ночью двадцать седьмого февраля Ульян разбудил Тарыкина и сказал:
– Слезай с печи, самовар стоит.
Второй раз в жизни выпив сладкого красного вина, он испытал странно-блаженное чувство; в животе жгло, под языком липло густой сладостью, в голове кружило и шумело.
– Где пулеметы, господин офицер? Сейчас сгодятся.
– Под снегом разве откопаешь?
– Я к труду приучен.
На следующий день Ульян и Тарыкин перестреляли комбед; ходили из дома в дом и с порога били комбедовцев навскидку с ружей: как уток на осенней охоте, при взлете.
А когда Красная Армия повела наступление, Тарыкин и Ульян ушли в тайгу и повели за собой двенадцать мужиков – пробиваться в Синьцзян, к китайцам.
Перед тем как покинуть родной дом, Ульян долго ходил по комнатам: обошел зало, аккуратно расправил складки на белой, с атласной бахромой скатерти, полил герани, стоявшие на подоконниках, проверил, хорошо ли заперты ящики в комодах, и поправил большой лист фотографических портретов родни, который висел под стеклом в простенке.
– Ульянушка, ты че? – тихо, дрожащим голосом спросила жена. – Че ты?
– Пшла, – тихо ответил он. – Пшла отсель…
"За что ж нас зверьями делают? – думал он. – За что в тайгу отжимают?"
– Ульянушка, – снова позвала жена, – там уж все ожидают нас. Пойдем, Ульянушка. Во двор повозки пришли.
Пружинисто поднявшись, он перекрестился на образа, потом снял одну икону и передал жене:
– С собой возьмем.
Когда повозки выехали на улицу, Ульян достал из мешочка две большие самодельные бомбы, спрыгнул с повозки, передав повод Фросе, и быстро побежал к дому. Осторожно разбил стекло в окне, сорвал кольцо и, опустив бомбу в зало, лег на землю. Через несколько мгновений дом его словно бы вырвало: разлетелись рамы, соскочила с петель дверь, понесло тяжелым, желто-бурым дымом.
Тарыкин после спросил его:
– Зачем ты так?
– Путь трудный, а я на ненависть не был заряжен. Теперь бездомный я, пуповину порвал, терять неча.
И пошли люди Калганова и Тарыкина через Сибирь.
И прошли они так больше тысячи верст, и подходили к Иркутску, как раз к тому месту на тракте, по которому ехали в старенькой машиненке Шелехес с Владимировым.
Осип Шелехес заехал за Владимировым: он должен был отвезти старика в третью бригаду – читать лекции красноармейцам.
Как обычно, Владимиров пилил Осипа:
– Был прекрасный учительский институт, так нет – давайте перекорежим на новый лад и назовем "наробразом". Дикобраз – наробраз! За три года вы учителя из неуча не сделаете! Вы получите всезнаек! Осип, ты слушаешь меня?
– Не очень, – ответил Шелехес: мысли его были в Москве.
– А в чем дело?
– Да ничего.
– Или ты будешь слушать, или я стану дремать.
– Подремаешь на этих рытвинах, – хмуро усмехнулся Осип.
– "Лет чрез пятьсот дороги, верно, у нас изменятся безмерно, – продекламировал Владимиров, – шоссе Россию здесь и тут, соединив, пересекут". Пушкин. Единственное, в чем ошибался.
– Слушай, – вспомнив что-то, обернулся Шелехес, – тут сигнал пришел: ты вроде бы говорил, чтоб в музей повесить рисунки царей. Брешут, наверное?
– Почему? Правда. Не всех, конечно, но Ивана, Петра, Александра Второго непременно следует экспонировать.
– А Столыпина с Витте? Тоже в музей?
– Конечно. Они – вехи истории Российского государства. Вне их платформ нельзя понять нашу борьбу.
