Селение любви - Игорь Гергенрёдер 7 стр.


* * *

Сегодня я за партой один - Бармаль сбежал с урока. Она вот-вот войдёт. Суетливо перекладываю, перекладываю лист - всё кажется, не сумею его уронить как нужно.

Вошла. На этот раз тотчас встретилась со мной глазами - невольно я перевёл взгляд на лист передо мной, а когда опять на неё взглянул, она тоже смотрела на него - я не успел ничего сделать. Поздоровавшись с классом, она подошла, наклонилась над чертежом.

- Откуда это? - не отрываясь от него, села за мою парту. - Нет… это не твоё… Скопировал? Откуда?

Я пробормотал, что это я сам, из головы.

- Перестань.

- Говорю вам.

- Нет, действительно?

Помедлив - но не долее трёх биений сердца - я кивнул.

- Арно, ты открытие!.. Если это только правда твой…

Парта качнулась, защипало в мочках ушей, на меня тронулась светлая лавина, устремляя прекрасные копья наступающего пламени.

- Если ты это всё сам, у тебя архитектурное мышление! Как ты чувствуешь объём!.. Арно, ты сюрприз! - она сжала моё плечо: это был кроткий удар по сердцу молотом, приблизивший меня к трансу. - Я никак не думала… долго работал?

Я зачем-то соврал, что чертил три недели.

- А заданное лишь отвлекает, не так ли? - она улыбнулась, не оставляя сомнений в удовольствии находки. - Да, тебе надо серьёзно думать об архитектурном институте. Я пока возьму эту виллу, ладно? - и всё разглядывала чертёж. - Обязательно в архитектурный! Я поговорю с твоими.

* * *

На следующий день об архитектурном институте со мной беседовала классная руководительница: в учительской был показан мой замок. Валтасар достал какую-то усовершенствованную готовальню, отвалил треть зарплаты за великолепный альбом по средневековой архитектуре; пачки ватмана, рулоны кальки завалили мой шкаф.

Теперь я чертил ежедневно. Никто не имел понятия, что, вычерчивая капитель или фронтон, я думал об архитектурном институте так же мало, как об исчезновении неандертальского человека.

На каждом её уроке меня ждала пятёрка, ждали её улыбки, похвалы: трогали не столько сами слова, сколько нотки в голосе, в которых мне мнилось что-то сокровенное…

Если бы я знал, что она не догадывается, для кого мой замок… что она просто рада за искалеченного подростка, который, как она сейчас верила, может стать архитектором… Я был всем сердцем убеждён, будто она понимает, почему у меня открылся вдруг дар. Чудилось несбыточное. Улыбочки, с какими на её уроках стали посмеиваться надо мной девчонки, питали фантастическую мою надежду.

Катя, когда мы оказывались одни в нашей коммунальной кухне, метая в меня хитрющими глазами, наслаждалась:

- Ты ей любовные записки по почте посылаешь или молоком пишешь на чертежах - для конспирации?

Я бросал в неё тряпку.

- Она дождётся - я с ней по душам поговорю: чего она наших парней охмуряет? Надо по своим годам иметь.

- Катька, кончай!

- Нет, ну ты глянь - разлагает подрастающее поколение!

* * *

Сегодня Катя вошла ко мне в комнату.

- Ты один?

Прошлась, повертела логарифмическую линейку.

- Знаешь… - и замолчала.

Я смотрел на неё затуманенно и сонно, как гляжу последнее время на всех. За единственным исключением.

- Арно, она ходит с одним… Тоже учитель. В первой школе. И Гога видал. Ой, у меня чайник! - и выбежала, шаркая расстёгнутыми босоножками.

15.

Гога, Тучный, я - напротив дома, где она живёт. Земля вдоль заборов утоптана до чугунной твёрдости; отполированная подошвами, в сумерках глянцево светлеет, будто эмаль. Неподалёку жгут траву: налёт горького дымка льнёт книзу, похожий на терпеливо-злое мозжение. Гога сегодня видел этого учителя в клубе покупающим билеты: значит, она пойдёт с ним в кино.

