"Одлян, или Воздух свободы" - роман о судьбе подростка, отбывающего наказание в воспитательно-трудовых колониях и там, в зоне, постигающего смысл свободы. Время действия - конец 60-х - начало 70-х годов. Книга эта - жестокое и страшное повествование, реквием по загубленной жизни. Роман был опубликован за рубежом, во Франции попал в число бестселлеров.
Роман "Из зоны в зону" продолжает тему "Одляна…".
Жорка Блаженный из одноименного дневника-исповеди предстает великомучеником социальной несправедливости: пройдя через психиатрическую больницу, он становится добычей развращенных девиц.
Содержание:
Одлян, или Воздух свободы 2
Часть первая - Крещение 2
Часть вторая - Одлян 22
Часть третья - Не стрелять - бежит малолетка! 43
Часть четвертая - Воздух свободы 72
Из зоны в зону 84
Жорка Блаженный 115
От издателя 115
Рассказы 132
Я - каюсь 132
Что ни шаг, то открытие мира 136
Собачьи слезы 137
Тузик и Муська 137
Владимир Микушевич - Выходец из ада 138
Примечания 140
Леонид Габышев
Сочинения
Будущий романист (тот, кто детство провел среди малолеток) опишет нам множество затей малолеток.
Гулаг. III-17
Однажды осенью 1983 года, когда уже пятый год мне не поступало не только предложений, но и ответов от наших издательств, когда и иностранные издатели метались по книжной ярмарке в Москве, как во время бомбежки, напуганные корейским лайнером, когда мои реалии походили на синдромы мании преследования и это было единственным спасением: одно подменять другим и отвергать таким образом, - меня разбудил утренний звонок в дверь.
На пороге стоял коренастый молодой человек странного и грозного вида, с огромным портфелем. Я живу у трех вокзалов, этого окошка Москвы в Россию, к которому приникло растерянное и пространное лицо нашей провинции. Какие только лица не заглядывали ко мне! Бомжи из Запорожья, бичи из Керчи, цыгане из Казани. Это был человек с вокзала.
- Андрей Георгиевич? - спросил он, не сомневаясь, будто предъявив красную книжечку, и проник в квартиру. Я видел только его шрам.
Дальнейшее поведение отличило его от сотрудника: он быстренько снял обувь и в носках стал еще меньше, а портфель его еще больше. Он провел меня на кухню, осторожно поместил портфель под стол - что там было бьющегося? - и предложил мне сесть.
- Вас не прослушивают? - спросил он жестом, глянув на потолок и обводя пространство рукою.
- С чего вы взяли? - единственно как я мог на это ответить.
- Я по радио слышал о вас.
Радио - это радио. Я спросил:
- Ну и что вы слышали?
- Что есть такие писатели: Белов, Владимов и Битов…
Владимову было еще хуже моего, Белову много лучше.
Нас могли объединить лишь "голоса".
- Владимова нет, Белов отказал, я его… и вот я у вас. - И опять осторожно посмотрел на портфель, будто тот мог сбежать.
Леденящее профессиональное подозрение пронзило меня.
- Э-то роман?.. - спросил я, заикаясь.
- Тс-с! Все-таки вас могут прослушивать. Напечатайте, и я половину вам отдаю.
Любой уважающий себя член Союза воспользовался бы этим поводом, чтобы вытолкать посетителя за дверь. Я, видимо, не уважал себя как член Союза.
- С чего вы взяли, что я могу вас напечатать? Я себя не могу напечатать! - вспылил я.
- Полмиллиона ваши.
- Чего-чего??
- Но ведь миллион-то за него там заплатят! - сказал он уверенно.
"Нет! Не может быть… - соображал я. - Это не агент, не провокатор - он такой . Неужто такие - бывают?"
- Я уже был на книжной ярмарке, предлагал…
Я представил себе господ, боявшихся, что их уже не выпустят из Шереметьева, тет-а-тет с моим посетителем, и мне стало весело. Как это его не замели?
- Ну вот видите, они не могут, а что я могу? Кстати, а почему бы вам не попробовать напечататься у нас?