– Знаешь что, Александрович… Человек я совестливый и не могу позабыть, как в ЧК ходил, про тебя советовался. Иначе, честное слово, первым бы на тебя написал. Изолировать от общества как вредный элемент. Ну, что ты такое несешь? Николашку – в советский музей?! Да трудящиеся такой музей сожгут. И правы будут. Ты вот всегда как змей: начнешь издали, вроде бы про ничего, а кончишь реставрацией монархии.
Шофер обернулся и, улыбнувшись – на сером пыльном лице сверкнули зубы, – сказал:
– Товарищ Шелехес, а я молодой, мне интересно Николашку поглядеть. У него, люди сказывают, все зубы были из золота, а один глаз неусыпный, вечно щурился.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал Шелехес, – ты получил союзника. С золотыми зубами.
– А чем вам интересен портрет бывшего царя? – спросил Владимиров шофера.
– А всегда интересно разглядеть, кого шлепнули. И вот о Пушкине нам тоже на курсах говорили, что он сам-то из африканской царской семьи. Кучерявый такой, с вами схожий, товарищ Шелехес. У нас вон, на улице, гармонист живет, Усынкин Кондрат Олегович. Он сам песни складывает. Ему кто поднесет, он в честь того и складывает. Хорошо у него выходит, до слез. Он папане моему сложил: "Твой сынок далече ездит, скоро в море уплывет, пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…" – пропел шофер и замолчал.
– Можно врагов опасаться, Осип, голода, болезней… Только нельзя бояться истории своего государства и его культуры… "Пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…" Прекрасно ведь, а? Без Пушкина-то разве б спел такое Усынкин?
– Я знаешь чего в тебе боялся? Я боялся, что ты над простым народом можешь подшучивать, как твои интеллигентики в университете…
– Ты ничего не знаешь о русской интеллигенции, Осип. Убежден, о народниках ты слыхал лишь то, что они шли по неверному пути. Разве нет?
– Может, по верному шли?
– Нет, а что ты все-таки о них знаешь? Или о дворянине Радищеве? Или об аристократе Чаадаеве?
Шелехес вздохнул, свернул цигарку.
– Я вот что думаю, Александрович… Нам важно, чтобы в народе – до победы революции в мировом масштабе – любовь была к республике и ненависть к врагам. А как победим, и с интеллигентами твоими разберемся, всех по полочкам расставим. Я нутром понимаю, чего ты хочешь. Но ты и нас пойми. Хлеба нет. Заводы стоят. Тут золота брали при Николашке тридцать пять тысяч килограммов в год, а мы еле-еле три тысячи скребем. Драг нет, лошадей нет. Ничего нет. А все одно, Карскую экспедицию мы снарядили? Снарядили. Корабли провели в Европу? Провели. Университет открыли? Открыли, а ведь его тут, в Иркутске, уж семьдесят лет твои интеллигенты хотели открыть. Восточносибирское геологическое отделение наладили? Наладили. Экспедиции в этом году в тайгу пошли: за марганцем, за углем, за железом, золотишком. Картинную галерею открыли? Открыли, хоть и с твоей помощью… Это, кстати, я на себя риск взял. Накормим народ, оденем, отобьем от китайца с японцем – тогда другое дело. А сейчас ты смуту можешь своими разговорами внести, смуту, Александрович, а она кровава и тебя же первого изничтожит…
– Шоферу в затылок бей, – сказал Тарыкин Ульяну.
Выстрел грохнул гулко, покатился по тайге многоголосым, высоким эхом. Шофер свалился грудью на руль, машину повело в тайгу, ударило передком о ствол дерева.
Шелехес вытащил маузер и сказал Владимирову:
– Приляг, они сейчас по нас бить будут.
Владимиров перегнулся к шоферу, обнял его за плечи, потянул на себя. Парнишка легко подался назад: под ухом была маленькая черная дырочка, а правый висок разбит. Кровь пульсировала в громадной рваной ране.
– Возьми у меня под ногами карабин, – сказал Шелехес. – И вылазь из машины, в тайгу побежим.
Он спрыгнул на землю. Раздался второй выстрел. Шелехес охнул и выронил маузер: рука была перебита в локте.