- Вон…

По отбелённой тропе идёт вдоль заборов кто-то с непокрытой головой: подпоясанный плащ, поблескивают лакированные ботинки. Войдя в её калитку, он пересёк прогал уныло-лижущего света из окна.

Сжимаю обеими руками раму Гогиного велосипеда - приказывая тучам сгуститься с глухой мрачностью нападения. Мысленно швыряю в её двор пылающие факелы. Гога, Тучный, я на конях перескакиваем через забор, спускаем курки карабинов, роднясь с густыми толчками выстрелов, преданно отдающимися гулкой силой. Кони встают на дыбы. Фигура в плаще, низко пригибаясь, уносится прочь путаной, трусливо вихляющей рысью.

Они вышли из калитки, он взял её под руку - отняла; он что-то ей втюхивал, они пошли, он опять взял её под руку и болтал, болтал. Она больше не высвобождалась.

Тучный бросил сигарету.

- Я его отметелю! - произнесённое передало безупречное внутреннее равновесие.

В свирепой муке стискиваю зубы, мотаю головой. Хватаю его за руку, которую он легко выдёргивает.

Долговязо-сутуловатый, поджарый Гога - со зловещей весёлинкой:

- Выступлю на него у кино. Я сейчас обгоню их, у кино отзову его в сторону…

- Не надо ничего!.. Она сама с ним… - мотаю головой с загнанностью, до которой меня довела лихорадочная жажда убить реальность.

Забрасываю её двор факелами, мы проносимся на конях мимо них, идущих под руку; проносимся мимо и не оглядываемся.

Молчим.

- Всё равно я его отметелю, - с угрюмой заботливостью обещает Тучный.

- Не надо, Сань… она ведь учительница, Сань, и он учитель, а я ведь кто… сам знаешь, Сань…

- Короче, - Гога категоричен, - короче, у моей сестры одна подружка: она будет с тобой ходить. Точняк, Арно, она согласится.

Мне ещё никогда не было так паршиво. Никогда-никогда - нигде.

- Она по правде с тобой будет ходить, ты не думай…

Я не думал. Я слушал дёргано-пульсирующий психический шум, отлично обжившийся во мне.

- Ты видел - она сама с ним… Ты видел?..

16.

В темноте начинает медленно проступать голубовато-бледное окно. Сегодня воскресенье: нас с Родькой не будут будить. Надежды заснуть у меня нет - изнываю в мечте отупеть так, чтобы сознание ушло в бессмыслицу.

Постепенно свет тяжелеет, всё более напоминая холодный взгляд исподлобья. Но меня, наконец, касаются персты сострадания: во тьме закрытых глаз стало благостно путаться, как вдруг мозг принялся царапать голос, пробираясь какими-то покапывающими периодами. Он странно полон и скорби, и высокомерия. Кажется, некто вещает в огромном пустом театре. Вижу одновременно и нашу комнату, и этот театр. Слова гулко, торжественно в нём отдаются.

Чёрный Павел расхаживает в своей искрящейся ризе, речь мало-помалу просачивается ко мне в сознание:

- Женщины… женщины - это алчность! Будь мужчина выше её хоть на дюйм, она сделает всё, чтобы принизить его до своего уровня! - лицо его поворачивается ко мне, играют резкие, глубокие складки лба. Мне мнится, вся вселенская скорбь засела в этих морщинах. - Я живу с Агриппиной двенадцать лет, мы сменили три радиоприёмника, она погрязла в вещах, она привержена к одним лишь предметам! вещизм - вот явление…

"Красивое ты явление, Пенцов…"

Мычу, изгибаюсь на кровати, призывая чувство конца предельной убойностью воображения: учитель обнимает, целует её…

- Беги. Беги от женщин, юный мой Арно! - возглашает Чёрный Павел.

О моей драме знает весь барак.

- Он не может бегать - не знаете, что ль?! - разбуженный Родька возмущён.

После завтрака со мной беседует Марфа. Сижу в их с Валтасаром комнате, Марфа - в кресле напротив меня; положив подбородок на ладонь, глядит ревниво-насторожённо.

