Уйди во тьму - Уильям Стайрон 13 стр.


Год назад он влюбился в Пейтон. Только она одна среди всех хорошеньких девушек, которых он знал, оставалась нетронутой в его утренних экзерсисах по лишению невинности: он любил ее, и потому только она была неоскверненной, недостижимой. Он по-своему лелеял ее отчужденность, вывел ее из сферы своих похотливых желаний и обожал. Он десятки раз встречался с Пейтон, но ни разу не поцеловал - боялся. Он высаживал Пейтон вечером у ее порога и медленно ездил вокруг ее дома, так и не поцеловавшись с ней, не осуществив задуманного и расстроившись, в отчаянии глядя на ее освещенное окно в надежде увидеть ее - увидеть ту, которая несколько минут назад, стоя у двери и никак не реагируя на его холодность и выдержку, сказала лишь: "Спокойной ночи, Чарли", - легонько дотронулась до его руки и исчезла в доме. В подобных случаях, поиграв с мыслью о самоубийстве, он ехал домой и ложился в постель, где, подавляя желание, дрожа, страдая от непривычной бессонницы, слушал вопли своей маленькой сестренки в соседней комнате и был одиноким зрителем следующего спектакля: он уже несколько лет женат на Пейтон, но они поссорились из-за какой-то ерунды; она отвернулась от него; она плакала. Она смотрела из окна их фешенебельного пентхауса на Манхэттене на городские шпили и башни, находившиеся внизу и словно тонувшие в киношном свете осенних сумерек. Этот свет, казалось, прорезал тоненькими золотыми иголочками ее волосы. По радио из дальней ниши в комнате звучала "Мария-Элена", пластинка, которую выпустил его джаз-банд до того, как он отправился на войну служить на подлодке. Пейтон плакала, он не видел ее лица, и все разрешилось просто и удивительно: он подошел к ней, положил руки ей на плечи и повернул ее к себе.

"Пейтон, дорогая, не надо плакать".

"Уйди, грубиян".

"Дорогая, я люблю тебя".

"Ах да, Чарли, я не должна плакать", - пробормотала она и, подавленная и смиренная, осознав - словно под влиянием сверхъестественной мощи осени - его силу, музыку, власть любви, она вскрикнула, прощая, и, будучи прощенной, упала в его раскрытые объятия.

Эту волнующую картину он снова и снова мысленно представлял себе, приукрашал ее и исследовал, пока она не таяла и он не засыпал. В других мечтах, довольно шаблонных, были бесконечные танцы, раздельные спальни на вилле в Майами и множество сомнительных случаев для поцелуя.

Пейтон отлично выглядела в купальном костюме. Он был из плотного красного латекса, который облегал ее, словно панцирь омара, блестел под дуговыми лампами бассейна. Загорелая, вся мокрая, стоя у края бассейна, она сняла купальную шапочку и взбила волосы, поправляя прическу. Юноша по имени Эдди Коллинс, стоявший с Чарли у мелководного конца бассейна, старался уговорить его сбегать в лес, где у него спрятана пинта виски, но Чарли, смотревший на Пейтон, с отсутствующим видом покачал головой. Раздался громкий всплеск, крик, и какой-то парень выскочил, точно тюлень, из воды у края бассейна и швырнул в голову Пейтон резиновый мяч. Он попал в нее. Она, рассмеявшись, бросила мяч назад и накинула на себя мохнатый халат. "Пейтон!" - крикнул Чарли, но громкоговоритель, передававший музыку, а также возгласы и всплески воды заглушили его крик, и Пейтон в туфлях на веревочной подошве прошаркала вдоль края бассейна и, поднявшись по откосу, исчезла.

Чарли вылез из бассейна, вытерся и надел куртку из махровой ткани. Он пошел за ней в направлении клуба, надеясь удивить ее, хлопнув по спине или, возможно, расхохотавшись жутким, леденящим смехом Дракулы, которым он сумел прославиться. Она поднялась по плохо освещенным ступеням и начала было входить в холл, но вдруг шагнула назад и с минуту постояла, озираясь. Чарли остановился и притаился за крылом автомобиля. Затем он увидел, как она вошла в холл и закрыла за собой сетчатую дверь.

