Селение любви - Игорь Гергенрёдер 6 стр.


* * *

Валтасар ходит по комнате.

- Звоню сегодня в школу, - говорит негромко, напористо, - попадаю на Гречина…

Гречин - наш учитель физики.

Валтасар, остановившись, устремляет на меня взгляд, которому всеми силами пытается придать проницательность:

- Расскажи-ка! Мне нужна история этой тройки.

При словах "звоню в школу", произнесённых, я почувствовал, не на шутку взволнованно, у меня сдавило виски, меня даже замутило: я ужаснулся, что Валтасар узнал причину моих мук, что сейчас скажет, как это смешно, жалко. Он сказал о тройке, и я в облегчении обмяк.

Вчера я получил тройку - шестую с начала школьной моей жизни и уже вторую в нынешнем сентябре: я непонятно как не выучил формулу линзы. Гречин, к счастью, вызвал меня вторым - первым минут пять безрезультатно протоптался у доски Бармаль: за это время я успел что-то ухватить в учебнике, кое-как наскрёб на тройку.

Я знаю - Валтасару нельзя врать, ему нужен прямой ответ. Но как я могу ему сказать правду, если она такая, что я трушу самому себе её высказать? И я молчу, побито потупившись.

- Арно, я никогда не понуждал тебя: ты сам считал нужным, если не ошибаюсь, рассказывать мне почти всё. Когда по тому тёмному делу меня приглашали в милицию, ты сказал мне сам, как всё было, умолчав, кто вывихнул тому типу руку - Гога или этот ваш боевик Тучный (Валтасар вспоминал случай полугодовой давности). Ты рисковал положением в вашей Коза Ностре (мафия, Коза Ностра, триада - любимые его словечки в отношении нашей, в общем, безобидной дворовой компании, о которой он сам отлично знает, что она безобидная).

- Я понимаю, как ты ценишь своё имя в этой вашей ложе, - он опять ходил взад-вперёд по комнате. - Да, авторитет - это много! Но скажи - я подводил тебя? Я бессовестно тебя выгораживал перед милицией, ты вынудил меня участвовать в вашей пиратской круговой поруке!

- Я не виноват, что меня запомнили…

- Знаю - ты не вывихивал, разумеется, никому руку, ногу, шею, но, по известным причинам, запомнился. И я, как положено, должен, я обязан был заявить: "Вот он, мой сын, скрывает виновных - берите его!"

Как я люблю Валтасара, переживающего из-за моей тройки! И как чувствую - все его справедливые слова бессильны вызвать меня на откровенность. Если бы я мучился не из-за Елены Густавовны! Если бы это была Катя, Лидка Котёнок…

- Тройка по русскому, теперь - физика… Пятёрки за четверть аукнулись?

- Ничего не аукнулись, - я чувствую, как равнодушно я это произнёс. - По русскому уже есть пять за диктант, по физике будет: ещё только двадцать первое сентября.

- Арно, мы с тобой договорились…

Я уже не слышал, что Валтасар говорил дальше. "Мы с тобой договорились?.." - она сказала тогда, на пляже, тоном неудавшейся строгости, растерянно и щемяще. Передо мной стоял твёрдый овал её лица; словно требуя не противиться, губы были сжаты остротой внушения, и казалось: к ним порывисто прижат палец.

Валтасар говорит, говорит о том, как мы с ним договаривались, что я ни за что не буду получать троек; смотрю сквозь него, видя её рот, который кажется мне и страстным и суровым, я творю её бесподобное заразительно-смелое выражение… мне и сладостно и неизъяснимо-горько: ужасаюсь - вдруг реальность откажет ему в том значении, что мне так нужно…

Нужно невыносимо.

"Мы с тобой договорились? - она сказала. - Да?.. Я тебе велю, понял?"

Она требовала, чтобы я не думал, будто я безнадёжный, будто меня никто не полюбит… С притворно сердитым лицом дёрнула меня за нос - я засмеялся взбудораженно до помутнения.

Она радостно шепнула: "Вот и хорошо!" И сама расхохоталась. Хохотала, лёжа на животе, болтая ногами, как маленькая.

12.

Валтасар выяснил, в кого я влюблён.

Вскоре в субботу приехал из города Евсей.

Марфа была у себя в клинике, Валтасар кормил нас с Родькой обедом. Я вяло ковырялся в каше, а Родька спешил доесть её, с вожделением поглядывая на разрезанный краснейший арбуз, предназначенный на десерт. Валтасар непрестанно выходил во двор, поджидая Евсея.