И тогда из-за деревьев вышли Тарыкин, Ульян и еще пятеро.
– Здорово, комиссары! – сказал Тарыкин. – Больно рученьку, кучерявый?
"Пароход по морю ходит, сверху лебеди летят", – вдруг до боли ясно услышал Осип. Он сказал:
– Здесь только один комиссар. Старик беспартийный.
– А чего ж он с тобой катается? – удивился Тарыкин и подтолкнул Шелехеса стволом винтовки. – Пошли в тайгу.
– Прощай, Александрович, – сказал Шелехес.
Тарыкин спросил Владимирова:
– Вы кто? Комиссаров мы вешаем, попутчиков расстреливаем, обманутых освобождаем.
– Обманутый он, обманутый, – простонал Шелехес, потому что кровь из локтя хлестала безостановочно.
– Я никем не обманут, – сказал Владимиров шепотом. Откашлявшись, он повторил: – Я никем не обманут, граждане.
– Если обманутый – пусть уходит, – сказал Ульян, – у него лицо наше, с добротой… Хорошее у него лицо.
– Повторяю: я никем не обманут! – сказал Владимиров.
Тарыкин, легко развернувшись, ударил Осипа прикладом по лицу, и тот упал.
– Ну, бандит, – прохрипел Шелехес, – ну, паскуда, революционный народ тебя настигнет! А вы, дурни, чего с этой белой костью идете? Он же помещик! Вяжите его, гада!
Тарыкин засмеялся:
– Пропагандист-агитатор? Тогда вешать не будем. Как Джордано Бруно – на костер. Пусть отречется. Как, дедушка, интересно будет посмотреть, а?!
Владимиров не ждал того, что он сделает, – это получилось неожиданно для него самого, – он плюнул в лицо Тарыкину.
– Вы – скот! – крикнул он. – Скот!
Тарыкин, подпрыгнув, ударил ногами Владимирова в живот. Старик обвалился молча, кулем, а Тарыкин мягко упал на бок, на здоровую руку. Полежал на земле с закрытыми глазами, потом вытер лицо об мягкий пахучий мох и сказал:
– Ну их к черту, спектакль разыгрывать. Давайте, мужики, кончать с этим.
"Арест М. М. Исаева считать незаконным, а посему предписывается освободить его из-под стражи.
Неуманн".
"Утверждаю. Эйнбунд".
"Министерство иностранных дел свидетельствует свое уважение посольству Германии в Эстонии и при этом просит полномочного посла принять меры к пресечению деятельности О. Нолмара, несовместимую со званием дипломата. В случае, если О. Нолмар не прекратит свою деятельность, недопустимую в суверенной державе, министерство иностранных дел будет считать О. Нолмара персоной нон грата и потребует его высылки".
"Поручить А.Ф. Шварцвассеру расследование незаконной деятельности сотрудников секретной полиции Ф. Таммана, В. Граубе, Р. Валленштейна, О. Керера, передать А.Ф. Шварцвассеру папки № 4 и № 9 с грифом "Совершенно секретно". Обязать А. Ф. Шварцвассера передавать папки № 4 и № 9 на хранение в спецсейф сразу же после окончания работы по надобности.
А. Неуманн".
"Утверждаю: Эйнбунд".
"Прошу А. Неуманна оказывать Шварцвассеру всяческую помощь в этом деле и прошу Неуманна поддерживать связь с МИДом, не предпринимая без согласования с ним никаких шагов.
Эйнбунд".
"Вчера из Ревеля выехал бывший торговый атташе Германии в Эстонии О. В. Нолмар после скандала, подробности которого пока неизвестны".
(Хроника газеты "Ваба сына".)
27. Но операция еще не закончена
Когда в камеру вошел охранник и сказал, что Исаева требует Неуманн, и, чуть подмигнув, шепнул: "По всему – освобождают", – Никандров отвернулся к стене и натянул на голову серое, пропахшее карболкой одеяло.
– Сейчас, – сказал Исаев. – Через десять минут я буду готов, ладно?