- Теперь, мой милый, я не беспокоюсь за твоё развитие. Когда я влюбилась в учителя физкультуры, мне было пятнадцать. Ты более ранняя пташка. О, как безумно я была счастлива, когда он после моей записки пришёл на свидание и меня поцеловал! Но, представляешь, что было со мной, когда он на другой неделе женился?

- Зачем ты это выдумала?! - я силюсь показушно-злобным смехом перебросить в неё моё взгальное неистовство правды. - Ты выдумала-выдумала-выдумала!!!

* * *

Я сбегаю с уроков черчения. Валтасару об этом известно. Вижу - ему хочется мне помочь, но он пока нерешителен: он не знает ещё окончательно, что предпринять. Как-то из их комнаты донеслось: "Перевести в школу в город…" - Марфа Валтасару. Он что-то отвечал… "Евсей восхищён - дар математика!.."

Я торчал за письменным столом, уткнув лицо в стирательные резинки, карандаши, прочую разбросанную по столу мелочь; мне было абсолютно наплевать, во что уткнуто моё лицо. Подумал - хоть бы меня действительно перевели в городскую школу, чтобы я никогда не видел её…

Ещё думал, что скоро школьный вечер…

Болезненно тянет увидеть её танцующей, посмотреть, как она веселится.

* * *

Смотреть из угла на танцующий зал - мне станет от этого ещё хуже. Но я собираюсь: Валтасар, Марфа грустно наблюдают.

- Конечно, развейся! - Валтасар напутствует нарочито бодро. - Только, пожалуйста, не задерживайся.

- Я пойду с ним! - требует Родька. - Я хочу танцевать!

* * *

Выпавший днём снег смешался с грязью, и вечером застыло. Впотьмах подхожу к школе задворками, продираюсь сквозь омертвевшие ноябрьские кусты: сейчас я почему-то не могу войти, как все, в школьные ворота. Ковыляю в темноте по бездорожью, спотыкаюсь об острые мёрзлые кочки.

Окна школы сияют: чем дольше гляжу на них, тем алчнее воображаю себя обладателем разящего удара Саней Тучным - взмахиваю рукой, словно, как он, швыряю сигарету. Это придаёт мне решительности.

В вестибюле Гогин одноклассник Боря Булдаков, мясистый, вечно сонливый, разукрасил праздничную, в честь вечера, "молнию" - моет в банке с бензином кисти. Боря доволен, что выполнил возложенное на него поручение, и ему дела нет, что в двух шагах, в зале, танцуют. Он безмятежно моет кисточки. Нос щекочет запах бензина.

Оркестр оглушает меня в полутёмном взбудораженном зале, фигуры, изламываясь, распадаются на торсы, бёдра, всё дёргается, мечутся тени: я как будто вижу нутро гигантских бешено работающих часов. Она! Вижу её танцующей.

Танцующей с ним.

Ребята в оркестре притопывают в такт мелодии, довольно поглядывают на зал как на хорошую свою работу. Улыбаются.

А она танцует с ним.

Сейчас я его разглядел: в глаза бросается нос - какой же он у него длинный! Мамочка моя, ну и носище! Насколько безобразнее воображённых мной уличных подонков кажется сейчас этот элегантный учитель!

В углу зала - Бармаль: мрачен, страдает от безответной влюблённости в Катю. Ему не лучше, чем мне, - она танцует с другим.

- Видал?

Я подумал - он спросил про Катю.

- Какой носяра! Вот это носик!

Давлюсь смехом: Бармаль, мой восхитительный Бармаль поддел учителя! А я-то, глупец, считал Бармаля недотёпой.

- Не нос - хобот. Настоящий хобот!

Радостно киваю, киваю: как метко замечено - именно хобот! Остроумнее не скажешь.

Танец оборвался. Учитель наклоняется к ней, касается носом её причёски. Я мычу, о, как я мычу, скрежещу зубами!.. Он погружает нос в её волосы!