На улицу меня не отпустили. Я понимал: гость прибыл разобраться со мной.

Он доставал из видавшего виды портфеля колбасу, водку, а я, поймав невинно скользнувший взгляд, почувствовал, до чего ему не терпится рассмотреть меня с пристальной основательностью.

Я стоял у окна, притворяясь, будто заинтересован чем-то в пустом дворе, где ветер гонял пыль по засохшей грязи. Внезапно Валтасар воскликнул:

- Но ведь это же химера!

Я хотел сесть на табуретку, но он почему-то (наверно, и сам не зная - почему) подставил мне плетёное детское креслице Родьки, которое тот презирал, так как "уже не маленький".

- В следующий выходной поедем к Илье Абрамовичу - у него будет гостить внучка его друга… э-ээ… Виолетта! Твоя ровесница. Чудесная девочка! У неё ревматизм, она болезненно выглядит, но учится прекрасно. Умничка. И какой голосок! Она станет певицей.

- Пле-е-вать мне! никуда я не поеду - ни к какой Виолетте… Пр-р-ридумали… - бешенство не дало мне выкричать всё, что хотелось.

Родька, поедая ломоть арбуза, глядел с непередаваемой тревожной серьёзностью. Евсей, демонстрируя сумрачную занятость, спросил Валтасара отвлечённо:

- Хамса есть? Сооружу закусон. Без солёного - не дело…

Валтасар с каким-то странно-таинственным видом, точно приоткрывая нечто крайне опасное, но ценное, зашептал мне:

- Ты отлично развился! Сбережённые от грязи чувства скопились, попёрли - и случился вывих. Это легко выправляется. Будешь переписываться с Виолеттой, встречаться, вы повзрослеете - переживёте ничем не омрачённый… э-ээ… не омрачённое… чёрт!.. словом - момент… словом, как мы все мечтаем, создадите прекрасную семью…

Меня поёживало биение удушливо-злой горячки, и внутренне зазмеившийся сарказм вырвался неполно, но жадно:

- А я хочу… а-аа… создать семью с… с… - и я замолк.

Он взял только оболочку слов, не тронув подспудного, и махнул на меня рукой с выражением: "После такой глупости о чём толковать?" Родька, по-видимому, согласился с ним и, вдруг вспомнив, что сейчас это ему сойдёт, вытер влажный после арбуза рот рукавом, а руки - о штанины. Затем он приступил к следующему виду наслаждений: достал тазик и мыло - пускать мыльные пузыри.

Валтасар и Евсей делили застолье, ведя преувеличенно рассудительную, медленную, разделяемую паузами речь об уникальности Кара-Богаз-Гола, о том, как страдал на берегах Каспия Шевченко. Оба, выпивая, как-то странно заметно играли лицевыми мускулами; звякали вилки. В то время как надрывное оживление скручивало силу моих нервов в тугой жгут, нестерпимо болезненный при малейшем новом впечатлении, Валтасар потянулся ко мне с печально полураскрытыми губами. Он изнемогал в опьянении, что было так на него непохоже:

- Только не пойми в том плане, что она не может тебя полюбить из-за твоей ноги. Суть совсем не в том. Просто не может же она ждать, когда ты повзрослеешь, получишь образование, начнёшь самостоятельно зарабатывать… А ныне тебе доступна лишь любовь на расстоянии, в глубине души. Люби, пожалуйста! Но без троек! Любовь… э-ээ… в принципе, вдохновляет - так закидай учителей пятёрками, посвяти своей любимой будущую золотую медаль! - он взял меня за плечи, прижался лбом к моему лбу: - Мысли о твоей ущербности утопи в мозговой работе. Учись и достигай, и тогда станет неважно, хром ты или у тебя ноги… я не знаю… как дубы… Будет важно, каков ты в твоём избранном деле, вот на что будет смотреть умная женщина.

"Красивое ты явление, Пенцов", - она тогда сказала…

Блистательность воспоминания взвинтила во мне веру в улыбку самых броских невероятий. Трогательность смятения обернулась некой заволокнутостью сознания, что закономерно сопутствует выспренним абсурдам.

- А если она сейчас смотрит на меня так… как ты хотел сказать? - адресовал я Валтасару с медоточивой, мне запомнилось, интонацией.