Он посмотрел на меня с презрением. Я был достоин его.
- Читал я вашего Солженицына - процедил он.
Нет, это был такой человек. Сомнения мои рассеялись.
Он достал из портфеля шесть папок. Портфель испустил дух: в нем, кроме романа, могла поместиться лишь зубная щетка.
Боже! Такого толстого романа я еще не видел.
- Больше восьмисот страниц, - сказал он с удовольствием. - Девятисот нет, - добавил он твердо.
Каждая папка была зачем-то обернута в несколько слоев вощеной бумаги. В этой папке помещался дорогой, почти что кожаный скоросшиватель, внутри которого, наконец, были подшиты - каждая страниц на полтораста - рукописи. Таких многослойных сочинений я тоже не встречал.
- А в пергамент-то зачем заворачиваете? - естественно, поинтересовался я.
- А если в воду бросать? - живо откликнулся он.
С усталостью метра я разрешил ему оставить рукопись на просмотр, только чтоб не торопил.
- Хорошо, я зайду послезавтра, - согласился он.
Много повидал я графоманов и начинающих - этот восхитил меня.
- Послушайте, вы сколько сидели?
- Пять лет.
- А сколько писали?
- Ровно год.
- И хотите, чтобы я прочитал за один день?
- Так вы же не оторветесь.
Ни тени сомнения.
- А кто еще читал?
- А никто.
- Так откуда же вы знаете?
- Кстати, - сказал он, - у меня еще есть рекорд, не зарегистрированный в "Книге рекордов Гиннеса". Это может послужить хорошей рекламой книге.
Я уже ничему не удивлялся.
- Я могу присесть пять тысяч раз подряд. Сейчас сразу, может, и не смогу. Но если надо, потренируюсь и быстро войду в форму. Не верите? Ну две тысячи - гарантирую прямо сейчас. Хотите?
- Ладно, верю, ступайте, - сказал я тоном умирающего льва.
Но он заставил меня тут же раскрыть рукопись! И я не оторвался. Как легко зато отступили от меня собственные беды! И никто потом не отрывался из тех, кто читал… Хотя их и не много было.
Вот пять лет эпизоды этой книги стоят перед моими глазами с тою же отчетливостью. Будто они случились на моих глазах, будто я сам видел, будто сам пережил.
Это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта.
Бытует мнение, что бывают люди, которые знают, о чем рассказать, но не умеют. Бытует и мнение, что теперь много развелось умеющих писать - только им не о чем. Оба мнения недостаточно точны, потому что относятся так или иначе к несуществующим текстам. Потому что - не знать или уметь, а мочь надо. Леонид Габышев - может. Потенция - самая сильная его сторона. У него эта штука есть. Он может рассказывать нам о том, о чем, пожалуй, никто не может рассказать, тем более мастер слова. Жизнь, о которой он пишет, сильнее любого текста. Ее и пережить-то невозможно, не то что о ней повествовать. Представьте себе достоверное описание ощущений человека в топке или газовой камере, тем более художественно написанное. Наша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было. Габышев не может уступить факту и отступить от факта именно потому, что факт этот был . Был - вот высшее доказательство для существования в тексте. Голос автора слит с голосом героя именно по этой причине. А не потому, что автор по неопытности не способен соблюсти дистанцию. Дистанция как раз есть, иначе не охватил бы он жизнь героя в столь цельной картине. Памятлив автор и в композиции: переклички его в эпизодах и линиях, так сказать, "рифмы" прозы, свидетельствуют о некоем врожденном мастерстве, которого чаще всего не достигают умеющие писать. Эти "рифмы" обещают нам будущего романиста.
У Габышева есть два дара - рассказчика и правды, один от природы, другой от человека.
Его повествование - о зоне. Воздухом зоны вы начинаете дышать с первой страницы и с первых глав, посвященных еще вольному детству героя. Здесь все - зона, от рождения. Дед - крестьянин, отец - начальник милиции, внук - зек. Центр и сердце повести - колония для несовершеннолетних Одлян. Одлян - имя это станет нарицательным, я уверен. Это детские годы крестьянского внука, обретающего свободу в зоне, постигающего ее смысл, о котором слишком многие из нас, проживших на воле, и догадки не имеют.