Он тихо подошел к двери и заглянул. В холле не было никого, кроме Пейтон и толстой цветной женщины, прошедшей, пошатываясь, мимо с нагруженным подносом. Тихо подвывал электровентилятор. На проволочной сетке появился жук и, дергаясь, прилип к ней под самым носом Чарли. Цветная женщина исчезла. Пейтон спокойно подошла к двери в Музей гольфа и медленно взялась за ручку. Она осторожно нажала на нее и нажала еще раз, но дверь, видимо, была заперта. Минуты две-три она простояла у двери; глядя на ее голову, задумчиво склоненную набок, он почувствовал, как его затрясло - до того она была хороша: он думал о поцелуях, о любви.

Она повернулась и медленно пошла к нему через холл. Он отступил в тень, готовясь прыгнуть на нее.

- Поймал! - воскликнул он, когда дверь из железной сетки распахнулась; с легким вскриком Пейтон упала ему на руки и тут же с ужасом во взгляде, дрожа, отпрянула от него.

- Чарли! - произнесла она. - Чарли! Ох!

И промчавшись вниз по ступенькам, исчезла в темноте.

Что он сделал не так?

Он страшно забеспокоился: никогда, с тех пор как он себя помнил - а он вел спокойную жизнь человека, принадлежащего к зажиточным слоям общества, человека, лишенного эмоциональных крайностей, - он не видел на девичьем лице - да, собственно, ни на чьем лице - такого отчаяния. Потом он понял. Он подумал, что, стоя у этой двери, она, должно быть, увидела или узнала что-то пугающее и страшное.

Позже, когда другие юноши и девушки разъехались по домам, он стал искать ее, чтобы извиниться, и наконец нашел: она сидела одна у бассейна в темноте.

- Пейтон, - произнес он.

Луч лунного света прошел по ее лицу. Она подняла на него глаза.

- Привет, Чарли, - сказала она.

- Что случилось, лапочка? - спросил он, садясь рядом с ней. - Послушай, - с трудом выдавил он, - извини, что я тебя напугал. Я…

- Все в порядке, - спокойно произнесла она. - Не так уж и напугал…

- Так что же случилось, душечка? Скажи мальчику Чолли. Что там произошло?

- Ничего.

Она растянулась на траве. Он лег рядом, немного дрожа, и обнял ее, как делал всегда.

- Хорошая была вечеринка, душечка, - сказал он.

Она с минуту молчала.

- Нет, - сказала она, - нет, вечеринка была вовсе не хорошая. Совсем не хорошая.

- Да что ты, крошка. Ты нагоняешь тоску. Сбрось с себя этот мрак, слышишь? - Больше всего он думал о том, чтобы поцеловать ее, но, лежа с ней рядом, чувствуя, как ее волосы щекочут подбородок, понимал, что его голова находится слишком высоко, слишком далеко. Он съехал вниз.

Она лежала тихо.

- Душенька… - начал было он.

- Не надо, - сказала она. - Пожалуйста, не говори ничего. Только обними меня.

По его телу снова прошла дрожь.

- О’кей, душенька, - сказал он, - я всегда готов оказать услугу.

- Обними меня, - сказала она.

"Вот оно", - подумал он. Истерзанный желанием, он не задумываясь приблизил лицо к ее лицу и попытался - после годичного воздержания - увенчать себя первым поцелуем.

Она отвернула голову.

- Нет, - прошептала она, снова повернувшись к нему.

Он вдруг понял, что она плачет. Он крепче прижал ее к себе.

- Не плачь, - сказал он, - я люблю тебя, Пейтон.

- Держи меня крепче.