Торопливо, как только могу, ковыляю вдоль стены к дверям. Скорей в ночь, в темноту, в мороз, в безмолвие! Подальше от этого зала! Подальше от неё с её гнусным хахалем!..

Музыка возобновилась - слышу сквозь музыку моё имя. Его настойчиво повторяют.

- Арно!..

Она идёт ко мне между танцующими. Волосы зачёсаны кверху, виски обнажены, это портит её, в этом есть что-то церемонное, она сейчас не похожа на себя - сильную, умную: обычная смазливая девушка. Не очень молодая. Во мне яро нарастает смятение - я или ударю её, или обниму… Меня словно выбросило из зала.

Возле двери - Гога, Боря Булдаков. Разговаривают. На подоконнике - банка с бензином. Бензиновый душок остро, сладко дразнит.

- Гога, спички, спички!.. - истерически хохочу, протягиваю руку. - На один момент, Гога, спички!

Гога, предполагая какую-нибудь шутку, шарит по карманам, глядит на меня и тоже смеётся; хватаю с подоконника банку, набираю бензина полный рот, вприпрыжку возвращаюсь в зал…

Фигуры извиваются с нереальной быстротой - передо мной бешено работает нутро гигантских часов. Она не танцует… Она смотрит на меня.

Я не могу говорить - рот полон - кричу, кричу ей мысленно: "Я покажу фокус! Мне дико весело, и я покажу шикарный фокус - вы упадёте!"

Ребята в оркестре, притопывая, довольно поглядывают на зал как на хорошую свою работу. Фокус-фокус-фокус!!!

Чиркнув спичкой, запрокидываю голову, пускаю ртом струю: мне кажется, я выпускаю до потолка многоцветный сияющий веер - голубое, оранжевое, белое пламя. Пламя отскочило от потолка в лицо, раздирая губы, рвётся в горло; слышу мой вопль - он меня спасает: криком я выбросил изо рта пылающие пары.

17.

Бинты стискивают голову. Меня так основательно забинтовали поверх каких-то примочек, что закрыли уши и правый глаз: не вижу, кто справа от меня в палате; там тихо разговаривают, а слышится - журчит вода. Хочется подползти, подставить голову под водяную струйку, чтобы не так саднило под бинтами.

Левым глазом вижу дверь. Только что ушли Валтасар и Марфа. От их суетливой заботливости, от вымученных улыбок я едва не разнюнился. Грустно поразило: собранный Валтасар может быть таким жалко разбитым… Он долго, как-то виновато объяснял, что мне необходимо сегодня выпить всё молоко - он специально искал козье, козу подоили при нём.

- Особые белки… первое средство для заживления ожогов… - он беспомощно оглядывался на Марфу.

Она без конца поправляла мою подушку, подтыкала одеяло, выходила сделать очередное замечание медсестре, колебалась - оставить меня в этом отделении или забрать в свою клинику… Я мучительно ждал расспросов, упрёков… Когда они ушли, не тронув моей драмы, защемило сердце: как я перед ними виноват! Как их мучаю!

Потом вдруг стало тревожно-тревожно, я завозился, силясь улечься поудобнее, глаза прилипли к двери. Дверь открылась. Ярко-жёлтые волосы над неумело накинутым белым халатом. Волосы цвета старого струганого дерева… Эти несколько дней в больнице я затаённо мечтал о её приходе, даже не столько мечтал (это было бы слишком дерзко), сколько пытался скрывать от себя, что мечтаю.

С полминуты она блуждала взглядом по палате, пока, наконец, повернула голову в мою сторону. Лицо исказилось - ужаснули мои бинты. В глазах - страдальческая жалость.

- Больно? Очень?

Порывисто села на табуретку у моей койки, обеими руками откидывала, откидывала волосы с лица. А они опять на него падали.

Меня всего всколыхнуло от вины за её расстроенность.

- Всё в порядке! - попытался как мог бодрее выговорить: бинт прижимал верхнюю губу. - Шрамы - украшение мужчины.

Шуткой не прозвучало. Попахивало пошлостью. Я захотел исправить, но вышло ещё хуже:

- Теперь я точно - красивое явление!