– Хорошо. Я подожду.
Охранник снова подмигнул Исаеву и вышел из камеры.
– Леонид Иванович, нуте-ка, откройтесь. Мне надо вам сказать несколько слов.
– Слушаю.
– Литератор, милый, для меня вероятны три исхода: они меня отпустят, устроив какую-нибудь пакость, типа выстрела в спину; они меня будут уговаривать стать бякой; и, наконец, они меня выдергивают на очередной допрос. Но если мы возьмем за отправной пункт в наших рассуждениях первое предположение и если мы допустим, что я не дам себя легко укокошить, то в течение следующих семи дней вас отпустят…
– Думаете, я завидую вам?
– В вашей ситуации это было бы закономерно.
– Почему? – спросил Никандров и, откинув одеяло, сел на кровати. – Почему? Это подло и гадостно, но я вам завидую… Дерьмо я, Максим, дерьмо!
– Полно, Леонид Иванович… Я обстоятельств не оправдываю, но всегда принимаю их во внимание. Вас, видимо, спросят, считаете ли вы себя гражданином РСФСР или нет. Даже если вы захотите после освобождения уехать в Париж, не отрекайтесь от гражданства – тогда за вас можно будет драться.
– Я понимаю… Только не свидимся мы с вами больше – они меня отсюда живым не отпустят; они знают, что я всем скажу, что они здесь со мной…
– Кого это волнует? Тюрьма не санаторий. – Исаев усмехнулся и положил ладонь на острое колено Никандрова. – Ну, счастливо, Леонид Иванович. Даст бог – свидимся.
Они неловко обнялись и трижды расцеловались.
– Как на Пасху, – улыбнулся Исаев и постучал в тяжелую металлическую дверь.
Охранник снова подмигнул ему. Исаев вопросительно посмотрел на рослого рыжего парня. Тот сказал:
– Это все думают, что я нарочно, а у меня с детства веко дергается.
Только выйдя из кабинета Неуманна, который вручил ему постановление об освобождении, только после легкого обыска в проходной, где два охранника пошарили у него в карманах и даже не заставили снять ботинки, только увидав Лиду Боссэ, которая сидела в открытом таксомоторе, – Исаев рассмеялся, вспомнив этого рыжего подмаргивающего охранника с его доброй, виноватой улыбкой.
– Максим Максимович, вам идет, когда вы обросший, – сказала Боссэ, – придает мужественности.
– Учту.
– В тюрьме – страшно?
– Очень.
– Я боялась, вы скажете: "Нет".
– Это не очень рискованно, что вы меня встретили?
– Я считаю, что нельзя бояться судьбы. Ее надо искушать… И потом Роман просил… После тюрьмы все хотят спать. Вы – хотите?
– Лично мне после тюрьмы хочется двигаться.
– Подвигайтесь… У меня сегодня бенефис в "Апполо", там вас Роман встретит. По сладкому соскучились? От пирожного теперь не откажетесь?
– Воблы хочу.
– Воблы? Странно… Раньше арестантам давали воблу три раза в неделю… Я ведь в тюрьме воспитывалась… Мой отчим был попечителем забайкальских тюрем.
Исаев изумленно взглянул на женщину.
– Удивлены? Я его застрелила… Он велел наказать розгами человека, которого я любила, а тот человек после этого покончил с собой…
– Сколько помнится, фамилия попечителя была Виноградов?
– Надеюсь, вы здесь тоже не под отцовской фамилией?
– А покончил с собой Сережа Блинов, большевик, да?
– Да. Поэтому я с вами. Именно поэтому, – серьезно и тихо сказала Лида. – Я ведь и у Деникина для вас была.
Когда они вошли в номер, Лида вызвала полового и попросила:
– Пожалуйста, принесите воблы и водки. И если можно, – она взглянула на Исаева, – разварной картошки, икры и горячих калачей.
Когда половой, сломавшись в поклоне, пришаркивая левой ногой, побежал выполнять заказ, Лида спросила:
– Угадала?