Больше ничего не произошло. Она тоже обняла его, и они долго пролежали молча в летней ночи возле покинутого всеми увеселительного места.

Кучи мусора и отбросов исчезли; ручей, вдоль которого по параллельным дорогам ехали катафалк и лимузин, протекал по прелестному лугу. Мирный пейзаж портили лишь бензобаки, торчавшие на ближнем болоте, да остатки брошенной пивоварни. Отсюда, на сколько хватал глаз, видны просторы залива, река и далекое море, затянутое дымовой завесой. В жаркий день ребята отправляются на окрестные проливчики и мелководье ловить креветок; болотная трава и тимофеевка не шевелятся; брошенная лодка с побелевшими шпангоутами лежит, полузасыпанная песком, среди прибитых к берегу плавников, ракушек, морских водорослей, похожих на смятые зеленые хоругви. Здесь стоит запах смолы, сильно пахнет морем, а наверху, хлопая крыльями, реют чайки, ныряют и снова взмывают над проходящими судами, слышен колокольный звон буев и шум моря, которое омывает потонувших людей, и они переворачиваются и дрожат, и отдают глубинам - возможно, вот в такой летний полдень - на постоянное проживание свои кости. На лугу тихо, нет ветра; насекомые прерывисто, усыпляюще звенят; в августе тут собираются все негры с Папашей Фейзом, который раз в год приезжает сюда из Балтимора, неся мир, искупление, очищение моря.

Долли смотрела, как по мере продвижения лимузина по лугу приближаются бензобаки, - они пугали ее, и ее снова пронзила страшная мысль. "Он меня больше не любит". Она чувствовала, что Лофтис приехал сегодня утром за ней лишь от отчаяния, возможно, исключительно по привычке или только потому, что Элен не поехала. Жуткий страх обуял ее; машина нырнула в яму на дороге, и Долли инстинктивно потянулась к его руке, ища поддержки, но рука ее замерла в воздухе, и она опустила ее на сиденье. Она прикрыла глаза: "О Господи, будь милостив".

Большинство людей, когда случается беда, лелеют по крайней мере одну надежду, маячащую на туманном горизонте: возможность любви, получение денег, уверенность, что время все лечит, даже самое мучительное. Но у Лофтиса, смотревшего на луг, не было такой уверенности: его вклад в счастье в жизни, казалось, был полностью исчерпан, и сердце съежилось в груди, точно проткнутый воздушный шар. Он не философствовал - он не был в этом натренирован, да и не желал этого. Чрезвычайные происшествия принадлежали к числу тех, от которых следует быстро отвлечься и постараться их забыть, и поскольку в прошлом у него всегда возникала необоснованная надежда, он никогда не обращался к Богу. Но надежда. Да, конечно. "Элен - она вернется ко мне". Ему казалось, что он видит неясный расплывчатый мираж - колонны пыли, приближающиеся к нему с дальнего края луга, - огромные, они отражали солнечный свет и тянулись ввысь, завихряясь; он видел водоросли, небо, какой-то призрак. "Я вылечу ее - она будет в порядке. Сегодня я скажу ей: наша любовь никогда не исчезала". Обливаясь потом, он сощурился - на губах его мелькнуло что-то вроде улыбки. "Моя любовь…" И бензобаки внезапно выросли из болота рядом с ними. В воздухе сильно пахло каменноугольным газом, рыбой. Катафалк замедлил ход, из капота вырвался дым. Затем катафалк остановился, и мистер Каспер, резко нажав на тормоз, застопорил следовавший за ним лимузин. Дорога была перекрыта - вдали какая-то неразбериха: музыка, пение, какое-то празднество. Толпа негров в тюрбанах и белых одеждах крутилась возле блестящего "кадиллака" со съемным верхом.

- Что это? - спросила Долли.

Элла Суон наклонилась вперед на своем сиденье.

- Это Папаша Фейз, - прошептала она.