- Сейчас?.. Когда ты ещё… никто? Родион, не лей на пол - пузыри пускают на улице…

Моё истомно замиравшее сердце пошло между тем бить полным ударом, и каждый его толчок одержимо отрицал понятие фантастичности. Будущим летом, заговорил я, она опять поедет отдыхать в Дербент, и пусть Валтасар меня отвезёт туда. Снимет мне комнатку рядом с тем местом, где будет жить она, и уедет. А мы с ней станем купаться в море, ходить осматривать древние крепостные стены, ворота…

Евсей проглотил водку на сей раз безвыразительно, словно запил водой таблетку.

- Там есть лезгинский театр.

- Во-оо! - воскликнул я взорванно, в неистовой окрылённости таким доводом в пользу моего плана: - Мы будем с ней ходить в лезгинский театр!

Я умоляюще смотрел на Валтасара:

- Ладно? Ла-а-адно?..

- Но это из области химерического! Так не делается!

Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком.

- А-а-а… что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам всё, всё-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается! А что я поп-п-просил - не делается? - у меня прыгали губы.

По его лицу как бы пробежала тень судороги - оно стало трезвым. Он отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони.

- Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили - сколько вы все говорили! - чтобы у меня была настоящая любовь… а когда… когда… - я немо зашёлся плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало.

Валтасар, склонивший голову, развёл пальцы, высматривая меж них, и мне показалось - глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дёрнул головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый, из немелких, кулак и хрипнул резким шёпотом:

- Ты мужик или кто?!

Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки и затопал ногами на Валтасара:

- Отвези его, куда он просит!

Я был само ощущение ошейника с пристёгнутым поводком, который тянут изо всех сил.

- Забрали оттуда - и мне только хуже… там… там мне не было бы, как сейчас! - потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально пресёкший голос.

Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто подбросило из-за стола с вытянутыми вперёд руками - он толкнул Евсея:

- Спятил?

Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном:

- Ты - точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. - лицо выразило среднее между возмущением и гадливостью. - Я! Я! Я! - как бы передразнил он меня, кривляясь. - Тебе обещали! тебя отвези… - продолжил он, убыстрённо двигая руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. - А вообразим утопию: она вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься самостоятельным, начнёшь зарабатывать - загоришься на другие цветочки! А её будешь гнать…

Он жестикулировал всё жарче, упорно отталкивая Валтасара, который пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью произнёс:

- Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала взрастить в себе чувство…

Ужас запустил клыки в моё сердце.

- Не-е-ет!!! - я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и выбил у него из руки стакан.

Всё вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми, смешивая линии - поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара, горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров:

- Успокойся! успокойся! успокойся!..

13.

Ночами я больше не спал - я проводил время с ней. Лишь только закрывал глаза, она оказывалась передо мной.

Она на песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так бледен…

Она в протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на медово-золотистую пыльцу.

Она ко мне лицом. Спиной…

Она на дороге…

Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо - оно вбирало мою одинокую неумиротворённость и начинало пылать от угрюмо-чёрного горизонта до зенита. Я пускал в куст зажжённые спички - и всё моё существо, каждая мышца восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать.

Гущина грёз в их острой причудливости влекла меня по пёстрым узорам похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами. Потом я гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной изморосью. Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в серёдке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с нею гуляли в этой изысканной заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных токов.

Перед нами вздымалось, ворочалось море, волны светло-пенящимися морщинами льнули к её ногам. В сияющих дебрях воображения я выбирал цветы предельной сказочной яркости и подносил ей букет за букетом.

Я без конца защищал её от кого-нибудь: каких только ни нарисовал я подонков! Ночь неслась в приключениях - в конце я неизменно нёс её на руках, и она обнимала меня, я осязал её щёки, губы - целуя подоконник, графин с водой, штору… Мы с ней оказывались в моей залюбленной комнате Дербента, где я стоял во весь рост - великолепно стройный, с осанкой могущественного благородства, непринуждённого в дарении и в нечаянном грабеже. Белейшие, но уже затронутые красивой борьбой простыни посверкивали изломами складок, мы обнимались, нагие, и она на коленках поворачивалась ко мне, как в своё время, когда я подсматривал, поворачивалась к Валтасару Марфа. Я исступлённо опьянялся звуком сосредоточенного дыхания - тем, как в ответ на мои старательно ритмичные движения звучало достойное того, чтобы с ним принять смерть, слово "ходчей!"