Это смелая книга - и граждански, и художнически. Ее надо было не только написать (в то время "в никуда", в будущее - "до востребования"), ее надо было - преодолеть. Почти так, как ту жизнь, что в ней описана.
Впрочем, преодолевая эту жизнь уже в чтении, не успеваешь задаваться вопросом, как эта книга написана. Эффект подлинности таков, сопереживание герою настолько велико, что не можешь сам себе ответить на другой вопрос: как можно было пережить все это?
Невозможно. Ни дружбы, ни опоры здесь нет - лишь боль и унижение, без конца. Смерть кажется желанной как единственно возможное освобождение. И все-таки герой спасается. Что же спасает его?
Спасает его любовь и вера. Эта тема может оказаться заслоненной для невнимательного читателя всем тем ужасом страдания, которым насыщена книга. Но, только не утеряв любовь и расслышав голос веры, выживает герой. Тут нет дани ни чувствительности, ни моде. Герой не подготовлен, он не знает, ни что такое любовь, ни что такое вера. Они являются ему с тою же достоверностью факта, что и страдания. Между любовью и верой здесь тот же знак равенства, что и в писании, но не вычитанный, а обретенный (недаром и любимую героя зовут Вера). В момент полного отчаяния, когда герой близок к убийству и к самоубийству, он слышит Голос: "Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься". Герой верит Голосу, и не верит себе, что и впрямь слышит его: "Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, все равно не поверят, скажут: косишь. Нет, Господи, нет, с ума сходить нельзя. Что угодно, только остаться в своем уме. Буду считать: пока в своем уме, и это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что сошел с ума? Если сошел, то не пойму, что стал дураком… Нет, если так рассуждаю, то, слава Богу, еще не дурак".
Слава Богу! Это время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это не двадцатые и не тридцатые, это конец 60-х - начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я не хочу опережать повесть пересказом - прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.
Прошло каких-то шесть лет с тех пор, как ко мне заявился неожиданный гость, как угроза, как кошмар, как напоминание. Страна начала просыпаться, все болит в ней и ломит, как с перепою. Проснулась и себя не узнает: кругом националы, рокеры, зеки, старики и дети.
Пришло время и этой повести. Она нужна не им, а нам.
Андрей Битов
Одлян, или Воздух свободы
Посвящается малолеткам
Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших - дым, и слово - искра в движении нашего сердца.
Книга Премудрости Соломона, Глава 2, стих 2
Часть первая
Крещение
1
В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный "ворон". Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал: "Выпускай!"
Конвоиры, сидевшие в чреве "ворона" вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнули ее - она лязгнула, как пасть волка, - и выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.
- Живее, живее! - прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки.
Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. После тесноты "воронка" стоять на улице было блаженством. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка - ему не нашлось пары. Один из зеков - бывалый, - видя веселое настроение конвоя, сострил:
- По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.
Конвоиры ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: "Заводи!"- скрылся.
- Пошёль, - буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.
Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Они вошли, и за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.
Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке - широкая красная повязка с крупными белыми буквами: "Дежурный". Дежурный - помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант - начальник конвоя и старшина - корпусный, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, лет сорок. У старшины на скуле шишка с голубиное яйцо.
- Буду называть фамилии, - сказал капитан, - выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.
Он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.
Среди заключенных один малолетка - Коля Петров. Зашел в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее - у параши.
Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом. На один квадратный метр приходилось по два-три человека. На корточках сидели не все, некоторые стояли, так как невозможно было примоститься. Стоял и Коля.
Курящие закурили, а некурящие дышали дымом. Коля закурил, слушая разговоры. Болтали многие: земляки, подельники, кто с кем мог, - но тихо, вполголоса. Дым повалил в отверстие в стене под потолком, забранное решеткой, - там тлела лампочка.
Коля за этап порядком устал и сел на корточки - лицом к параше. Жадно затягивался и выпускал дым. Дым обволакивал парашу и медленно поднимался к потолку.