Взгромоздившись на сиденье "кадиллака", Папаша Фейз раздавал благословения толпе. Он улыбался, его лицо, черное как ночь, блестело от пота. Он широко разводил руки - с полдюжины бриллиантовых колец сверкали при этом, а его блестящий складной цилиндр и бриллиантовая булавка в галстуке отбрасывали на толпу красивые вспышки. Толпа издала вздох, глубокий и уважительный - "а-а-а-а-ах", - и дождь бумажных и серебряных долларов, монет в десять и двадцать пять центов, посыпался на Папашу Фейза, на его машину и на землю. Заиграл оркестр - грохоча, ликуя, загудел большой барабан.

"Радуюсь я!" - пела толпа.

Бух.

"Мой Спаситель!"

"Радуюсь я!"

"Я радуюсь!"

Бух.

- Эти негры, - заметил мистер Каспер, - собрались на что-то вроде бдения или чего-то еще. Придется нам ехать в объезд по той дороге.

Катафалк и лимузин съехали в сторону болота, запрыгали по ухабистой гаревой дороге. Негры были теперь над ними - в своей экзальтации они не обращали на них внимания, их одежды развевались, черные руки вздымались к небу, и Элла, глядя на них, повернулась, подняла, чтобы помахать, руку и бесконечно мечтательно произнесла:

- Привет, Папаша!

Лимузин страшновато подпрыгивал.

- О Господи, - произнесла Долли, - куда же мы едем?

"В самом деле - куда? - подумал Лофтис. - Неужели она вечно должна задавать такие вопросы?"

Над ними высилась пивоварня, ее кирпичные остроконечные верхушки и зубчатые стены разваливались, крошились. Парапеты были обвиты ползучими растениями и виргинским плющом и жимолостью. Лофтис посмотрел вверх. Теперь в погожие субботние дни, когда влажно пахнет алтеем и одуванчиками, а солнце освещает рассыпающиеся кирпичи, маленькие мальчишки бросают камни, разбивая оставшиеся после стольких лет окна, и поднимают страшный крик в обезлюдевших залах, где гуляет эхо.

- Куда же мы едем?

"В самом деле - куда? Мы едем хоронить мою дочь, которую я так любил".

Бензобаки выросли до гигантских размеров, поющие негры исчезли за этим надменным, покрытым ржавчиной литьем. Негры снова появятся. Бензобаки были старые - одному Богу известно, до какой степени. Здесь росли ядовитые сорняки и бросовые цветы - белые, голубые и розовые; в образовавшихся в ржавчине трещинах и клубках старого железа вдруг появлялась ящерица и, пьяно щурясь, смотрела на жаркое солнце. Лофтис поглядел вверх. Бензобаки, привезенные с прекрасных виргинских берегов, стояли здесь, на болоте среди травы, старые, как время, глядя на море.

По машине пронесся соленый воздух; с пола поднялась тысяча пылинок. Бензобаки пролетели мимо. Снова появились поющие негры.

Радуюсь я
Моему Спасителю!

"Ох, Элен, вернись ко мне".

4

Всю дорогу, пока его преподобие Кэри Карр ехал к Элен - да, собственно, все утро, - он думал: "Бедная Элен, бедная Элен". Только это и ничего больше - при таком огромном и безнадежном несчастье ни набожность, ни молитвы не помогут; он должен врачевать лишь состояние человека, притом с помощью скромных человеческих возможностей, так что он снова думал лишь: "Бедная Элен, бедная Элен". Он остановился возле обочины, у светофора. Шоссе спускалось вниз, отражая солнечный свет, волны жары, и его машина "шевроле"-купе стала съезжать на пешеходный переход. Поглядев вокруг, Карр нажал на аварийный тормоз. Над стоявшим на углу киоском, торгующим шашлыками под полуденным солнцем, висели неоново-голубые часы. Было половина двенадцатого - он опаздывает.