Взгляд её дёрнулся, она привстала, отвела волосы с лица, склонилась ко мне, осторожно дотронулась до моей шеи ниже бинтов… Поцеловала ошеломляющим поцелуем.

18.

И вновь сменилось всё в моей жизни…

Евсею удалось перебраться в Москву. Он знал, что в Сибири не так давно открыт интернат для математически одарённых детей, и сумел добиться, чтобы меня приняли туда.

Евсей и я сошли с поезда в крупном городе, с привокзальной площади понеслись на такси - на светло-серой "волге" с никелированным оленем на радиаторе - в Академгородок.

Дорога в заснеженных обочинах стремилась через сплошной лес, черноватый под большим бледно-розовым солнцем, которое вставало из-за него. Меня невыразимо взволновало впечатление какой-то приятной диковатости леса, его отрешённо-величавой силы, несокрушимо хранящей свои глубины. До чего укромными они мне представились! Неожиданно из-за поворота возникло поразившее меня высотой здание. Оно неуместно, вредно здесь - оно делает лес беднее, ненадёжнее…

В этой девятиэтажной гостинице под названием "Золотая долина" Евсей и я жили, пока меня экзаменовали. Номер - на восьмом этаже: можно глядеть в окно на новые дома городка, на большущее здание "Торговый центр". Но я смотрю в другую сторону: на тайгу, которая сверху кажется непролазно густой до самого горизонта. За стеклом - гуд ветра; тайга чуть заметно колеблет вершинами, ближние сосны, огромные, прямые, слегка покачиваются, на солнце блестящая хвоя отливает синью.

Долго мне будет мечтаться до сердечной боли: вот бы убежать из интерната в ни для кого не доступную тайгу! Грёза давала какое-то призрачное основание сосредоточенно-грустной готовности жить неприручаемо, в самом себе, видя глухую избушку и вокруг - безмолвно-благородных лосей, а не крикливых сверстников. Здоровые, самоуверенные, они сразу же принялись надо мной подтрунивать. Все они были талантливы, сознавали свою избранность; никто из них не опустился бы до того, чтобы крикнуть мне: "Хромой!" Вместо этого они, когда я шёл, припадая на больную ногу, оскаливались с фальшивой приветливостью несравненного превосходства и затевали, выбивая такт в ладоши, напевать:

Слышен звон кандальный,

Слышен там и тут -

Титана колченогого

На каторгу ведут…

Они подстерегали, когда я делал шаг поражённой ногой, и с криком: "Вдарь!" - посылали в неё футбольный мяч. Бессильная нога "подшибалась" - я валился вперёд, и ребята кричали: "Торпедирована баржа с войсками!" или: "Торпедирован буксир-тихоход!"

Мне дали, обыграв слово "кандальный", снобистски-издевательскую (с ударением на последние слоги на французский манер) кличку: Анри Канда.

Невероятный поцелуй жил во мне и одухотворял суровой стойкостью. Когда обидчики, отвлёкшись, позволяли приблизиться, я кидался в драку. Меня одолевали, пользуясь тем, что силы неравны, но каждый раз я оставлял врагу на память синяк, пару ссадин. Забавным это уже почему-то не казалось.

Однажды, неожиданно поймав руку врага, я другой рукой схватил палец и вывихнул. Парнишка, истошно завопив, согнулся в три погибели от боли, а затем стал подпрыгивать на месте. Побежал жаловаться - с ним отправилось ещё несколько наиболее обиженных мною.

Директор интерната, рассказывал мне впоследствии Евсей, "занимал случайно и временно это место. Он гений, понимаешь, гений!" Через несколько лет этот молодой учёный уедет в Израиль.

Вызванный к нему, я напрямую рассказал, как надо мной издеваются, и заявил: с этим ни за что не смирюсь! буду и впредь вывихивать им пальцы, буду в столовой опорожнять перечницы, собирать на лестнице окурки и швырять смесь перца с табаком в глаза обидчикам…

Директор сидел непроницаемый (слышал? не слышал?), он проглядывал мои отметки в журнале.

Назад Дальше