Дежурный закричал:
- Прекратите курить! Раскурились.
Он еще что-то пробурчал, отходя от двери, но слов в боксике не разобрали. Цигарки многие затушили. Заплевал и Коля, бросив окурок за парашу. Он все сидел на корточках, и ноги его затекли - с непривычки. Его глаза мозолила параша, и он подумал: почему на нее никто не садится? Ведь на ней можно сидеть не хуже, чем на табуретке. И он сел. Чтоб отдохнули ноги. Они у него задеревенели. К ногам прилила кровь, и побежали мурашки.
Сидя на параше, он возвышался над заключенными и был доволен: нашел столь удобное место. Ноги отдохнули, и ему вновь захотелось курить. Теперь в боксике чадили по нескольку человек, чтоб меньше дыму шло в коридор. Рядом с Колей заросший щетиной средних лет мужчина докуривал папиросу. Он сделал несколько учащенных затяжек - признак, что накурился и сейчас выбросит окурок, но Коля тихонько попросил:
- Оставь.
Тот затянулся в последний раз, внимательно вглядываясь в Колю и, подавая окурок, еще тише сказал:
- Сядь рядом.
Коля встал с параши и сел на корточки, смакуя окурок.
- Первый раз попал? - спросил добродушно мужчина, продолжая его разглядывать.
- Первый, - протянул Петров и струйкой пустил дым в коленку.
- Малолетка?
- Да.
- Знаешь, - продолжал мужчина, прищурив от дыма темные глаза, - не садись никогда на парашу. - Он почему-то замолчал, то ли соображая, как это лучше сказать новичку-малолетке, то ли подыскивая для него более понятные и убедительные слова. - Нехорошее это дело - сидеть на параше.
Он еще хотел что-то сказать, но забренчал ключами дежурный и широко распахнул двери. Зеки встали с корточек и перетаптывались, разминая затекшие ноги. Так сидеть было многим непривычно. В дверях стоял корпусный. Его шустрые глаза побегали по заключенным, будто кого-то выискивая, и он громко сказал:
- Четверо выходите.
Начинался шмон.
Коля оказался в первой четверке. Вдоль стены с двумя зарешеченными окнами стояло четыре стола, у каждого - по надзирателю. Коля подошел к сухощавому пожилому сержанту, и тот приказал:
- Раздевайсь.
Коля снял бушлат, положил на стол, затем стал снимать пиджак, рубашку, брюки. Тем временем сержант осмотрел карманы бушлата, прощупал его и взял брюки. Коля стоял в одних трусах.
Одежда осмотрена - сержант крикнул:
- А трусы чего не снял?
Коля снял трусы и подал. Тот прощупал резинку, смял их и бросил на вещи.
- Ну, орел, открой рот.
Коля открыл. Будто зубной врач, сержант осмотрел его. Затем ощупал голову, нет ли чего в волосах, и, наклонив Колину голову так, чтобы свет лампочки освещал ухо, заглянул в него. Потом в другое. Оглядев тело Коли, сказал:
- Повернись кругом.
Коля повиновался.
- Присядь.
Коля исполнил.
- Одевайся.
Петров оделся, и его первого закрыли в соседний пустой боксик, но тут же следом вошел второй заключенный, через некоторое время - третий и четвертый.
Так проходил шмон. Из одного боксика выводили, в коридоре обыскивали и заводили в другой.
Наконец шмон закончился. И зеки опять сидели, стояли в точно таком же, как и первый, боксике, помаленьку дымя и болтая. Это все, что они могли делать. В парашу никто не оправлялся - все терпели. Но вот отворилась дверь. Тот же старшина, с шишкой на скуле, рявкнул:
- Выходи!
Зеки выходили и строились на улице, поджидая остальных. Мороз крепчал. Ветра почти не чувствовалось. Вдалеке, за забором, рассыпаны огни ночного города, приятно манящие к себе. На них смотрели многие. А Коля так и впился в них. Тюремный двор тоже освещен, еще ярче, но то были тюремные огни, и душа от них не приходила в восторг, а, наоборот, была угнетена, будто они хотели высветить в ней то, что никому не предназначалось.