Кэри Карр носил очки, и у него был подбородок с ямочкой. В сорок два года он все еще очень молодо выглядел - у него пухлые щеки и жеманный рот, однако для тех, кто знал его, это херувимски безучастное и бескровное лицо быстро менялось: все знали, что на этом лице может появиться решимость и бездонная страсть. Совсем молодым человеком он пытался вобрать в себя всю красоту мира, и не сумел. В шестнадцать лет он был поэтом, убежденным, что отсутствие мужественности - это нечто трагичное, даже благородное и порожденное роковой потребностью. Он был единственным ребенком. У его матери, вдовы, были красивые влажные глаза, прелестная кожа, обтягивавшая хрупкие дуги скул, и губы с опущенными уголками, так что всегда казалось, будто она немного скорбит о чем-то. Но она вовсе ни о чем не скорбела. Она была милой, заботливой женщиной с несколько старомодной веселостью, и она любила Кэри больше всего на свете. Она развивала его чувствительную натуру. Когда ему исполнилось семнадцать, она отправила его в Вашингтон и в Ли, где проживал в то время один старый и знаменитый поэт. Но это была ошибка. Уверенный в своей гениальности, Кэри целый год писал по сонету вдень, и наконец, исполненный надежд и окончательно выдохшийся, понес поэту триста сонетов в фиолетовой обложке - не столько для одобрения, сколько для восхищения. Какая это была ошибка! Поэт был вздорный громадный мужчина и решал большинство своих проблем за едой, злобствуя и без конца болтая об учениках, которых он подозревал в извращениях. Он больше не писал стихов, да и вообще стал презирать поэзию, кроме своей собственной, - свои стихи он читал субботними вечерами полдюжине юношей, апатично сидевших вокруг него на полу и попивавших херес. Он попытался проявить мягкость к Кэри, но сумел лишь сказать ему горькую правду: сонеты, как наконец узнал юноша, были отчаянно плохи. Он слишком многого ждал от них, и провал пошатнул его здоровье и разум. С ним произошло то, что называли тогда "нервным срывом", и его мать, жившая в Ричмонде, поспешила отправить сына в горы Блю-Ридж, в санаторий.

Со временем его беспокойная душа обрела силу. По подсказке матери он начал читать Библию. Горы успокоили его; мозг снова заработал, но только в другом направлении: Кэри понял - с тем же пылом, с каким он создавал свои сонеты, - что Господь обитает на этих высоких склонах. Ему явилось видение, которое - казалось ему сейчас - возникало перед ним на протяжении многих месяцев. Его лихорадочное воображение взлетело в неземные высоты, в долины высоко в горах, где дымился дух вечности, - вспышка света обволокла его, и он понял позже, что это было чудо, поскольку этот свет, конечно же, был светом самого рая. Но затем он тихо опустился на землю на волнах света - потрясенный, принесенный в жертву, смутно неудовлетворенный. Он решил стать священником, вернуть то видение, проведя жизнь в тяжелой работе и в молитвах. Мать поощряла его в этом. "Кэри, дорогой, - говорила она, и ее глубоко запавшие влажные глаза становились ласковыми, а уголки губ красивого и печального рта опускались, - твой дед имел духовный сан, и его отец тоже. О, я буду счастлива, если ты так поступишь". Возможно, она считала, что таинства теологии позволят ей даже крепче держать его в руках, сохранить его только для себя. Но тут она тоже ошибалась. Дело в том, что, когда Кэри через несколько лет вышел из александрийской семинарии, это был уже другой человек. Он набрал тридцать фунтов веса и с большим трудом научился плавать и играть в софтбол, а также вообще забыл о своих бабьих слабостях, - обретя эту новую приятную зрелость, он даже завел роман с девушкой, работавшей секретарем в одной из контор семинарии. И быстро женился на ней. Год спустя его мать умерла, рыдая и говоря в бредовом состоянии, что ее всю жизнь обманывали и одурачивали - в чем именно, никто не мог бы сказать, - и умоляя Эдриенн, на которой Кэри только что женился, заботиться о нем и любить его, как это делала она.

Назад Дальше