Утром мой организм восставал против плоской прозы завтрака, я что-то проглатывал кое-как и, ковыляя в школу, сумасшедше хихикал, когда судорога - это появилось в последнее время - подёргивала остатки мышц в моей искалеченной ноге.

Чем ближе был её урок, тем свирепее каждый мой мускул протестовал против сидения за партой, против того, что нельзя хохотать, корчить рожи, хлопать по спине Бармаля, прыгнуть в окно…

В перемену перед её уроком меня как бы не было в классе: я жил в том пылающем дне, где:

Она на золотой ряби песка - одушевлённого ею, переставшего быть мёртвой материей планет.

Она в протоке, искристо трепещущей от её задора.

Она - ничком рядом со мной на берегу, в хохоте болтающая ногами.

Во мне, в безотчётной непрерывности внутренних безудержно-восхищённых улыбок, повторялись каждое её слово, жест, поза, взгляд… уставившись на дверь, в которую она сейчас войдёт, я осязал, когда её пальцы снаружи касались дверной ручки: раз при этом я зажмурился, но всё равно увидел сквозь веки, как она входит. Я считал: "Один, два, три…" Если за эти три секунды её глаза не встречались с моими, я тыкал авторучкой в вену на руке, клянясь, что, если она ещё раз войдёт вот так - в первые три секунды на меня не взглянув - я всажу перо в вену, выдавлю содержимое авторучки в кровь.

На её уроке я ужасаюсь, что могу натворить всё что угодно - погладить её руку, берущую мой чертёж. Когда она, с оттенком милой досады, мягко обращается ко мне: "Арно, у тебя это почти полужирная линия - надо волосную…" - я блаженствую, как от ласки, мне мнится нечто сокровенное в её тоне.

Я представляю, в какой позе она останавливается у меня за спиной, какое у неё выражение, и рисуется она нагая: "Ходчей-ходчей!" Я хочу, чтобы её урок длился как можно дольше, но еле выдерживаю его - руки не слушаются, трясутся, исколотившееся сердце, частя сбивчивой дробью, прыгает уже с каким-то ёканьем.

Чертежи у меня выходят скверные - я вижу её смиренное сожаление и стараюсь, стараюсь… Никто не подозревает, каких усилий мне стоит думать на её уроке о чертеже, прикладывать линейку к бумаге, водить карандашом.

14.

В одно утро я почувствовал - всё: я не смогу сегодня чертить. Вообще не смогу что-нибудь делать. Опять почти всю ночь проторчал у окна, заработал насморк - был октябрь.

Когда я понял, что не удержу в руке циркуль, часы показывали шесть - вот-вот дом подымется. Стало нежно-грустно, жалко себя. Как она огорчится, увидев, что я не могу чертить! Огорчится и не будет знать, что я не могу чертить из-за любви к ней… Пусть знает! Мне захотелось этого во всей безысходности, во всём восторге жажды - угождать ей с верностью, не имеющей ничего себе равного!

Написать?.. самыми пленительными, патетическими, трогательными словами!..

На мою страстность, однако, мало-помалу лёг пожарный отблеск: вообразилось - с каким лицом она прочитала бы то, из-под чего неизбежно проступила бы скупая определённость, отдающая застенчивой вульгарностью: "Извините, пожалуйста, я не могу чертить, потому что…" Я поморщился.

Вдруг меня пристукнуло мыслью послать ей рисунок. Лучше даже не рисунок - чертёж, из которого она бы всё поняла…

Прикнопив к чертёжной доске лист, я увидал на нём величавый замок, чьи решительные очертания дышали такой повелевающей внутри невероятной жизнью, что, не успев ничего подумать, я моментально наполнил разноцветным бархатом, слоновой костью, лилиями - замок, в котором должна жить она, только она!.. Карандаш стал послушно вычерчивать башенки, эркеры, балконы, терраску, окаймлённую колоннами… Как стремительно, непринуждённо перенёсся на лист мой замок! Её замок.

* * *

Я придумывал, как показать ей чертёж вроде б нечаянно. Решил - когда она приблизится к моей парте, уроню лист. "Что это?" - она спросит. "Да так, - я буду "не в настроении" и слегка чванлив, - один мой чертёжик…"

Но вдруг голос сфальшивит? Меня мучила предательская открытость панике.

В конце концов можно просто написать под чертежом мою фамилию.

Назад Дальше